Глава девятнадцатая Последний манифест

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава девятнадцатая

Последний манифест

Деморализация давалась Бретону с большим трудом. В начале февраля 1929 года он писал Элюару: «Как я устал! Спрашиваю себя в стомиллионный раз: куда мы идем?.. На самом деле, мне не по себе, я по-прежнему продолжаю, с помощью чудесных проблесков, свое жалкое, строго уничтожительное существование». Однако в то же время он разослал циркуляр всем ветеранам дадаизма и сюрреализма, а также группы «Кларте», присоединив к ним молодых людей, явившихся из Реймса под флагом «Большой игры»,[146] — в общей сложности 80 адресатов. Преамбула (полностью написанная Бретоном и Арагоном) представляла собой отчет о проделанной работе, заканчивавшийся любопытным предупреждением: «Со всевозможными задними мыслями и с величайшим хладнокровием экспериментатора перечитав всякие протоколы заседаний, всякие манифесты, созданные в результате различных уступок… мы перебрали имена стольких людей, которые, в целом, обладали не самым низким умственным развитием и не были вполне лишены дара слова, поразмыслив над судьбой таких личностей, из коих некоторые низко пали — так низко, что скатились до положения сброда, а иные, возможно, повинны лишь в слепоте или заблуждениях». И тут же протягивается рука: «Нам показалось интересным узнать от них самих, до чего они теперь дошли; нам также показалось интересным узнать, кто из них ответит на призыв, обращенный в пустоту…»

Вызов на улицу Шато

Просто повестка в суд. Понятно, почему Элюар, который физически мог бы оказаться 11 марта на улице Шато, поскольку вернулся в Париж, туда не пошел. Как говорит Тирион, в тот момент «Элюар последовательно поддерживал противоположные мнения, и не думая отрекаться… С 1928 по 1935 год он будет всеми силами тормозить все политические начинания и последовательно отстаивать сохранение за сюрреализмом позиций художественного творчества. Он любил распутство, бордель, групповой секс больше как зритель и дилетант, чем как участник… Бретон упрекал его в этом, проводя даже параллель между снисходительностью Элюара к его собственным чувствам и разногласиями, установившимися между ними».

Навиль, которого предупредили, поставив в пример судьбу Троцкого, что «его отсутствие могло вызвать ненужные пересуды», тоже не пришел, что усугубило разрыв (надо думать, сообщничество между Денизой и Симоной имело к нему какое-то отношение). В конце концов собрание ни к чему не привело, не получилось даже сблизиться с молодежью из «Большой игры»: Роже Вайян,[147] входивший в их число, оказался среди обвиняемых, поскольку его статьи в «Пари-Миди» содержали похвалу префекту полиции Шиаппу. Единственный результат — заметка, написанная рукой Арагона: «Продолжение следует, небольшой вклад в дело некоторых интеллигентов революционного толка», опубликованная в специальном выпуске журнала «Варьете» — «Сюрреализм в 1929 году» («Сюрреалистическая революция» так и не выходила).

Решающую роль в отстранении «Большой игры» и Вайяна сыграл Тирион, тогда убежденный коммунист, хотя эту роль он всегда отрицал. По его словам, Арагон «считал, что мы зашли слишком далеко… Тогда как Бретон собирался расстаться с Десносом, а, судя по обстоятельствам, вместе с ним уйдут и Кено, Превер, Макс Мориз, Тюаль, Лейрис, было бы разумно набрать новых людей. Примирение с Тцарой было делом решенным». Тирион отмечает, что «ушли талантливые люди, которые вскоре заявят о себе, но все они, за исключением Десноса, мало интересовались активной деятельностью и были против ее политической окраски».

Если отбросить личные ссоры, вызванные или обостренные разводом Бретона, причина раскола кроется именно в этом. Разве невиданный крах Нью-Йоркской биржи 24 октября 1929 года не узаконил радикализацию Коммунистического интернационала, бросившего лозунг «класс против класса»? Капитализм входит в свою финальную стадию, а в СССР под руководством Сталина проводятся индустриализация и коллективизация, открывающие двери в будущее. Наверное, Бретон и его друзья еще не прислушивались к указаниям из Москвы, и составление нового манифеста началось чуть раньше, но крах разразился в самый разгар работы над ним. Как пишет Тирион, «если не допускать, что сюрреализм — утопия или образ мыслей, неизбежно возникает желание разрушить общество 1929 года, чтобы заменить его обществом свободы».

Провокации Батая

Другим провоцирующим фактором стала публикация с апреля 1929 года (в то время как «Сюрреалистическая революция» все молчала) журнала «Документы» под руководством Жоржа Батая: в тот год вышло не меньше семи номеров. Батай, родившийся в 1897 году в семье провинциальных учителей, год участвовал в войне, потом был демобилизован по состоянию здоровья. Благочестивый и образцовый молодой человек год отучился в семинарии, а потом еще три в Национальной школе хартий, получив образование архивариуса-палеографа и работу в Национальной библиотеке Франции, — биография, имеющая мало общего с основателями «Литературы». Правда, в 1926 году он опубликовал в «Сюрреалистической революции» средневековые «Фатрази» (сатирические поэмы из пословиц и поговорок), но без подписи. Массон назвал его «середняком» сюрреализма. В 1928 году Батай подпольно опубликовал свой первый эротический текст — «Историю глаза», который, по словам Тириона, вызвал бурю на улице Шато и принес автору репутацию развратника.

Эта книга, вышедшая в том же издательстве, что и «Ирен», чрезвычайно резка. Ничего похожего на вольнодумный эротизм: «Я не любил того, что называют «плотским наслаждением», потому что на самом деле оно всегда безвкусно. Я любил лишь то, что почитают «грязным»… Известный мне разврат марает не только мое тело и мои мысли, но и все, что стоит впереди него». Его пригласили на заседание 11 марта, он отказался: «Слишком много зануд-идеалистов». Это уже было похоже на провокацию.

«Документы», редакционным секретарем которых был Лейрис, не заменяли собой «Сюрреалистическую революцию», но дополняли ее исследования за счет тех областей, которых сюрреалистическое движение едва коснулось, например, этнографии, искусства, археологии, с философскими дискуссиями, например, о Гегеле, причем Батай не упускал случая указать на дилетантство сюрреалистов в подобных вещах. Мы увидим, к чему это приведет. Конкуренция усугублялась сотрудничеством с журналом отщепенцев и изгнанников — Десноса, Превера, Андре Массона, Витрака, Жоржа Лембура.

«Второй манифест»

Надо признать за Бретоном дар первой фразы, как сказал бы Арагон. Начало «Второго манифеста» воспламенило сердца последующих поколений: «Несмотря на отдельные выступления каждого из тех, кто причислял или причисляет себя к сюрреализму, все в конце концов сойдутся на том, что сюрреализм ни к чему так не стремится, как к тому, чтобы вызвать самый всеобъемлющий и серьезный кризис сознания интеллектуального и морального характера; при этом только достижение или недостижение такого результата может решить вопрос об историческом успехе или поражении сюрреализма.

С интеллектуальной точки зрения речь шла и еще продолжает идти о том, чтобы всеми доступными средствами доказать и любой ценой заставить осознать фиктивный характер старых антиномий, призванных лицемерно препятствовать всякому необычному возбуждению со сторойы человека; это можно проделать, показав человеку либо скудный набор таких средств, либо побуждая его на самом деле ускользнуть от общепринятых ограничений».[148]

Далее следует отрывок, который всегда вырывают из контекста и представляют в оправдание чего угодно: «Мы понимаем, что сюрреализм не боялся превратить в догму абсолютное восстание, полное неподчинение, саботаж, возведенный в правило; мы понимаем, что для него нет ничего, кроме насилия. Самый простой сюрреалистический акт состоит в том, чтобы, взяв в руки револьвер, выйти на улицу и наудачу, насколько это возможно, стрелять по толпе. И у кого ни разу не возникало желание покончить таким образом со всей этой ныне действующей мелкой системой унижения и оглупления, тот сам имеет четко обозначенное место в этой толпе, и живот его подставлен под дуло револьвера».

Конечно же в 1929 году еще не было ничего подобного волнам террора, прокатившимся в 1930-е годы: «Ночь длинных ножей» в 1933 году в Берлине, голодомор на Украине (и других регионах СССР. — И. Ч.), сталинские процессы тогда еще представлялись на расстоянии не четырех — шести земных, а нескольких световых лет, зато из перечисления элементов предшествовавшей деморализации видно, насколько остро Бретон нуждался в том, чтобы дать себе выход в виде словесного перегиба. Впрочем, сноска, добавленная при выходе «Манифеста» отдельным изданием, попытается смягчить его воздействие: «Ясно, что, называя этот акт самым простым, я не намереваюсь предпочитать его всем прочим из-за его простоты…»

На самом деле это трамплин, оттолкнувшись от которого, можно предаться рассмотрению человеческих измен в истории группы. В первом «Манифесте» перечислялись приверженцы «абсолютного сюрреализма». Их ряды теперь поредели на три четверти: «Да и можно ли требовать так много от людей в области, которая до последнего времени была под наименьшим присмотром; правда, тут возможны исключения романтического характера — мы говорим о тех, что покончили с собой и о некоторых других. Зачем мы будем и дальше изображать из себя возмущенных? Один полицейский, несколько любителей красиво пожить, двое или трое писак, парочка неуравновешенных, один кретин, а теперь никто не может помешать тому, чтобы к ним присоединилась еще малая толика людей, вполне здравомыслящих, твердых и честных, но которых могут причислить к одержимым; ну не правда ли, вот у нас и сложилась забавная, безобидная команда, созданная по образу и подобию самой жизни, — команда людей, которым платят за пьесы, людей, зарабатывающих очки?

ДЕРЬМО».

Первому движению настал конец. Обозванные знали, о ком речь, поскольку уже получали такие прозвища. Далее шли разные козни от Десноса до Батая: «Г-н Батай интересует меня лишь постольку, поскольку он льстит себя надеждой противостоять суровой дисциплине духа, которой нам в целом удается подчинить все остальное; и нам вовсе не кажется непоследовательным, что ответственным за эту дисциплину сейчас считают главным образом Гегеля; а эта дисциплина не может казаться менее суровой только оттого, что иногда пытается стать дисциплиной антидуха (впрочем, именно тут она и встречается с Гегелем). Г-н Батай сделал своей профессией отказ рассматривать в мире что-либо еще, кроме самых гнусных, самых отвратительных и самых испорченных вещей…»

Развернувшаяся полемика заставила позабыть о том, что Бретон утверждал: сюрреализм находится «еще лишь в подготовительном периоде… Грубо говоря, эти приготовления «художественного» плана. Однако я предвижу, что они закончатся, и тогда потрясающие идеи, таящиеся в сюрреализме, предстанут в грохоте огромного разрыва и дадут себе волю. Все зависит от современного направления будущего волеизъявления: утвердившись после нашего, оно станет беспощаднее нашего…».

Неподтвержденный прогноз. Но Бретон ранее углубил отношения между сюрреализмом и алхимией, одновременно с поддержкой «исторического материализма». Там он говорил и о своем опыте членства в коммунистической партии: «Как не встревожиться из-за столь чудовищного падения идеологического уровня в партии, которая некогда была сильна двумя самыми блестящими умами XIX века?» Но и тут он сводит иные счеты: «Единственное, с чем я не могу мириться, — это то, что благодаря конкретным возможностям самого движения некоторые известные мне интеллектуалы, чьи моральные принципы требуют определенной осторожности, безуспешно пытались заниматься поэзией, философией и переходили, наконец, к революционной агитации, причем благодаря путанице, которая там царит, им более или менее удавалось создавать такую иллюзию; для большего же удобства они поспешно и шумно начали отрицать все, что, подобно сюрреализму, давало им возможность наиболее ясно осмысливать собственные представления, равно как и вынуждало их отдавать себе отчет в собственной позиции и по-человечески ее оправдывать».

Навиль, повинный, как и Жорж Фридман, в том, что у него богатый отец, а также «Моранжи, Политцеры, Ле-февры» получили по первое число. Но и Бретону следовало оправдываться, открещиваясь от всякой «революционной агитации».

Бюнюэль, Дали и Гала

Эта ярость, конечно, была вызвана и более приземленными мотивами. После развода с Симоной квартира на улице Фонтен была опечатана, и Бретон переехал в гостиницу. «Манифест» вышел в новом, очень толстом номере «Сюрреалистической революции», в оглавлении которого значились неожиданные имена: Тцара, Рене Шар, Луис Бюнюэль и Сальвадор Дали — их подписи стояли под сценарием «Андалузского пса» (этот фильм показали на частном сеансе для сюрреалистов, и мы еще узнаем, каким образом Элюар познакомился с его авторами); Пикабиа с поэмой «Бисер свиньям». «Манифест» заручился солидной поддержкой, и здесь в полной мере проявился талант стратега, присущий как Бретону, так и Арагону. Дополнительный заголовок, поверх основного, заинтриговывал: «Почему «Сюрреалистическая революция» перестала выходить в свет»; обложка была покрыта семью отпечатками красных губ в натуральную величину: Тирион поясняет, что они принадлежали Сюзанне, Эльзе, Гала, Жанетте Танги и Мари Берте Эрнст. Косвенное введение к главному, возвещаемому крупными буквами: «Исследование любви».

Анкета начиналась так; «Какие надежды вы возлагаете на любовь? Готовы ли вы принести в жертву любви ваши убеждения?», а заканчивалась вопросом: «Верите ли вы в победу дивной любви над гнусной жизнью или гнусной жизни над дивной любовью?» Насколько эти вопросы были связаны с частной жизнью Бретона, можно судить по ответу Сюзанны Мюзар: «Я живу Я верю в победу дивной любви». Комментарий: «Никакого другого ответа на этот вопрос я и сам бы не дал. А. Б.».

Ответ Элюара тоже напрямую связан с его личным опытом: «Я долго думал, что приношу в жертву любви свою свободу, но теперь все изменилось. Женщина, которую я люблю, больше не тревожится и не ревнует, она предоставляет мне свободу, и я имею мужество ею пользоваться… Жизнь роковым образом всегда связана с отсутствием любимого существа, бредом, отчаянием. Дивная любовь убивает». Это было сублимацией его свежего разрыва с Гала.

По предложению Геманса они вместе с маленькой Сесиль поехали в Кадакес, где неизвестные испанцы только что сняли «восхитительный фильм». Это был «Андалузский пес» Бюнюэля и Дали. Бюнюэль, родившийся в 1900 году, знался с мадридскими авангардистами и был знаком с Федерико Гарсия Лоркой. Дали родился в 1904 году. Они оба были дебютантами.

Между Гала и Дали вспыхнула любовь с первого взгляда. Как пишет Жан Шарль Гато, это была «бстреча двух тревог, счастливо дополняющих друг друга, которые отныне шли плечо к плечу. Дали — полудевственник, но в мыслях озабоченный, отныне мог спокойно дать волю своим прихотям… Гала сообщила Полю, что он больше не занимает основное место в ее сердце… Даже если при случае ему будут уделять плотские ласки (Гала на них не скупилась), ему придется довольствоваться вторыми ролями». Он был вынужден уступить свой дом любовникам.

Точно так же ответ Арагона надо толковать в контексте появления Эльзы: ««Любовь — единственная утрата свободы, придающая нам сил» — эта фраза, услышанная мною от самого дорогого мне человека на свете, выражает все, что я знаю о любви… Я совершенно не могу обойтись без той, кого люблю». Макс Эрнст, только что вновь женившийся на Мари Берте Оренш, ответил: «Если только запретное дело истинно (как сюрреализм и революция), реального конфликта между моими убеждениями и моей реальной любовью быть не может. (Либо я не люблю, либо мои убеждения — не мои.)». Деснос написал так: «В конечном счете, я люблю, я терплю, я занимаюсь любовью и не рассуждаю об этом». Даты под ответами показывают, что некоторые участники опроса, например, Деснос, еще не читали нового «Манифеста». За исключением Жака Барона: «Меня это не интересует. Мне все это надоело. Ничего больше от вас получать не хочу». С другой стороны, для массовости и контраста обратились к самым невероятным участникам, например, к «среднему французу» Клеману Вотелю,[149] который ответил так, как от него и ждали: «Вы укутываете любовь в литературщину. На самом деле любовь — только деформация инстинкта размножения».

В целом вышел добротный журнал, со знаменитым фотоколлажем из портретов шестнадцати сюрреалистов с закрытыми глазами вокруг картины Магритта «Я не вижу [голой женщины] спрятанной в лесу».

Ответы Бретону

Ответ на новый «Манифест» поступил в начале января в форме памфлета под заглавием, отсылающим к пресловутому заголовку 1924 года: «Труп». Инициатива исходила от Десноса и Батайя. Рибмон-Дессень, Витрак, Жак Превер, Барон, Макс Мориз, Жорж Лембур, Раймон Кено платили Бретону той же монетой, причем до изумления грубо. «Второй Манифест сюрреализма не откровение, но явный успех. Это просто шедевр лицемерия, двурушничества, казенщины и ханжества, короче, это писал городовой и кюре… Инспектора Бретона уже бы арестовали, если бы он не являлся провокатором… Откровения, касающиеся, например, Навиля, отдают ежедневным шантажом, которому предаются газеты, продавшиеся полиции» (Рибмон-Дессень). «Последняя воля этого призрака — вечно смердить среди смрада рая, уготованного за скорое и непременное обращение в истинную веру проходимцу Бретону» (Деснос). «Этот эстет из свинарника, это холоднокровное животное всегда и во всё вносит только смятение и путаницу» (Барон). «Меня не интересовали его полицейские отчеты… Вскрывшийся нарыв клерикальной фразеологии, подходящей только жалким кастратам, жалким поэтам, мистикам-полукровкам… Мерзкое существо, животное с лохматой гривой и рожей, в которую хочется плюнуть» (Батай).

«Какое-то время Бретон думал, что все его бросят, — пишет Тирион. — Арагон был взбудоражен. Говорил еще больше и лучше, чем обычно. Он потащил нас с Садулем на мост Искусств, через который мы пробежали несколько раз из конца в конец… «Мою дружбу к Бретону и согласие с тем, что он думает и чего хочет, нужно считать… силой, позволяющей и мне, и ему быть теми, кто мы есть. Это очень давнее согласие. Это часть нашей судьбы. Мы с Бретоном знаем, что среди людей всегда возможно непонимание… Мы уговорились об опознавательном знаке, о своего рода пароле… который неизбежно напомнит нам о полнейшем и незыблемом согласии… Бретон — не только писатель, которым вы восхищаетесь. Все в нем выходит за рамки его собственных слов, того, что он пишет, что делает: это горнило, где пылает основное пламя. Возможно, это его главная функция в наше время»».

Военные действия продолжились выходом «Третьего манифеста», написанного Десносом, который шел еще дальше в сведении личных счетов: «Я до сих пор слышу и вижу, как Бретон говорит мне: «Дорогой друг, зачем вы занимаетесь журналистикой? Это глупо. Берите пример с меня. Женитесь на богатой, таких легко найти»… Я видел, как Бретон бросал в огонь книги Элюара. Просто в тот день автор книги «Любовь, поэзия» отказался одолжить ему десять тысяч франков… Почему он остается его другом и пишет похвалы его произведениям? Потому что Поль Элюар торгует земельными участками, а деньги за болота, проданные рабочим, идут на покупку картин и негритянских предметов, которыми торгуют они оба. Андре Бретон ненавидит Арагона, о котором рассказывает всякие гадости. Почему он его щадит? Потому что боится и прекрасно знает, что разрыв с ним будет началом его гибели… В статье о живописи Андре Бретон упрекает Жоана Миро за то, что тот нашел деньги на своем творческом пути. Однако именно он, Андре Бретон, купив картину «Вспаханное поле» за пятьсот франков, перепродал ее за шесть или восемь тысяч. Да, деньги нашел Миро, но Бретон положил их в свой карман».

В конечном счете эти нападки сплотили остатки группы. Во-первых, потому что Бретон, вновь покинутый Сюзанной, был так же печален, как Элюар, и оба искали утешений, отчего еще больше чувствовали себя неудачниками. И все же из этого получилась поэма на три голоса с Рене Шаром, выплеснувшаяся за рамки игры в слова: «Замедлить ремонт». Рене Шар, который в предыдущем году, то есть 22 лет от роду, опубликовал свой первый сборник стихов «Арсенал», был новым членом движения. Прежде того остатки группы сблизились на какое-то время, чтобы провести карательную операцию против одного монпарнасского кабаре, имевшего дерзость назваться «Мальдорор».[150] Затем под аннотацией ко «Второму манифесту», вышедшему в июне 1929 года, были проставлены подписи «ветеранов» и новичков: Арагона, Бюнюэля, Кревеля, Пере, Шара, Эрнста и т. д. «Второй Манифест предоставляет гарантии, чтобы понять, что в сюрреализме умерло, а что как никогда живо. Подчиняя чудесным целям ниспровержения все личные удобства, безапелляционно отвергая путем строжайшей моральной антисептики специалистов лжесвидетельствования, Андре Бретон подводит в этой книге итог прав и обязанностей духа».

Они прекрасно понимали, что нечто уже умерло, но грубость памфлетов говорила о другом. Новый журнал, который они основали тем летом вместо «Сюрреалистической революции», назывался «Сюрреализм на службе Революции». Этим все сказано. Сюрреализм утратил господствующее положение.

Произошло трагическое событие, которое сегодня воспринимается нами как вещий знак; в Москве покончил с собой Маяковский. Потрясенный Бретон, продав рукопись «Нади» бельгийскому коллекционеру Рене Гаффе, сопроводил ее запиской: «Этот человек снова поступил бы так же в апреле 1930 года, если бы это можно было повторить… Он не может представить себе разочарования в любви, но представляет и всегда представлял свою жизнь, на всем ее протяжении, средоточием разочарований. Довольно любопытно и довольно интересно, что это так».