108. Георгий Иванов - Роману Гулю. 13 апреля 1956. Йер.

108. Георгий Иванов - Роману Гулю. 13 апреля 1956. Йер.

<13-4-1956. Почтовый штемпель Йера на конверте>

Дорогой Роман Борисович,

Вот, на пробу, стишок, сочиненный совместно с политическим автором.[800] Очень заинтересованы возможностью зашибать деньгу. Читаем не только «Фигаро»[801] — («Тан» — Вы малость отстали от века, конфисковано имущество, а сотрудники сидят по тюрьмам за коллаборацию![802]) — но и «Дели Мель».[803] Там, кстати, разительная разница тона по отношению к большевикам. Здесь все справа и лева лижут большевикам сапоги. А англичане — приятно читать — дорогого гостя Маленкова[804] зовут «видным членом московского ганга[805]», Серова[806] — шакалом, и вот, вчера, в ожидании Хрущева,[807] написали, что он «желтая собака, засовывающая в рот задние ноги». [808] Не знаю, что это значит, но читать приятно. Это не сопли французской прессы. Так что, обнадеженные предложением заработка, ждем первых отчетов о Хрущеве — Булганине[809] и постараемся с пылу с жару сочинить и послать немедленно Вам. Деньги мне — нам — дорогой граф, нужны, пожалуй, больше, чем в Париже. Меня не лечат — признав за неизлечимого, требующего напрасных и непосильных расходов на лечение. Это дом отдыха, но не больница. Если желаешь лечиться — ищи место в доме для неизлечимых. Есть такие — но там житье кошмар. Кроме жидкого завтрака, нас здесь почти не кормят, вечером нечего и ходить в столовую. Все это на собачьем жиру, от которого наши обе печени порываются лопнуть. В Париже все-таки были «меценаты», кой-какие друзья — здесь же стенка в этом смысле. Если бы М. М. Карпович не выхлопотал мне денег из фонда — ложись и помирай, без преувеличения. Считайте еще, что у Вас в Америке, очевидна дешевка, а не жизнь, по сравнению с нашей. Вот для прим кило печенки (главное мое питание, не отравляющее меня) 1 фр<анков> — доллар же по казенному курсу 345 — считав Кило лука 180 фр. то же кило апельсинов. Эк я расписался, старая богоделка! Впрочем, что же, я таковой и есть.

Passons... He задерживайте «барахло». Т. е. книжки. Не забудьте, заодно, неизданного Гумилева. Я давно хочу посмотреть, что этот рыжий мерзавец наплел и чего наврал. Не сочувствую теме о Сирине: прийдется Вам втирать самому себе очки. Не можете Вы любить сочинения Сирина — отдавать должное, допускаю. Внешне он само собой мастер, но внутренне «гнусная душонка», паршивый мелкий сноб. И с оттенком какого-то извращенного подлеца. Обратили ли Вы в его воспоминаниях, среди лакейских самовосторгов своими бывшими лакеями и экипажами — вскользь то тут, то там, холодно-презрительные обмолвки о его брате.[810] Это бы ничего — ну не любил брата, не сходился с ним, мало ли чего. Но если знать судьбу этого брата (кстати, жалко-милого безобидного существа) и сопоставить с тем, как подает, зная, что с ним сделали. Сирин — становится — по крайней мере мне — зловеще омерзителен. Брату Сирина, в гитлеровской Германии, отрубили голову топором — по приговору суда за гомосексуализм![811] Вы же человек, по-моему, органически не способный любить в писателе т. н. мастерство для мастерства. А не любя Вы, по-моему, и написать хорошо не сможете. Вы вот любите Цветаеву или мазню Вашего покорного слуги — потому и замечательно о нас написали. Вывести на чистую воду Сирина — с его дурацкими страстями к бабочкам — Вы бы, вероятно, здорово бы могли. Но ведь это табу. Ох, беретесь за дохлое дело.

Конечно, это тот самый Рейзини. Наум Рейзин — его настоящее имя. Говорят, он страшно богат — приумножил богатства жены. Да, жены! Не той, на которой неудачно собирался жениться, а другой. Нашел-таки. Великий человек в своем роде, принимая во внимание его «органический недостаток». Посылаю Вам очередное «продолжение». Хотя Вы мне метко льстите — «Замечательно пишете, коллега», — я-то знаю, что пишу левой ногой как попало, потому что если начну прилаживать и переписывать, то ничего не получится. Так, ободренный Вашими одобрениями, я и пишу тот таинственный опус, о котором Вы спрашиваете, что такое? Секрета нет. Я покрываю, вот именно как попало, наудачу тетрадки, не перечитывая, «О всем». Для печати не годится. Стиль не навожу. Тон и не озлобленный - что ж злиться-то зря, — но и не дурацки просветленный. М. б., ничего и не получится. Но сочинять чего-либо для приличного гонорара — не в таком уже я виде. Другое дело стишки — если получится «подходяче» для Вашей станции. Эти доллары, т. е. нечто не менее важное, чем воздух. Тут и вдохновение может явиться, если будет поощрение.

«Желаю ли я монумент или жрать?» (насчет издания моих стихов). «Жрать» желаю в тысячу раз больше. Но то, что не находится ни одной души, пожелавшей бы издать мою книгу — отбивает охоту писать стихи. Это необитаемый остров. На необитаемом острове можно ловить галок и их жрать — для поддержки существования, можно и для развлечения дрочить в кулак — но творчество невозможно. Тяжесть читательского равнодушия и презрения, выраженного ясно в этом факте (т. е. невозможности издать книгу), испытываю порой очень мучительно. А впрочем все равно. Кстати, этот самый глубокоуваж<аемый> Абрам Саулович Каган — конечно, он от этого отречется — издал в Брюсселе в 1939 году «Зеркало» Одоевцевой 1000 экз.* Все издание давно распродано под метелку. Не сожжено немцами, не погибло в наводнении, а распродано, чего и не отрицают владельцы книжн<ого> склада 29, rue St Didier — которые распространяли издание. Распродано целиком. А деньги? Деньги получил представитель «Петрополиса» — мы ему обязаны отчетом. Кто такой? Не имеем права сообщать адреса. А где Блох[812] или Каган? Тоже не имеем права. Если хотите, можете им написать через нас — перешлем. Плюнуть проще — чем писать, марки тоже стоют денег. Но раз Вы встречаетесь с Каганом, «подзовите-ка» его и расспросите». И за «Отплытие на о. Цитеру», распроданное давным-давно — никогда ни копейки не получил. И за «Распад Атома». Ну вот, прощупайте при случае совесть занятого теперь Научным издательством А. С. Кагана.[813]

Это может подтвердить

Один Вольфсон, другой Вольфсок[814] 

Александр Беленсон [815] 

Александр Мовшензон[816]

Яков Ноич Блох

Раиса Блох[817]

И Каган Абрам Саулыч.

Это рефрен к «Балладе об Оцупе» 1921 года.[818] Тогда же предполагалось научное исследование «Блохи в русской литературе». И, заметьте, все смеялись, и никто не считал авторов (напр., Мандельштам) зоологическими антисемитами. А слыхали ли Вы, как, в те же времена, расшифровывалась на советский лад фамилия Оцупа. О.Ц.У.П. — Общество Целесообразного Употребления Пищи. И очень подходила. Он, т. е. Оцуп, сиял толщиной и красномордостью в тощей толпе времен военного коммунизма. Ах, сколько интересного я знаю об Оцупе. Ах. Ах. И это тоже «умрет со мной». Конечно, Вы писали мне Ваше уважаемое мнение о первой партии Дневника, хвалили Кукушечку и осуждали Корону.[819] Но меня вторая порция интересует. Там — представьте — одно кажется мне чрезвычайно удачным. А именно «На юге Франции».[820] А м. б., я и ошибаюсь. Открою секрет. Идеалом поэзии для меня является «цветное пятно» без смысла. И мне кажется, что это «приближается к идеалу».

Политический автор очень ждет и переписки, и Вашего мнения о ней. Вспомните о моей приписке в прошлом письме, пожалуйста. Спасибо за желание прислать нам, что <отняли?> у графа. Но, пожалуйста, не надрывайтесь из-за этого. Целую ручки Ольге Андреевне (как видите, начало получаться, сперва от излишнего усердия целуем ррручки).** «И оба благодарим заранее». Адамович, кстати, раз приложился с размаху к ручке Мережковского.

Просим сразу сообщить о прилагаемом шедевре и прислать образцы Елагина и какие другие.

Обнимаю Вас

Г.И.

Почтамтская 20, кв. 2.

(Продолжение)

В конце августа 1922 г. Одоевцева уехала за границу.[821] Я жил на отлете: командировка от Адриана Пиотровского (сына Ф. Ф. Зелинского)[822] — паспорт, визы, место на пароходе, поездка в Москву. В жизни Почтамтской почти не участвовал. Она стала очень оживленной и многолюдной — проходные казармы. А. фон Цурмюлен играл первую роль. Одну из наших комнат отдали «под жильца» спекулянта Васеньку (описан в «Третьем Риме»), очень польщенного, что попал в блестящее общество. В числе новых друзей оказались Лохвицкий-Скалон, сын Мирры[823] и некто Б. Ф. Шульц,[824] мой однокашник, б<ывший> гвард<ейский> офицер, теперь скрывшийся от призыва, голодный, несчастный. Он был первым красавчиком в классе, теперь с горя готовым «на все». Анонимный племянник своего дяди появился, может быть, при мне, я не помню. Имени его я так и не узнал. «Страшный человек» — называл его Адамович.

Новая компания бурно играла в карты и пьянствовала. До этого Ад<амович> не пил ничего и не держал колоды в руках. Теперь стал завсегдатаем клубов. (Клуб имени тов. Урицкого. Клуб Коминтерна. Пролетарский клуб имени тов. Зиновьева — швейцар в ливрее, весь в медалях, высаживает гостей. Лихачи с электрическими фонариками на оглоблях. Зала бакарра. Зала шмен де фер***. Рулеточная зала. Ужины, девки, педерасты. НЭП в разгаре.) Часто играли — и очень крупно — и на Почтамтской.

— Очень весело стало жить, — повторял Адамович. — Как жаль, что ты уезжаешь.

— А ты не уедешь, ведь собирался?

— Не знаю. Может быть. Вряд ли. Мне и так хорошо.

Однажды он вдребезги проигрался — где взять денег. Отдать

было необходимо до зарезу — нравы были крутые, полубандитские — не отдашь, могут избить до полусмерти, а то и плеснуть кислотой. Он был в панике.

— Да продай теткину спальню (за нее предлагал что-то очень большие деньги какой-то скоробогач).

— Что ты! А если тетя узнает — как я ей посмотрю в глаза! Никак я не сделаю этого.

И как-то выкрутился, ничего не тронув в квартире.

Когда, после отъезда Адамовича за границу, недели две спустя, на кв. № 2 нагрянул уголовный розыск, переарестовав всех ее обитателей — Шульца, Васеньку, прислугу Марианну — обстановка была целиком вывезена — одной из эмигрантских забот Адамовича стала сложнейшая паутина «писем из Петербурга», сообщавших, что на Почтамтской все в сохранности, ковры выбиваются, бронза чистится, статуя каррарского мрамора переставлена на лето в тень, чтобы мрамор не пожелтел. Тетка верила, напоминала — «напиши, чтобы проветривали пуховые подушки...» Канитель эта кончилась сама собой спустя несколько лет: тетке внушили, что переписываться запрещено и, чего доброго, верных людей, хранящих ее квартиру, могут за переписку арестовать, тогда и пуховые подушки пострадают...

В «Красной газете» начала марта 1923 г. можно отыскать заметку приблизительно такого содержания: «На льду реки Мойки против б<ывшей> протестантской кирхи, рядом с прорубью обнаружена шкатулка накл<адного> серебра фирмы Фраже с инициалами В. Б. В шкатулке, завернутая в наволочку с теми же инициалами, оказалась отрубленная голова мужчины средних лет с большой черной бородой».[825]

С этой заметкой Адамович впервые познакомился в редакции «Всемирной литературы».[826] Кассир, платя ему гонорар — протянул ему только что вышедший №:

- Георгий Викторович, ужасти-то какие и совсем рядом с Вами — вот прочтите — голова, прорубь...

Что ответил Адамович, не знаю. Прорубь он сам предварительно нашел. Но мельхиоровую шкатулку с инициалами тетки — В. Б. — Вера Белей, бросил неудачно — мимо проруби на лед. Место было действительно рядом: налево за угол от Почтамтской 20 Б<ольшая> Морская кончается под острым углом, сливаясь с набережной Мойки. Прорубь была как раз наискосок особняка, облицованного розовым гранитом, — особняка Набоковых, описанного в воспоминаниях Сирина.

Труп был найден несколько дней спустя в багажном отделении Николаевск<ого> вокзала. Вскоре обнаружился и маклак татарин, которому «неизвестный гражданин небольшого роста» продал пальто, костюм и шапку убитого. Продавец был Адамович.

Труп рубили на куски в ванне, роскошной белой ванне на львиных лапах, в роскошной ванной комнате кв. 2 по Почтамтской 20. Клеенка и корзинка были заранее припасены, но упаковали плохо — в багажном отделении обратили внимание на просочившуюся сквозь корзинку кровь. Стенки ванной комнаты, разрисованные кувшинками на лазурном фоне, забрызганы кровью, белоснежный кафельный пол залит, как на бойне. Кругом креслица, тумбочки, шкафчики, буржуазный уют конца XIX века.

Роли были распределены — один рубил, другой хлопотал с корзинкой, Адамовичу как слабосильному дали замывать кровь. «Страшный человек», племянник убитого, свирепо командовал:

— Быстрей — а это что? поворачивайтесь.

И несчастный Ад<амович> в одних подштанниках, на коленках, хлюпал по полу окровавленной тряпкой и выжимал ее в ведро, пока другие рубили и впихивали в корзину. Голову решено было бросить в прорубь, чтобы трудней было доискаться, кто убитый. Для упаковки головы подошел «как раз» дорожный погребец накладного серебра. Голова лежала потом в погребце сутки. Погребец был с ключиком. Ад<амович> закрыл на ключик и поставил пока на прежнее место в столовой лжеренессанс и с люстрой из ананасов.

Убили часа в три. «Работали», рубя, упаковывая, замывая, торопясь, «нервничая». Главарь-племянник, богохульствуя и похабствуя, орал на всех. Жильцу, спекулянту Васеньке, заранее сказали, чтобы до 7 вечера не возвращался. Но к 7 он обязательно явится. Ад<амович> заикнулся, что, если Васенька явится, когда еще не все будет «убрано», — он выйдет и уведет его куда- нибудь.

— Дудки, — ответил племянник. — Явится не вовремя - и его топором. Пойдут две корзины в Омск «Осторожно. Стекло», и дело с концом. И колечко наше будет.

На пухлом мизинце Васенька носил «брульянт четыре карата чистейшей воды». (См. «Третий Рим».)

Васенька на свое счастье запоздал. Все было в порядке — все блестело. Явилась и Марианна — стала накрывать на стол веджвудский столовый сервиз м-м Белей. Друзья — «участники в деле» — пять человек заперлись в комнате Адамовича. Главный лихо распорол тряпичный пояс, снятый с голого мертвого тела дяди с большой черной бородой. Из пояса посыпалась валюта: покойник собирался удирать в Польшу и доверился об этом и о поясе — племяннику.

(Продолжение следует)[827]

Георгий Иванов.

* <Над строчкой вписано:> — условия 10% выплаты аванса не было.

** <Страница начинается с зачеркнутого начала фразы:> Целуем ррру

*** Chemin de fer (фр.) — карточная игра, «железка», букв, «железная дорога».