Романс о советскости

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Романс о советскости

Ни радости любви, ни власти мощь, ни честь

Не могут смертного в храм счастия привесть.

Богатство, может быть, раскроет храм прекрасный?

Нет, — Мудрость говорит, — надеешься напрасно

И на богатство ты! Бесплодный тот металл

Ни благ, ни горестей от века не рождал.

Гельвеций. «Счастье».

Юлия Лернер также занимается российским контекстом и описывает имитацию западных идиом массовой культуры и представлений о счастье. Но прежде всего она пишет о том, как эти заимствования перерабатываются в новом контексте. В ее главе речь идет о телевизионных программах об обретении счастья, которые как жанр были созданы на американском ТВ. Как правило, формулы счастья в этих программах следуют образцу шоу Опры Уимфри, шедшему с 1986 по 2011 год. Эта так называемая «терапевтическая» модель телевизионного обсуждения; она построена на доверительном разговоре ведущей с участником, чаще — участницей, которую приводят в программу некие жизненные затруднения. В результате разговора участница «находит себя», у нее наступает «просветление», и, таким образом, открываются ворота счастья. Топография счастья здесь — микротопография превозможения себя, работы над собой.

Как отмечает Лернер, в американском контексте и ведущая, и аудитория — не судьи, а терапевты-психиатры, помогающие участнику вылечиться как пациенту. Она говорит о возникновении на Западе «терапевтической самости» как новой формы создания «себя». Добавлю к этому очень интересному анализу, что здесь есть как новизна, так и очевидные культурные корни. Несмотря на присутствие ведущей и аудитории, чрезвычайно важными мне представляются символические и риторические истоки поиска себя в протестантской этике, где человек в активном диалоге остается один на один с Богом («железная клетка» Вебера). В этом случае топография счастья — в осознании себя локковским «чистым листом», который парит в поле Божественного провидения, но который творит себя сам. «Мы» (телевизионная аудитория) — не Бог и не судья, а мирской свидетель этого Божественного процесса.

Однако, по наблюдениям Лернер, российский контекст несколько иной. В таких программах российского ТВ, как ток-шоу «главного психотерапевта русского экрана» доктора Курпатова или «Жизнь как Жизнь» (ведущая Татьяна Устинова), поп-терапевтические формулы соседствуют с другими. Это и «задушевный русский» разговор, «пути которого неисповедимы», и идиомы русской классики (Анна Каренина) и «эмоционального социализма» (его Лернер представляет по фильму «Доживем до понедельника», где Генка Шестопал сжигает «счастье 9-го „В“», т. е. школьные сочинения о счастье, чтобы избежать их оценки учителем и таким образом отстоять невозможность его нормирования, предписанности).

Эта генеалогия российской «терапевтической самости» в российской же и советской культуре чрезвычайно важна для анализа Лернер. Траектория заимствования формы — в данном случае формы ток-шоу — оказывается погруженной во множественность этих форм и формирует, если перефразировать Александра Филиппова, «гетеротопологию русской души»[37]. Советскость («эмоциональный социализм» Лернер) ассоциируется с нормативным взглядом на счастье. Пройдем по этой генеалогической линии назад.

Большая советская энциклопедия определяет счастье как «нормативно-ценностное» понятие, поскольку оно «не просто характеризует определенное конкретное объективное положение или субъективное состояние человека, а выражает представление о том, какой должна быть жизнь человека». Здесь, как и по Локку, счастье — не столько состояние человека, сколько направление его движения. БСЭ признает, что в самом общем виде счастье соответствует наибольшей внутренней удовлетворенности условиями своего бытия, полноте и осмысленности жизни, осуществлению своего человеческого назначения. Но «это не идиллическое состояние удовлетворенности существующим положением», а постоянное стремление к лучшему будущему[38].

Однако такой нормативный взгляд предписывает, что именно является счастьем, в гораздо большей степени, чем философия классического века. Для Локка важно следовать своим желаниям и интересам, какими бы они ни были, просто познавая себя. Здесь же задается не только топографический принцип преследования счастья, но и сама цель: «Сознательное служение людям, революционная борьба за переустройство общества, за осуществление идеалов коммунизма, за лучшее будущее для всего человечества наполняют жизнь человека тем высшим смыслом и дают то глубокое удовлетворение, которые приносят ему ощущение счастья» (БСЭ)[39]. Правда, следует заметить, что и Локк не столь индивидуалистичен, как его представляют. По Локку, самоопределение свободно — в конечном счете свободно как Божественное творение. Самоопределение человека изначально задано стремлением к Божеству, которое и является высочайшим счастьем. Более того, творить себя самому — это определение сущности и человека, и Бога. И дело не только в том, что по этой модели высшее счастье, которого «не видел глаз, не слышало ухо», дано, тем не менее, в конкретных наслаждениях и радостях, но и в том, что счастье предписано как сам процесс творения. И в этом, а не только в понимании труда как основы собственности, смыкаются философия Локка и марксизм. На вопрос анкеты своей дочери Женни «В чем счастье?»[40] Маркс ответил: «В борьбе»; в активной преобразовательной деятельности, в творении себя — если не с «чистого листа» Локка, то со стартовой точки того конкретно-исторического наследия, которое преодолевается или преобразуется в строительстве нового общества по Марксу.

Это было, во-первых, отложенное счастье, счастье как будущее, где оно неотчетливо сливалось со «счастьем всего человечества». Во имя этого счастья приносилась жертва в настоящем — на стройке или на войне. Но этому счастью, во-вторых, сопутствовало простое счастье внутри этой жертвенности и отложенного счастья всего человечества:

Пой, гармоника, вьюге назло,

Заплутавшее счастье зови,

Мне в холодной землянке тепло

От твоей негасимой любви.

Елена Богданова фиксирует пересечение идиом отложенного счастья всего человечества и «простого счастья внутри» в воспоминаниях строителей Байкало-Амурской магистрали, которые называют те годы «самым счастливым временем» своей жизни. БАМ был одной из последних Великих строек коммунизма в СССР. Причем устная история подчеркивает не только настроения ожидания коммунизма, но и опыт, переживаемый как близкий к коммунизму на самой стройке. Это опыт сообществ БАМовских поселков; они предстают как сплоченные сообщества единомышленников, где все делается коллективно: «Вот если свадьба, значит, гуляют все вместе… Концерт — гуляют все, работают все, и гуляют все»; «Там я просто мог начальнику сказать на „ты“, если что-то не нравилось, что-то не устраивало. Это было в порядке вещей». Это и опыт созидательной работы: «Было просто наслаждение смотреть, как ребята работали. Рельсы укладывают — как часы, все движения точные, слаженные. Тут подают, тут укладывают, тут следующие».

Восточная Сибирь, где проходило строительство БАМа, приобрела в воспоминаниях строителей характер утопии. Это отдаленное место кажется существующим в пустоте и подчиненным совершенно иным внутренним законам жизни. Но пустота пространства, в котором находится этот остров счастья, конечно, обманчива. Ольга Ултургашева рассматривает нарративы о будущем эвенов — одной из групп коренных обитателей подобных, как будто «пустых», территорий. Эвены не находились на обочине Великих строек коммунизма, они стали одной из точек приложения этого строительства. Гетеротопия «советского счастья» отводила им место «добрых дикарей» Руссо, обладающих собственной исконной формулой счастья («первобытный коммунизм»), которая полностью могла раскрыться только в новой жизни[41].

Одним из источников для работы Ултургашевой послужили автобиографические сочинения эвенских школьников, по жанру близкие сочинениям о счастье из фильма «Доживем до понедельника». Эти тексты гетеротопичны. Их можно считать микрокосмом советской гетеротопии Сибири. В них фигурирует смысловой треугольник «тайга — поселок — город», в котором нарратив счастья советской и постсоветской школы предписывает им и «стремиться» к развитию, и возвращаться к корням. Но при этом, показывает Ултургашева, само движение и представления о своем будущем выражены как онтология судьбы или удачи. Эвенское слово нёс (его можно перевести как счастье, удача) вплетено в совершенно иную космологию поведения. Как и охотничья удача, это воздействие силы со стороны (хозяина тайги, Байаная), которая направлена на удовлетворение нужды и которая движет и охотником, и добычей. Гетеротопия счастья — пересечение и сосуществование не только радикально отличающихся смыслов пространства (тайга как объект «развития» и тайга как место охотничьей удачи), но и различных темпоральностей и различных культурных форм будущего.

Рассказы и сочинения школьников-эвенов можно назвать «воспоминаниями о будущем». Они уверены в своей судьбе, что следует из онтологического статуса счастья/судьбы/удачи. Нечто похожее мы видим в воспоминаниях строителей БАМа, хотя и на иных онтологических основаниях. Эти воспоминания описывают прошлое (как часто бывает в устной истории советскости), каким это прошлое не столько могло, сколько должно было быть согласно советским идиомам счастливого будущего. В работе, посвященной памяти о советском, Ольга Соснина и я предложили рассматривать подобную память как следующую эстетике социалистического реализма. Эта эстетика подразумевала замену того, что существует в реальности, нарративом того, как должно быть в будущем этой реальности. Основанием этой эстетики является телеологическое время строительства светлого будущего, которое полагает цель и движется таким образом из будущего в настоящее. Память о советском превращает это телеологическое время, этот «музей будущего», в исторический музей, наделяя прошлое чертами социалистического реализма[42].

Каково пространство, создаваемое подобным «музеем будущего» и историческими нарративами, в главах Лернер, Богдановой и Ултургашевой? Это символическая карта России и СССР, «родные просторы», тайга, пространственное выражение концептов судьбы и удачи. Но в этих главах мы видим главным образом пространство самоопределения личности («Я», самости, self). В отличие от них глава Ларисы Пискуновой и Игоря Янского посвящена тем местам, где циркулируют сами образы счастья. Речь идет об образах советского счастья, но обращаются они в постсоветском Екатеринбурге в качестве товара. Авторы рассматривают примеры использования советской эстетики на юбилее одного из видных городских бюрократов, а также в рекламе банка и компьютеров. Образ советскости как счастья здесь вызывает позитивную реакцию аудитории и ответное действие (покупку товара). Но авторы описывают счастье и по-другому: во-первых, как радость творчества сотрудников банка и дизайнеров рекламы компьютеров, как их собственный счастливый момент; во-вторых — как игровую инверсию иерархических отношений на рабочем месте. Центральный концепт это главы — понятие символического обмена Бодрийяра, которое усложняет видение счастья как предмета купли-продажи или накопления в ходе жизни, построенной по игре «Монополия».