Абдусалам Гусейнов. Рабинович и Бог
Абдусалам Гусейнов. Рабинович и Бог
Написав вынесенные в заголовок слова, я тут же испугался: а не принижаю ли я Рабиновича? Согласятся ли его креативный ум и вольнолюбивая душа всего лишь удовольствоваться высотой, которую один из его соплеменников уже достиг много веков назад? Рабинович чувствует и мыслит себя как нечто единственное и в том смысле, что никто не может его заменить, и в том смысле, что он сам являет собой новую форму бытия, для понимания и оценки которой не существует никаких заданных критериев. Поэтому, видимо, любое утверждение, которое устанавливает связь Рабиновича с чем-то, выводит его из чего-то, подводит подо что-то, которое содержит в себе какие-то другие слова, помимо слова «Рабинович», любое такое утверждение может быть им воспринято как неадекватное. Рабинович превратил свое имя в понятие, но именно в качестве имени — он не перешел, не излился в какое-то понятие, став русским поэтом, талантливым философом, известным культурологом, признанным исследователем алхимии, хотя все это говорится о нем и говорится справедливо. Он плюс к тому и сверх того сам стал понятием.
Конечно, наш Рабинович — не единственный Рабинович в мире. Даже очень краткий всемирный биографический словарь, выпущенный издательством «Российская энциклопедия», содержит пять Рабиновичей (для сравнения скажу, что там всего два Гусейновых). Я даже как-то посоветовал ему подготовить справочное издание «Рабиновичи», посвященное всем его известным однофамильцам. Он в свойственной ему манере шутливо обыграл мое предложение, признав интересным и даже выгодным, но тем не менее отклонил его — может быть, потому, что эта удачная мысль пришла в голову не ему и потому является не столь удачной и уж во всяком случае не отвечает критерию единственности, а может быть, потому, что он не понимает и не принимает самого факта множественности Рабиновичей. И в самом деле, как бы много ни было на свете Рабиновичей, Рабинович — один. Это так для тех, кто знает его, и, что особенно важно, это так для него самого. Ведь и Пушкиных на свете много. Я, например, на своем жизненном пути сталкивался с двумя живыми Пушкиными. Но тем не менее мы все знаем, что Пушкин — один. И когда мы говорим: Пушкин, все понимаем, о ком идет речь. И не надо добавлять, что это — поэт, Александр Сергеевич и т. д. Только теперь, приведя сравнение с Пушкиным, я понимаю, насколько нелепым, глупым и обидным было мое предложение о справочнике «Рабиновичи» — это как если бы я Пушкину предложил составить справочник «Пушкины». Ведь он сам есть справочник и больше, чем справочник.
Словом, Рабинович равен самому себе. Ему невозможно угодить и польстить никакими сравнениями и эпитетами. Но если уж кто действительно хочет угодить и польстить ему, то у него есть одна только возможность — говорить о нем в соотнесенности с Богом.
Здесь я должен сделать оговорку, которая может Рабиновичу показаться обидной. Сознание своей единственности, для которой даже перспектива Бога не кажется преувеличенной, — не его индивидуальная черта. Это — черта странного, я бы даже сказал рокового (именно: рокового!) поколения советских шестидесятников, к которому успел примкнуть Рабинович, словно прыгнув на подножку уходящего поезда. Шестидесятники (по крайней мере, шестидесятники в философии) кончаются людьми 1934 года рождения и ими же представлены самым массовым образом. Среди них очень мало, буквально случайные единицы, родившихся в 1935 году. Наш Рабинович, конечно, оказался среди них, что между прочим тоже может считаться знаком его незаурядности. Шестидесятники (дети XX съезда, как они первоначально любили называть себя, хотя теперь они вряд ли будут настаивать на таком самообозначении и скорее уже — кстати сказать, совершенно справедливо — рассматривают себя как людей, подорвавших социализм изнутри, провозвестников и носителей либерально-демократических преобразований в стране) представляют собой совершенно особую породу людей, которые резко отличаются от поколений, предшествовавших им и последовавших за ними, настолько резко, что, например, я, отставший от них всего на пять лет, нахожу их столь необычными, как если бы они были пришельцами с других планет. Одна из черт, присущих шестидесятникам, говоря точнее, конституирующих сам феномен поколения российских шестидесятников XX столетия, — присущее каждому из них внутреннее сознание своей единственности и прямо противоречащее такому сознанию желание быть признанными, утвердиться в своей единственности. Рабинович как один из шестидесятников вполне вобрал в себя эту черту, а точно один из самых юных среди них еще и откровенно сознается в ней. И может быть, именно она стала решающей причиной, из-за которой его прибило к их берегу. Это отступление призвано подчеркнуть лишь серьезность моих заметок. Не более того. Ибо речь все-таки я веду не о шестидесятниках, а о Рабиновиче.
Я не знаю, верит ли Рабинович в Бога. И, честно признаться, не знаю, что значит верить в Бога. Каковы внутреннее состояние, душевный строй, которые обозначаются как вера в Бога? Что хотят сказать и говорят люди, когда они говорят, что верят в Бога? Если Бог — это то, о чем они говорят, то как они могут говорить о нем? Как они могут поместить в слова, речь то, что, по их же утверждениям, ни в какие слова и речи не умещается?! Как они могут просить о чем-то того, кто, как они уверяют, заранее знает, кому, что, когда положено получить? Когда люди называют себя священнослужителями, одеваются в определенные одежды, говорят определенные слова и совершают определенные действия, за которые они получают деньги, то я это понимаю. Когда люди ходят в церкви, ставят свечки, поют, молятся, исповедуются, чтобы очистить душу, поскольку они считают, что это очищает их души, — я это тоже понимаю. Когда люди на культовой основе объединяются в организации (церкви), а эти организации требуют себе статуса, земли и прочих благ, то и это понятно. Когда какие-то, пусть даже малопонятные, утверждения объявляются непререкаемыми истинами и в этом качестве именуются символами веры, за отступление от которых как-то наказывают (убивают, проклинают и т. д.), то и в этом случае я понимаю, что и для чего делается. Когда люди, которые были адептами атеистического мировоззрения тогда, когда оно было идеологией власти, объявили себя верующими в Бога, когда это стало считаться знаком политической респектабельности, то их я понимаю особенно хорошо. Я понимаю также философов, когда они вводят понятие Бога для обозначения пределов познавательных возможностей разума или заполнения каких-то иных гносеологических лакун. Все эти случаи не содержат в себе никакой мистики, вполне укладываются в рамки взгляда на мир, не желающего выходить за рамки логики и фактов. Но когда вообще говорят «я верю в Бога», этого я не понимаю. Из сказанного не следует, будто я понимаю тех, кто говорит «я не верю в Бога». Эти утверждения стоят друг друга. В самом деле, те, кто говорят «я верю в Бога» (первое утверждение), исходят из того, что Бог существует. Спрашивается: как можно верить в существование того, кто существует?! Те, кто говорят «я не верю в Бога» (второе утверждение), исходят из того, что Бог не существует. Спрашивается: как можно не верить в несуществование того, кто не существует? Если с логической точки зрения оба утверждения одинаково бессмысленны, то с содержательной точки зрения, пожалуй, второе утверждение больше говорит в пользу Бога, чем первое. Из первого вытекает сомнение в существовании Бога, из второго — сомнение в его несуществовании.
Несмотря на все трудности, связанные с пониманием утверждений о вере и безверии в Бога, применительно к Рабиновичу я бы поверил и в то, что он верит в Бога, и в то, что он не верит в него. Доказательством этого для меня является жизнелюбие Рабиновича. Его жизнелюбие многообразно, он весь есть жизнелюбие. Но я бы особо выделил два его проявления. Прежде всего следует назвать необычайную жадность к жизни, которая выражается в том, что Рабинович не упускает ни одной возможности жизни, которую ему посылает судьба и освоение которой зависит от его готовности пойти ей навстречу, независимо от того, идет ли речь о чувственных удовольствиях, социальных акциях, знаках признания, дружеских встречах, служебных обязанностях. Вот уж кто мог бы безо всякого преувеличения повторить вслед за поэтом: «Мы любим всё». Рабинович живет не только жадно, он живет еще и подробно. Он весь отдается тому эпизоду жизни, в котором находится. Он живет так, как если бы жизнь была постоянно длящимся мигом. Для него не то что нет прошлого и будущего, а прошлое и будущее сосредоточены в том миге жизни, который он проживает. И проживает он его так искренне, как если бы этот миг жизни был целой жизнью. К примеру, если Рабинович приходит на дружескую встречу, то он обязательно включится в нее специально написанным для этого случая стихотворением, хорошо продуманным, изящно построенным и всегда эксклюзивным тостом. Если Рабинович приходит на научную дискуссию, общественное обсуждение, защиту диссертации, то будьте уверены, что он там обязательно выступит. Он не имитирует жизнь, не созерцает ее с какой-то сторонней позиции, он живет. Он проживает ее деятельно — и телом, и чувствами, и умом. Не надо читать Рабле, достаточно только посмотреть, как обильно Рабинович ест, как полно он смеется, с какой готовностью потом звонит своему отсутствовавшему другу и с каким юмором рассказывает ему обо всем, что было. Словом, Рабинович радуется жизни и утилизует ее с такой самоотдачей, какая возможна только у человека, который глубоко убежден в том, что никакой другой возможности у него не будет и ничего за гробом его уже не ждет. И в то же время он живет так конкретно, отдается каждому мгновению с такой самоотверженностью, словно ему придется за все держать ответ перед Богом, как тем рабам из евангельской притчи, которым господин, уезжая надолго, оставил разное количество талантов и которые по его возвращении вынуждены были отчитываться перед ним о том, что они с этими талантами сделали. Он словно стремится избежать участи того несчастного, который зарыл свой талант в землю, боясь потерять его.
Нет, талантов в землю Рабинович не зарывал. Свои дары, как и свою жизнь, он тратит щедро и с вниманием. Можно было бы сказать, что он являет собой прекрасный образец того, как можно отдавать другим все, не отнимая от себя ничего. Но слово образец, даже если он прекрасный, к Рабиновичу не подходит. И потом: никакой образец он не показывает. Его случай иной: он отдает другим всё тем, что живет так, как ему хочется жить. С Рабиновичем мы лично познакомились сравнительно недавно, около десяти лет назад. Когда наши отношения стали принимать дружеский характер, он, видимо, желая предупредить возможные недоразумения и создать уютную для себя искреннюю атмосферу, не раз замечал мне, что он не любит этики и не числит мораль в больших своих друзьях. Это не были утверждения или заявления, которые требовали с моей стороны ответа, нет, он просто сообщал мне об этом как о некоторой особенности своей натуры, как если бы он случайному спутнику в спальном вагоне говорил о том, что он, к сожалению, по ночам храпит. Но именно сам факт того, что он сказал мне об этом, опровергал то, о чем он сказал. В самом деле: слова Рабиновича, что он не любит этику, говорили в его пользу больше, чем привычные для меня при личных контактах с коллегами уверения с их стороны, что я занимаюсь очень важным предметом и этика в составе философии — самое главное. И если бы слова Рабиновича были хитростью с его стороны, то его надо было бы считать самым большим хитрецом.
Вопрос о том, что любит Рабинович, в более общем смысле решается столь же просто, как и вопрос о том, что любит Бог. Он любит самого себя. О чем бы он ни говорил, он говорит о себе. Что бы он ни делал, он делает для себя. Подобно всем другим людям, он не может отделаться от себя, но в отличие от них или, по крайней мере, от многих из них он не делает вида, что хочет этого. Однажды случился такой эпизод. Рабинович выступил на траурной церемонии, посвященной прощанию с одним из коллег. После речи он подошел к нам с академиком Л. Н. Митрохиным и, приподняв брови, тихо спросил: «Ну, как я выступил?» Саркастически точный Митрохин ответил ему: «Вадим, не забывай, хоронят все-таки не тебя».
В заключение хочу сделать критическое замечание в адрес Рабиновича. Пусть моим оправданием послужит то, что я отступаю от жанра, чтобы остаться в рамках темы и более полно ее раскрыть. Рабиновичу не всегда удается удержаться на божественной или сверхбожественной высоте. Иногда в его облике проглядывают человеческие, я бы даже сказал, слишком человеческие черты. Рабинович не себя помещает в мир, а мир вмещает в себя — именно это позволяет рассматривать его в перспективе Бога. Люди и вещи организуются и маркируются им исключительно в зависимости от того, насколько они благосклонны к нему. Место, о которое он споткнулся, является для него плохим местом. Человек, который к нему плохо относится, является плохим человеком. Именно здесь, в последнем пункте, который касается хорошего и плохого в людях, и обнаруживается человеческая слабость Рабиновича. Все, кто общались с Рабиновичем чуть больше часа, знают, что у него был плохой начальник, который хотел выгнать его с работы и которого он поносит словами, которые могли бы быть оправданы только в том случае, если бы этот начальник ничего другого не хотел, кроме как выгнать с работы Рабиновича. Несколько лет назад в обзорной статье, рассказывающей о людях, усилиями которых в нашей стране складывалось одно из научных направлений и среди которых, несомненно, должен был быть бывший постоянно им поносимый начальник, Рабинович не увидел его имени. Здесь бы Рабиновичу только возликовать. А он возмутился, усмотрел здесь несправедливость и, будучи человеком деятельным, написал об этом. Человеческая слабость Рабиновича состояла не в том, что он так поступил. Она состояла в том, что он мне сам рассказал о том, что он так поступил.
Это замечание, надеюсь, не ставит под сомнение общую мою идею — рассмотреть Рабиновича в божественной перспективе. Оно, собственно, и сделано для того, чтобы отличить юбилейное слово от некролога, чтобы сказать: Рабинович продолжается.
P. S. Когда человек делает что-то хорошее (с его точки зрения), он не должен делать это из расчета на благодарность. Он может радоваться и считать, что ему повезло, если то, что он делает, не создает ему дополнительных трудностей. В случае данного этюда автор был бы удовлетворен, если бы ему удалось избежать упрека, будто он упомянул чье-либо имя всуе.