Париж в «безумные годы»
Париж в «безумные годы»
Одиннадцатого ноября 1918 года, после четырех лет кровавой бойни, вошедшей в историю под названием Великой войны, в Компьенском лесу было подписано перемирие: кайзеровская Германия капитулировала, Франция взяла реванш за унижение полувековой давности. Улицы Парижа бурлили от ликующей толпы. Крики A bas Guillaume! («Долой Вильгельма!») достигли комнаты, где метался в бреду 38-летний Гийом Аполлинер; больной поэт принял их на свой счет (его настоящее имя было Вильгельм Аполлинарий Костровицкий) и скончался в тот же день.
Такова легенда, которую сложили очень быстро и рассказывали уже четыре года спустя; на самом деле Аполлинер умер за два дня до перемирия, но какой символ! Глашатай нового искусства, «уходящего к границе будущего и бесконечности», умер, решив, что осуждаем современниками. Банальный грипп оказался сильнее вражеского снаряда (Аполлинер был ранен в 1916 году осколком в висок и выжил, чтобы умереть два года спустя от «испанки»), Франция, обескровленная победительница, подсчитывала потери (полтора миллиона погибших) и зализывала раны. На костях XIX столетия поднимался новый, XX век, отмеченный родимым пятном всемирной мясорубки, которая задала мощный импульс разрушения и провела глубокую борозду между прежним и нынешним.
Фронтовики, познавшие цену жизни и смерти, с трудом возвращались в мир «штафирок», имеющий свои ценности. Инвалиды и калеки, затягивающие пояса до последней дырочки, скрипели зубами, глядя на нуворишей. Женщины, заменявшие мужей во время войны, не желали возвращаться в подчиненное положение.
Старый мир неминуемо должен рухнуть, похоронив под своими обломками старую мораль, старое искусство, старую литературу — так считало поколение конца 1890-х, прошедшее через окопы и считавшее себя способным создать новую мораль — антимораль, новое искусство — антиискусство и подняться над косной реальностью, возвысившись до сюрреализма.
Обыватель же просто спешил жить на всю катушку, наверстывая упущенное за годы войны, — до исступления, до умопомрачения: 20-е годы XX века по праву заслужили себе прозвище «безумных». Люди радовались тому, что выжили и уцелели. Они больше не хотели быть «пушечным мясом», «массами», «ресурсами»; быть как все — значит уподобиться скоту, который снова погонят на бойню, но такого больше не повторится: да здравствует индивидуальность, непохожесть, экстравагантность!
Город-светоч, быстрее других оправившийся после войны, манил, притягивал к себе, как никогда. Стиснутый оковами средневековых оборонительных укреплений, которые были разрушены в 1919–1930 годах, Париж (12 километров в длину, 9 в ширину, 36 в обхвате) был самым густонаселенным городом мира;[1] на узких улицах, тенистых бульварах и асфальтированных авеню день и ночь кипела жизнь.
Каждый день столичные вокзалы извергали из своего чрева новые толпы провинциалов, поклявшихся себе сделаться парижанами, — бретонцев, нормандцев, бургундцев, овернцев, а также иноземцев, бежавших из своих стран в поисках лучшей доли или спасавших свою жизнь, — русских, поляков, итальянцев, испанцев, евреев… Нельзя сказать, что коренные парижане были этому рады: они давно мечтали «пожить спокойно», и вот на тебе, их город превращается в какой-то новый Вавилон. Чужаки селились землячествами, каждое из которых образовывало свой микрокосмос, и древней столице поневоле приходилось постепенно менять свой облик.
Старинные парижские кварталы Марэ и Тампль превратились в маленький Израиль: театральные афиши, рекламные проспекты, надписи и вывески, даже детские каракули на стенах — всё на идиш, витрины усеяны звездами Давида, на магазинах вывешены таблички, указывающие, что здесь можно отправить посылку в Палестину. На тротуарах бородатые мужчины в черных фетровых шляпах ведут бесконечные и оживленные споры. Хозяина лавки невозможно отличить от посетителей: он точно так же одет и так же жестикулирует. В квартале были своя синагога, свои бани, своя библиотека, свое бистро, свой кинозал и свой театр, в ресторане подавали восточноевропейские блюда.
Русские устраивались, кто как сумеет: Бунин писал, Шаляпин пел, Коровин рисовал, но это были исключения из общего правила; приходилось зарабатывать на жизнь, голодать, холодать… Одной из самых распространенных профессий, освоенных царскими генералами, потомками бояр и столбовых дворян, стало ремесло шофера такси (20 лет спустя, когда после скоротечной «странной войны» немецкие танки с грохотом и лязгом проехали по Елисейским Полям, французы с горечью говорили, что во главе армии следовало поставить русских шоферов, а французских генералов заставить водить такси).
Такси вписались в городской пейзаж с 1910 года, составляя конкуренцию фиакрам (внешне автомобили были похожи на эти конные экипажи). Конечно, поездка в такси стоила много дороже, чем на извозчике, но престиж тоже стоит денег. С 1903 года все такси оборудовали счетчиками, однако фиксированных тарифов не было, их устанавливали транспортные парки. Флажок слева от водителя указывал, что «такси свободно»; взяв пассажира, шофер включал счетчик, и флажок опускался. Оплата варьировалась в зависимости от направления; число на счетчике увеличивалось каждые 200 метров. Кроме того, шоферу полагалось дать на чай. «…получив меньше десяти процентов, он ворчит, за десять говорит «спасибо», за пятнадцать — улыбается, за двадцать — козыряет», — вспоминал один французский журналист. Еще бы: шофер, бывший также механиком, должен был на свои деньги покупать шины, запчасти, горючее, получая зарплату в виде определенного процента от выручки.
В 1920-е годы ряды такси, до сих пор состоявшие из «рено» и «пежо» с двухцилиндровыми двигателями, развивавших максимальную скорость 50 километров в час, пополнились более современными «ситроенами» с закрытой кабиной. В 1930 году из 12,5 тысячи парижских такси 2,5 тысячи — «ситроены»; светящаяся реклама этой фирмы была размещена на Эйфелевой башне.
Таксомоторные парки отныне тщательно отбирали водителей, устраивая им суровый экзамен; шоферы носили униформу, что выгодно отличало их от извозчиков; кроме того, клиенты могли пожаловаться в дисциплинарную комиссию компании-владельца, которая была скорой на расправу: клиент прав даже тогда, когда не прав.
«Железный конь» постепенно завоевывал город и сердца парижан: на улицах Парижа, помимо такси, автобусов и грузовиков, а также мотоциклов, появлялось все больше индивидуальных автомобилей, причем разница между «народными» автомобилями, собираемыми на конвейере и стбящими относительно недорого (тем более что машину можно было купить в кредит или в рассрочку), и роскошными штучными экземплярами, изготовляемыми на заказ, была велика как никогда. Задешево можно было приобрести шумное, довольно неудобное и не слишком быстрое авто (разгонявшееся максимум до 60 километров в час), например, «Форд Т»: новая машина стоила 200–300 долларов, подержанная — вдвое дешевле. Главным ее преимуществом была доступность, раздобыть запчасти тоже не составляло никакой проблемы. Но купить «форд» значило стать как все, слиться с толпой: долгое время эти машины даже красили только в один цвет — черный. Однако модными тогда считались синий, зеленый, серый, коричневый, а юные сумасброды разъезжали даже в красных или оранжевых автомобилях.
Люди побогаче могли себе позволить машины побольше, поудобнее и побыстрее (до 100, а то и 150 километров в час). Выбор был велик: от громоздкого семейного авто до двухместной спортивной машины, с полдюжины марок: «амилькар», «балло», «беке», «вуазен», «дармон», «пежо», «сальмсон», «ситроен», к тому же в Париже устраивали автосалоны. Самым состоятельным автомобиль делали на заказ: это могла быть та же «бугатти», но уже совершенно не похожая на машины той же серии и той же модели. Подавляющее большинство дорогих машин («делаж», «испано-суиза») представляло собой «купе»: пассажиры находились в закрытой кабине, а шофер — снаружи (90 процентов обычных машин были открытыми). В салоне имелось все, что душе угодно: бар, мини-библиотека, кресла, даже радиоприемник (в 1920-х годах это была довольно громоздкая штука). Запчастей к ним достать было невозможно, и по довольно простой причине: такие автомобили не должны были ломаться. Но вот в дождливую погоду лучше было воздержаться от поездок: автомобили, оборудованные стеклоочистителями, являлись редкостью, да и щетки на них приводили в действие вручную — это должен был делать водитель или пассажир, сидевший рядом с ним.
Дорожные «пробки» — тоже порождение 1920-х годов: доступность автомобиля побудила многих сесть за руль, тем более что получать права тогда не требовалось. Правила дорожного движения уже изобрели, по городу развесили дорожные знаки, но вот никаких ограничений скорости еще не было. Впрочем, тогда никому не приходило в голову ежедневно ездить на автомобиле на работу: авто использовали для увеселительных поездок за город на выходные.
Для обычного перемещения по городу существовали автобус, трамвай и метро.
Трамваи ходили по всем главным улицам, за исключением самых престижных — Елисейских Полей, авеню Оперы и Больших бульваров. К 1925 году Париж охватывала мощная сеть из 122 трамвайных маршрутов, трамваи перевозили 720 миллионов пассажиров в год. С конной, паровой и пневматической тяги они перешли на электрическую, но ток пускали по электрошине, а не по проводам: по мнению властей, электрические столбы и провода уродовали бы облик города. У трамваев имелись открытые площадки, в вагоны можно было запрыгивать на ходу, ведь развиваемая ими скорость не превышала 20 километров в час, в то время как довольно вместительные автобусы, например фирмы «Рено», ездили со скоростью 45 километров в час. Автомобильное и бензиновое лобби упорно проталкивало свои интересы: в 1929 году газета «Пти паризьен» высмеивала «эти дурацкие, громоздкие и шумные машины, являющие собой наивысшее выражение глупости и нелепости». В том же году было принято решение об избавлении Парижа от трамваев в течение пяти лет, но на окраинах города лязг трамвайных вагонов раздавался до 1938 года.
Первая линия метро — от ворот Майо до Венсенских ворот — была открыта еще в начале века. Билет в одну сторону для проезда во втором классе стоил 15 сантимов, туда и обратно — 20 сантимов, билет первого класса — 25 сантимов. После войны цены начали расти, так что с 1925 года на билетах цену уже не проставляли, только букву, обозначавшую тариф. Зато линий было уже больше десяти, как с подземными, так и с наземными станциями.
В начале 1920-х годов вход в метро стали обозначать специальными фонарями в виде белого шара на высоком стройном столбике, с завитками кованого железа; впрочем, они довольно быстро вышли из употребления, считаясь слишком старомодными, и уступили место ажурным вывескам, лучше вписывавшимся в городской пейзаж. Никаких вестибюлей — просто буква «М» или в лучшем случае вывеска «Метрополитен» перед лестницей, уходящей под землю: даже предупрежденные о наличии в Париже метро провинциалы нередко терялись, застывали в нерешительности и получали не слишком любезные тычки в спину.
Попадая в метро, пассажиры первым делом оказывались в «распределительном зале»: купив билет в окошечке кассы (билеты продавались отдельно или книжечками), пассажиры расходились к разным выходам, ведущим на перроны. Коридоры переходов старались делать строго прямыми, но все же они зачастую были длинноваты. Согласно техническому регламенту, если расстояние между поверхностью земли и перроном станции метро превышало 12 метров, а между билетным залом и перроном — 8 метров, метрополитен был обязан установить лифты. Первые лифты пустили еще в 19Ю году, а в конце 1930-х появились лифты, синхронизированные с прибытием поездов. Зато количество эскалаторов в парижском метро было доведено с шести до пятнадцати.
В 1920-х годах вход на перрон преграждали автоматические ворота, которые открывались только после прибытия поезда. Они заменили собой механические, которые пассажиры могли блокировать, поджидая запоздавших друзей.
Станции строили по принципу «ничего лишнего»: несколько скамеек, будка начальника станции, эмалированные вывески с названием, подсвеченные панно с надписью «Выход». Внутри царил полумрак: невозможно читать книгу или газету. Для лучшего отражения скудного света стены облицовывали кафелем, преимущественно белым. Впрочем, встречались и другие цвета — голубой, светло-зеленый, желтый, оранжевый. По цвету можно было различать станции, чтобы не перепутать и не уехать не туда: линии метрополитена были поделены между разными компаниями, бывало, что станции, находящиеся на разных линиях, носили одинаковое название, так что цветовые различия были очень кстати. Да и поезда компании-конкуренты использовали разные. Однако новые тенденции на поверхности земли вскоре добрались и до метро: на станциях стали устанавливать автоматы с конфетами и шоколадом (одно из длинного ряда новшеств, перенятых у американцев) и расклеивать рекламные афиши.
Под землей располагался настоящий муравейник, соединявший воедино все части Парижа: город наслаждений на Монмартре с площадью Пигаль, царство праздных гуляк и их вечных спутников — жиголо, продажных красавиц, трансвеститов, наркоторговцев, воров; космополис Монпарнаса с его кафе, ресторанами, ночными клубами, где можно было повстречать знаменитостей из мира искусства; Латинский квартал с Сорбонной, Люксембургским садом, бульваром Сен-Мишель и студенческими кафе на улице Суфло и рабочие окраины, отмеченные печатью нужды и тяжкого труда.
Как ни странно это прозвучит, но Париж подстраивался под представление о нем иностранцев, которые видели во французской столице город-декорацию, город-музей, город-мечту. Именно в те времена, а точнее, после 1921 года, символом Парижа стала Эйфелева башня, доселе дружно обруганная и порицаемая за «уродство» и никчемность. Отныне она воплощала собой красоту, современную эстетику, легкость и функциональность, прогресс науки и техники (с 1906 года на башне размещались военные радиопередатчики). На фотооткрытках с видами Парижа теперь красовались «железная леди», Триумфальная арка, Собор инвалидов: вот они, главные национальные ценности, — красота и привлекательность, дерзость и слава.
С 1922 года Франция перешла на радиовещание. Правда, регулярные радиопередачи с Эйфелевой башни велись уже с конца декабря 1921 года, но теперь выпуски новостей дополнились музыкальными программами и сводками погоды. Музыку транслировали вживую: в студии находились оркестр и солист; появилась новая профессия — артист на радио. Только в 1927 году техники научились передавать звуке проигрывателя, и тогда уже в радиоэфире зазвучали популярные мелодии с пластинок. С ноября 1922 года, после рождения радиостанции «Радиола», французское радиовещание разделилось на государственный и частный секторы. Если «Радио Тур Эйфель» в основном передавало сводки погоды, то «Радиола» обзавелась своим «диджеем», который заполнял паузы между музыкальными номерами, беседами и первыми радиоспектаклями; впоследствии программа расширилась за счет спортивных репортажей и викторин, пользовавшихся бешеной популярностью. С 1924 года «Радиола» стала называться «Радио Париж» и расширила область вещания. Появились и другие частные радиостанции, например, газета «Пти паризьен» обрела голос. Ламповые радиоприемники, которые до сих пор собирались вручную радиолюбителями и не могли обеспечить хорошего качества приема, отныне начали выпускать на заводах.
В 1924 году в Париже была открыта первая автоматическая телефонная станция (до этого абонентов соединяли через коммутатор), которая, однако, заработала в полноценном режиме только с сентября 1928 года. Абонентам установили телефонные аппараты с диском для набора буквенно-цифровых номеров: АТС обозначалась тремя буквами (например, МОН для «Монмартр» или ИНВ для «Инвалиды»), а номер абонента соответствовал порядковому номеру поданной им заявки на установку телефона: таковых было трехзначное число.
Особенностью Парижа стало широкое использование пневматической почты: ее разветвленная сеть просуществовала во французской столице до 1984 года.
В политическом плане город отчетливо поделился на «запад» и «восток»: на западе царили правые, прочно обосновавшиеся в историческом центре, а с востока столицу охватывал «красный пояс», подпираемый провинцией. Зато в бытовом отношении водораздел в прямом и переносном смысле слова проходил по Сене.
«В старых жилых домах на каждом этаже около лестницы имелся клозет без сиденья, с двумя цементными возвышениями для ног по обе стороны отверстия, чтобы жилец не поскользнулся; эти уборные соединялись с выгребными ямами, содержимое которых перекачивалось по ночам в ассенизационные бочки. Летом в открытые окна врывался шум работающего насоса и в воздухе распространялось сильное зловоние. Бочки были коричневато-желтыми, и в лунном свете, когда лошади тащили их по улице Кардинала Лемуана, это напоминало картины Брака» — так описывает Хемингуэй[2] Латинский квартал на левом, богемном берегу Сены. «Нашим домом на улице Кардинала Лемуана была двухкомнатная квартирка без горячей воды и канализации, которую заменял бак… Зато из окна открывался чудесный вид».
На правом берегу Сены, где жили высшие чиновники, дельцы, финансисты, можно было устроиться с большим комфортом. На бульваре Османа стояли семиэтажные дома с лифтами (которые, впрочем, легко выходили из строя). Если повезет, то вам недорого сдадут квартирку мансардного типа на последнем этаже, состоящую из трех комнат: одной большой и двух маленьких. При квартирке, как правило, имелась крошечная кухня с окошком-глазком и газовой плитой, а также ванная с газовой колонкой для нагрева воды. Такие дома имели паровое отопление: если какой-нибудь богатый жилец требовал тепла с 15 октября по 15 апреля, этим пользовались все остальные. Богачи же проживали в апартаментах из пяти — семи комнат.
Всезнающие статистики подсчитали, что в Париже дождь идет 164 дня в году, а зимой 13 дней падает снег. «С первыми холодными дождями город вдруг стал по-зимнему унылым, и больше уже не было высоких белых домов — а только мокрая чернота улицы, по которой ты шел, да закрытые двери лавчонок, аптек, писчебумажных и газетных киосков, вывески дешевой акушерки и гостиницы, где умер Верлен… На верхний этаж вело шесть или восемь лестничных маршей, там было очень холодно, и я знал, сколько придется отдать за маленькую вязанку хвороста — три обмотанных проволокой пучка коротких, длиной с полкарандаша, сосновых лучинок для растопки и охапку сыроватых поленьев, — чтобы развести огонь и нагреть комнату», — вспоминал Хемингуэй.
Пучки лучины можно было приобрести в лавке угольщика под вывеской «Вина, дрова, уголь». Ее хозяин чаще всего был овернцем или потомком овернца, обосновавшегося в Париже,[3] крепким малым, без труда ворочающим тяжеленные мешки с углем, весившие не меньше 50 килограммов. Внутри лавка состояла из двух темных каморок: справа обитый цинком прилавок, где можно выпить кофе со сливками, белого вина, аперитив; слева — склад пучков лучины и черных угольных мешков.
Душой каждого дома был консьерж — один из парижских типов, совершенно незаменимый персонаж. Консьерж (а чаще консьержка) охранял дом, наводил чистоту на лестницах, передавал послания жильцам и от жильцов, принимал почту, оказывал жильцам тысячу мелких услуг. Парижские особняки были огорожены высоким глухим забором; подъезды домов на ночь запирались изнутри, и их невозможно было открыть снаружи. Загулявшие жильцы, слишком поздно возвращавшиеся домой, вынуждены были уповать на чуткий сон и тонкий слух консьержа, к которому они взывали с просьбой «потянуть за веревочку»: кроме шуток — дверь открывалась именно так.
Но чтобы обеспечить себя жильем, требовалось найти работу — какую угодно, пусть даже разносчиком, продавцом газет или цветочницей. По Сене тогда курсировали не «речные трамвайчики» с туристами, а буксиры с трубами, которые откидывались, чтобы не задеть мосты, и вереницы барж; на пристанях требовались грузчики, но предложение поденной работы превышало спрос.
А вот «профессия» рантье отмирала: после войны франк, курс которого сохранялся практически неизменным с 1801 года, залихорадило: в январе 1923 года за один доллар давали 15 франков, через год — 20, в марте 1924 года — уже 29; британский фунт, стоивший в январе 1924 года 98 франков, в марте тянул уже на 123. Дело в том, что Франция тратила деньги, которых не получала, — репарации Германии. Планы правительства обложить налогом крупные состояния («заставить платить богатых») вызвали утечку капитала за рубеж, а простые люди перестали покупать облигации госзайма. Когда фунт стал стоить 250 франков, наступила настоящая паника. В 1928 году премьер-министр Пуанкаре девальвировал национальную валюту, чтобы расплатиться с государственными долгами и стимулировать экспорт; это позволило стабилизировать экономику, но разорило миллионы мелких вкладчиков.
По словам того же Хемингуэя, в Париже, если не шиковать, можно было сносно жить на пять долларов в день, но и этой суммой располагали не все. Тем, у кого не было денег на жилье, оставалось ночевать под мостами или на скамейках, прячась от полиции, мыться тайком по ночам во дворе у колонки (если повезет и тебя запрут во дворе на ночь), питаться отбросами.
В суровые послевоенные годы проблема хлеба насущного вставала со всей остротой, и не только для бездомных. С 1918 по 1927 год цены выросли почти в три раза. Напротив островов Сите и Сен-Луи с раннего утра сидели люди, вооружившись бамбуковыми удочками с очень тонкой леской, легкой снастью и поплавками из гусиных перьев, и ловили рыбу, по большей части плотву. Делали они это не для развлечения, а для пропитания: улов приносили домой, рыбу жарили и съедали вместе с костями, настолько она была нежна — таяла во рту. Некоторые рыболовы сбывали свою добычу местным ресторанчикам.
По утрам в Латинском квартале пастух гнал по булыжной мостовой стадо коз, играя на дудке. Желающие должны были только предоставить тару: пастух доил козу, пока его собака охраняла остальное стадо, получал деньги за молоко и шел дальше.
В субботние и воскресные дни почти все улочки превращались в рынки: хозяйки придирчиво выбирали зелень, овощи, мясо, рыбу, стараясь не прогадать; торговцы, имеющие постоянное место, переругивались с бродячими разносчиками, расхваливавшими свой товар, пытаясь уличить их во лжи и не дать отбить покупателей.
Если на правом берегу служащие ходили обедать домой, чтобы сэкономить, в большинстве домов левого берега кухни попросту не были предусмотрены, поэтому волей-неволей питаться приходилось в закусочных и кафе; именно там проходила значительная часть жизни.
Для завсегдатаев в кафе держали «личные» деревянные кольца для салфеток — обзавестись ими значило приобрести определенное «положение в обществе». В больших кафе можно было затеряться, побыть вдвоем среди людей, не обращающих на тебя никакого внимания. К тому же цены в них тогда были дешевы, там подавали хорошее пиво и аперитивы стоили недорого — их цена была четко обозначена на блюдечках (абсент был под запретом, и его заменяли крепкими настойками ярких расцветок). «Клозери де Лила» считалось одним из лучших кафе в Париже. Зимой там было тепло, а весной и осенью круглые столики стояли в тени деревьев, обычные же квадратные столы расставляли под большими тентами вдоль тротуара. В «Лила» ходили члены Французской академии, преподаватели Сорбонны, фронтовики-инвалиды — коренные жители Латинского квартала. Представители богемы предпочитали «засветиться» в кафе «Купол» или «Ротонда» в квартале Монпарнас — это было всё равно что быть мельком упомянутым в газетной хронике. Туда же отправлялись приезжие знаменитости в надежде свести знакомство с местными «властителями дум»; так, в кафе «Купол» бывал Маяковский. В квартале Сен-Жермен-де-Пре набирали популярность кафе «Флора» и «Два Маго»; их облюбовали экзистенциалисты во главе с Жаном Полем Сартром и Симоной де Бовуар. Культовым местом был бар-ресторан «Бык на крыше» на улице Буасси д’Англа: здесь в закрытых кабинетах проходили тайные встречи, а за столиками с пустыми бокалами из-под портвейна создавались будущие шедевры. Здесь было место встречи богемы и великосветского общества: монпарнасская публика облачалась в смокинги, отправляясь туда ужинать. Там бывали Андре Жид и Сергей Дягилев, Пикассо и Рене Клер, Пикабиа и Тцара, Фернан Леже и Антон Рубинштейн, который играл на рояле мазурки Шопена. Даже Марсель Пруст не удержался и зашел сюда в июле 1922 года, повязав свой обычный белый галстук. Несколько месяцев спустя почти все общество, собиравшееся в этом ресторане, шло за его гробом, а вскоре и сам «Бык на крыше» приказал долго жить.
На правом берегу сияли неоновыми огнями бары и танцклубы. «Американский бар, танго и татуировки племени маори — в наши дни это то же самое, что лунный свет, руины башен и виола трубадуров в эпоху романтизма», — писал Анри Биду. Полуподвальные дансинги сотрясали синкопы джаза в исполнении оркестров с диковинными англоязычными названиями. На сцене — негры в смокингах, в полутемном зале — беснующаяся толпа, извивающаяся в новомодных чарльстонах и фокстротах, хлопающая ладонями в такт, подхватывающая припевы знакомых мелодий. Снаружи — царство стекла и алюминия, внутри — панно из экзотической древесины, радуга коктейлей, смешение языков, запах пота, перебиваемый дорогими духами.
Композитор Дариус Мило привез из Бразилии новые ритмы — самбы и румбы. Танго больше не было под запретом, и пары, сливавшиеся в жарком объятии танца, покидали дансинг, чтобы вновь слиться в постели.
Война отняла мужей у миллиона женщин, оставив еще несколько миллионов без женихов. Но женщины оставались женщинами — им хотелось нравиться, любить, предаваться страсти. В 1920-е годы в Париже зародилась новая традиция: 25 ноября, в День святой Екатерины (девы-мученицы), незамужние женщины, достигшие 25-летнего возраста, устраивали процессии, сопровождавшиеся танцами и прочим весельем; толпа разряженных «мидинеток» (особое внимание уделялось шляпкам, отличавшимся крайней экстравагантностью) приближалась к статуе святой Екатерины на углу улицы, и две самые бойкие девицы карабкались по приставной лестнице (снизу открывался великолепный обзор), чтобы возложить ей на голову венок. Обеспокоенная возникающими по случаю праздника беспорядками Церковь решила организовать собственную процессию, но оказалась «неконкурентоспособной».
Французы никогда не оставались равнодушными к женской красоте. Первая «королева красоты» (Аньес Суре) была избрана в Париже в 1920 году, а с 1927 года в столице регулярно избирали «мисс Франции» (кстати, само это словосочетание зародилось в траншеях на Сомме в 1914 году).
Революция в нравах вызвала революцию в моде (или наоборот?). Архетипом «безумных лет» стала героиня романа Виктора Маргерита «Холостячка» (1922) — молодая женщина, внешне похожая на мальчика (худенькая, стриженая, хрупкая), в короткой юбке и в круглой шляпке без полей, надвинутой на глаза, не сковывающая себя моральными принципами прошлого и возмущенно отвергающая домостроевскую концепцию «церковь — кухня — дети».
Укоротить платья и юбки женщин заставила сама жизнь: так можно было сэкономить на материале. Зато богатые модницы сделали это своим козырем. Наряды им шили из новых видов тканей — муслина с металлической нитью, тюсора, чесучи. Платья носили с большим вырезом сзади, талия не подчеркивалась; туфли (теперь они стали видны) часто делали из той же ткани, что и платье. От корсетов отказались окончательно: свобода, свобода во всем. Повальное увлечение спортом породило необходимость моделировать одежду для игры в теннис и гольф, для прогулок в горах и катания на лыжах. Наконец, знаменитая Коко Шанель, изобретшая «маленькое черное платье», облачила женщину в брючный костюм и разрешила ей надевать на ночь пижаму. Короткая стрижка (порой волосы даже смазывали бриолином) и сигарета, вставленная в длинный мундштук, дополняли собой образ женщины, не желающей занимать подчиненное положение. Другим типом была «женщина-вамп»: этот образ подчеркивался яркой косметикой, тонкой линией выщипанных бровей и роскошным боа из перьев. Скромная и неброская одежда спортивного покроя, украшенная разве что тесьмой, шнурками и лентами, доминировала днем, зато по вечерам электрические огни играли и переливались на платьях, напоминающих собой рыбью чешую, отделанных бахромой и кружевами из канители, расшитых жемчугом и стразами.
Революцию в мужской моде произвел костюм-двойка, преимущественно из клетчатой ткани. Облачаясь по вечерам в смокинг, к которому полагалась рубашка с английским воротником, днем мужчины предпочитали спортивный стиль, брюки для гольфа. Вместо котелков и цилиндров теперь носили мягкие шляпы. Наибольший простор для фантазии открывали галстуки — самых невероятных расцветок (галстук из чистого шелка можно было приобрести всего за два франка). Ворвавшись на улицы городов, автомобиль ввел моду на куртки, фуражки, кожаные перчатки и очки-консервы. Впервые появились дома мужской моды: первопроходцем в этой области стал дом Ланвен.
Новые тенденции в живописи и художественном творчестве, отрицавшем «искусство для искусства», быстро нашли себе прикладное применение. В 1925 году в Париже состоялась большая выставка декоративного искусства, оказавшая сильное влияние на послевоенную моду. Жан Дюнан создавал для модистки Аньес шляпки из яичной скорлупы, выложенной мозаикой. Стиль «ар деко» находил проявление в виде новаторской бижутерии, «кубистских» дамских сумочек. Платья из ткани «электрик» или «металлик» покрывали «сюрреалистической» вышивкой.
Gay Paris обрел новых кумиров: теперь это была уже не Сара Бернар, а Мистингетт, звезда мюзик-холла, и Морис Шевалье в своем неизменном канотье. «Негритянское ревю» Джозефины Бейкер пользовалось безумным успехом: ее «костюм», состоящий из нескольких связок бананов в виде набедренной повязки, вошел в историю. По вечерам публика заполняла залы оперетты, театров, где шли пьесы Жана Кокто, кино — царства «великого немого», не обделяя своим вниманием цирк и традиционные кабаре. Выставки устраивали на любой вкус — от традиционных до шокирующих, заранее нацеленных на скандал; кубисты, абстракционисты, дадаисты, сюрреалисты и все прочие, называвшие себя «авангардом», стремились заявить о себе.
Обо всех событиях культурной жизни можно было узнать из газет: пресса тоже переживала небывалый подъем. «Пти паризьен» конкурировал с «Пари-суар», основанной в 1923 году Эженом Мерлем; эта газета впервые стала подкреплять репортажи фотографиями. (Кстати, именно тогда и именно в Париже фотография возвысилась до искусства.) Информационно-развлекательные «Эко де Пари», «Фру-Фру», «Сине магазин», «Сине мируар» (последние два — журналы о кино) соседствовали с «Попюлер» социалиста Леона Блюма и газетой коммунистов «Юманите», основанной Жаном Жоресом еще в 1904 году, католической «Круа» и антисемитской «Аксьон Франсез». Самой крупной вечерней газетой 1920-х годов была «Интрансижан»; несколько статей для нее написал Антуан де Сент-Экзюпери. А популярная писательница и актриса Колетт вела рубрику в воскресных выпусках «Фигаро» — «Мнение женщины», рассказывая о театре, о Саре Бернар, о поведении толпы, о бесовщине, творящейся в домах с привидениями… Последняя тема была довольно актуальной на фоне массового увлечения спиритизмом.
Огромной популярностью пользовались спортивные состязания, в частности, поединки боксеров — любителей и профессионалов — и автогонки, а в 1924 году в Париже состоялись летние Олимпийские игры. Даже в самом бедном квартале можно было купить программу скачек, причем озаботиться этим нужно было пораньше, пока всё не расхватали. Надо отметить, что допинг-контроля тогда не проводили (ни для людей, ни для животных), поэтому спорт был азартной игрой.
Азарт — вот слово, наилучшим образом передающее настроение тех лет. Привилегированное общество было одержимо страстью к игре: играли и в казино, и на Бирже, и на игровых автоматах.
Простой люд тоже не оставался без развлечений: в каждом парижском квартале была своя ярмарка. Особенно славились праздники в Нейи, на северо-западе Парижа; на Рождество все веселье проходило на Монмартре, а по весне в окрестностях Венсенского замка устраивали «пряничную ярмарку». Три недели подряд там гнусавили зазывалы, вопили сирены, трещали выстрелы в тирах — и всё до поздней ночи.
На ярмарках можно было посетить зверинец (военным в форме — вход за полцены), поглазеть на диковинки, например, на «человека — морского конька» (оплата по выходе). Там и сям были устроены тиры, где вчерашние победители могли пострелять из лука и из ружья, а то и просто попытаться обрушить метким броском пирамиду из консервных банок; гадалки предсказывали желающим счастье, богатство и любовь. В ларьках продавали вафли с ванильным ароматом и пакетики жареной картошки, припудренной солью, — эти типично бельгийские лакомства во Францию привезли… американцы. Наконец, ни один посетитель не покинул бы ярмарку без пряничного поросенка со своим именем, выведенным глазурью.
В парижских пригородах, расположенных вдоль Сены, были свои традиционные развлечения. Например, в Пуасси (ныне входящем в городскую черту) устраивали водные гонки за свиньей. Несчастному животному тщательно смазывали салом хвост и пускали в реку; несколько человек устремлялись за ним вдогонку. Надо было догнать отчаянно визжащую хрюшку вплавь, ухватить за скользкий хвост и выволочь на берег.
Увы, активный отдых на свежем воздухе был больше исключением из правил. Дешевые пивные и забегаловки левого берега, где стоял невыветриваемый кислый запах, были забиты людскими отбросами — спившимися мужчинами и женщинами, которые стаканами глушили дрянное красное вино. Впрочем, спивались и представители элиты — пусть напитки были другими, но результат — практически тем же. К тому же для саморазрушения использовалось не только спиртное.
В старом баре «Дыра в стене», чей красный фасад выходил на Итальянскую улицу (неподалеку от авеню Оперы и Итальянского бульвара), можно было приобрести наркотики, в частности, опиум. Это было тесное заведение, немногим шире обычного коридора. Одно время там имелся потайной выход прямо в парижскую клоаку, по которой, как утверждали, можно было добраться до катакомб (во время войны бар был притоном дезертиров). Кроме того, в 1920-е годы в Париже было полно кокаинистов; Робер Деснос, одно время примыкавший к сюрреалистам, написал «Оду кокаину». Этот порошок использовали для придания себе бодрости, энергии и силы, в том числе мужской, которой потом требовалось дать выход.
Четверть мужчин, проживавших в Париже, посещали проституток: в столице существовало полторы тысячи публичных домов. Это были чистой воды коммерческие предприятия, причем половину прибыли забирало себе государство. Создавались все условия для того, чтобы «девушки», жившие по «желтому билету», не могли вырваться на волю: проституток заставляли платить за наряды и за пропитание, они постоянно оказывались в долгу у заведения. Несмотря на регулярные врачебные осмотры, предотвратить распространение венерических болезней не удавалось, а одна «девушка» могла заразить сифилисом до тридцати клиентов. В 1920-е годы дома терпимости закрыли в Кольмаре, Страсбурге и Нанси; Международный Красный Крест призывал покончить с этой унизительной формой рабства, но в Париже бордели прикрыли только в 1946 году… за сотрудничество с нацистскими оккупантами! В самом деле, немцы усердно их посещали, а сутенеры спекулировали на черном рынке.
Разумеется, публичными домами дело не ограничивалось: в Париже были и уличная проституция, и «салоны массажа», и кафе, где официантки доставляли заказ клиенту в номер… После войны на улице Лапп, о которой пели шансонье в бодреньких вальсах, открылись еще и бары, где моряки танцевали с трансвеститами, а в общественных писсуарах мнимые женщины поджидали клиентов-буржуа… Конечно, мужская проституция и вообще гомосексуализм не приняли в Париже такого размаха, как в Берлине, но все же некоторые представители интеллигенции, например Марсель Пруст и Андре Жид, привлекли внимание общественности к этой проблеме, хотя и преподнося ее в несколько идеализированном ключе. Сюрреалист Рене Кревель посетил галерею портретов знаменитых гомосексуалистов и трансвеститов в Институте сексуального познания, основанном в 1919 году в Берлине Магнусом Хиршфельдом, — там консультировали гомосексуалистов со всего мира. Впрочем, во Франции, в отличие, например, от Англии, представители привилегированных слоев общества не стремились афишировать свою «нетрадиционную сексуальную ориентацию», хотя определенные признаки, по которым можно было опознать «голубых», все-таки были: например, замшевые штиблеты или пальто из верблюжьей шерсти.
Ниспровержение табу, бравирование собственной раскрепощенностью, нарушение всяческих запретов — да, это было в духе времени. Но порой то, что казалось очевидным и легким в теории, на практике принимало совершенно иной оборот. За опьянением наступало похмелье. Одни, ужасаясь содеянному, трезвели и возвращались к прежней жизни, другие увеличивали дозу. Поиски неведомого пути нередко заводили в тупик или на край пропасти: в 1920-е годы резко возросло число самоубийств. Как известно, «безумные годы» завершились Великой депрессией…
В то же самое время за несколько тысяч километров от Парижа проводился масштабный социальный эксперимент по ломке старого сознания и созданию нового человека. Неудивительно, что многие взоры обращались в сторону Советского Союза: для одних он был жупелом, для других — путеводной звездой, тем далеким идеалом, который необходим каждому, чтобы было к чему стремиться.
Возможно ли сделать идею образом жизни? Существует ли полная свобода, пока человек остается человеком — со своим прошлым и мечтами о будущем, со своими потребностями и жаждой любви, со своей зависимостью от материальных условий и чужого мнения? Этими вопросами и задается Пьер Деке в книге, которую вы держите в руках.
Екатерина Колодочкина