04. Игра

04. Игра

Мир, в котором запрещено подлинное и разрешено новое, я называю игрой. В ней есть означающее и означаемое. Ты будешь кем? Ты — бабка. Я — дед, а она — мышка.

Ей хвост, тебе заботы, а мне — бороду. И началась игра. Например, в историю, у которой нет конца. И теперь это игра, которая бытийствует исполнением обмана.

Все обман. Везде скука.

У меня за окном растет сирень. Я смотрю на нее из паузы сытой повседневности.

Мне скучно. Здесь все просто. Усложняю. Где теперь сирень? Вот она. Рядом. На столе. В рамке — вазе. А это уже картина. Сирень обрамлена. Рамка указывает на то, что она перестала жить. Сирень стоит, как живая. Я смотрю на нее. Мне вновь скучно. Это не сирень, а так какой-то Врубель. Я беру зеркало и смотрю на него.

Что я вижу? Сирень. Где? В зеркале. Но это ведь не она сама, а ее отражение.

Отражение есть, а Врубеля нет. То есть это факт выдуманной мной реальности. Эта реальность меня забавляет. Мне интересно. Здесь обман Kajc подлинное. Игра усложнила мир, т. е. сложила в нем выдуманное с невыдуманным и получилось то, что я называю метафизическим нолем.

Значит, есть обман и еще есть правда. И в этом «есть» нет противоречия. Все есть всеединство пата. Где обман? Там, где не все так просто. Вот, например, был культурный павлин. Его звали Вольтер. Он шевелил красивым хвостом и молчал. Ему дали слово и он сказал, что он павлин и у него есть душа, и что эта душа у него в хвосте. Так есть у него хвост или нет у него хвоста? Это моя игра или это обман? Вот в чем вопрос. А в этом вопросе подвох.

Обман — это плата за возможность не быть ангелом. Кто не ангел? Тот, у кого есть бытие в себе. Вот есть это бытие и можно говорить от себя, т. е. выдумывать. Что нас может водить за нос? Выдуманное. У ангела нет этого бытия. Он не говорит от себя. Но он и не обманывает. Ангел, как и ноль, ничего не прибавляет. От себя говорят в мире утраченной простоты, т. е. в мире, образованном образами. Вот У.

Эко. Он любил образованную женщину, хотя и понимал, что любить образованную женщину нельзя. Почему? Да потому, что ее нельзя любить по-простому. Без культурных посредников. Простое чувство ей недоступно. Она ждет цитату. Ссылку, но не в ссылку, не в Сибирь. И чувство стало цитатой, т. е. перестало быть чувством. Оно стало продуктом культуры чтения. Оно теперь опоясано ремнем. И в силу этой обремененности оно стало частью архива, предметом музея. Что в музее?

Лев Худой. То, что умерло. Мертвое не распояшется. При нем всегда рефлексивная пришлеп-ка другого. Слава Другого.

Дело не в том, что ты чувствуешь. А в том, что ты говоришь о чувстве. Есть оно или нет — не так уж и важно. Рефлексун самосознания, т. е. субъект непрерывного говорения, ничего не может сказать прямо от себя. Даже самому себе. Он говорит криво.

У русских «сказать себе» — это значит подумать вслух, т. е. наложить запрет на то, чтобы мыслилось одно, а слышалось другое. Мысль мыслится, если она на слуху.

Если она вовлечена в протяженность и передается красками, запахом и ритмом. В думаний вслух нет раздвоенности. Нет возможности для скрытого обмана. А открытый обман — это дело того, кто валяет дурака, т. е. чистую правду.

И это космизм мысли. Разрушение космизма — это отделение слуха от сознания, протяженности от мысли. Теперь мыслит только глухой. Почему? Потому что перестали мыслить вслух. Не умеем говорить себе протяженно. Говорим другому.

Теперь диалог. Коммуникация глухих в мире утраченной простоты. Вот Ж- Жене. Он много говорит и ничего не слышит. Почему у нас в России мало говорили? Потому что думали вслух. А думать вслух можно лишь при полной тишине, Без скрипа перьев письменной культуры. Если кому-то везло и он думал думу, то это было слышно далеко вокруг. По всей России. А это уже само по себе редкое явление.

Когда перестали думать вслух, мысль стала беззвучной. Слышна только речь. Что слышно? Грохот пустой речи. Голос мысли смолк. Чтобы думать вслух, нужно много безмолвных.

Думают вслух в глубине избыточности. Кто думает вслух? Крестьянин. Он совместил в себе Землю и Христа. От кого крестьянин? От Христианина. На одном полюсе его быта святой, на другом — изнанка святого. Или Иванушка-дурачок. Так и движется крестьянский быт между дураком Иванушкой и святым. Святой — до игры, дурацкий смех — на изнанке быта избыточности. Избыток вытеснил игру и смех в поле ду-раковаляния, в котором приостанавливается действие упорядочивающих структур. В этом поле отключен механизм согласования знаков и значений. Все неопределенно. Ничто не обеспечено. И это игра, выворачивающая изнанку мира. Дурацкие игры мистериальны.

Например, святки или масленица. Они возникают в глубине избыточности.

Мистериальные игры не усложняют мир. Они его обнажают. То есть что обнажают?

Место встречи абсолютного с относительным.

Игра, которая не обнажает, возникает на поверхности сытого. Здесь мир как картина. Здесь мир как игра. Почему игра? Нет абсолютного. Нечего обнажать.

Везде язык. Нет неязыкового, нет того, что есть в себе и для себя. Вот этот сдвиг от глубины избыточности к поверхности сытой повседневности изменил игру. В чем измена? В рассеянии мистериальной культуры. Игра, как отрыжка сытого, заместила мистериальную избыточность абсолюта. Игровая культура выиграла у мистерии.

Сытость как метафизическая структура повседневности меняет смысл самости.

Самость — это возможность быть автором, т. е. вязать начала и концы. Вязать и связывать. Сытый превращает эту связность в самость самца, развязывающего энергию пола. Самость самца уравновешивается самостью самки, в которой, как в бочке, накапливается половая энергия страшной разрушительной силы. Многие из сытых хотят власти. Власть разряжает давление пола. Но массы желают полового раскрепощения до полного нуля. До отметки, на которой написано: полов больше нет.

Дальше идти некуда.