Константин Скальковский

«Женщина состоит из платья, души и тела», — писал Скальковский в своей книге «О женщинах» (СПб., 1886). Для своего времени то был бестселлер — у книги было одиннадцать переизданий. Точка зрения Скальковского на предмет была в Петербурге столь же популярна, сколь и презираема. На биографии автора это отразилось прямо.

Вообще в истории балета о балетоманах второй половины XIX века сложилось мнение уничижительное и ошибочное. Их рисовали кучкой старичков, которые пускали слюни при виде тугих ножек и под видом рецензий исторгали свои сладострастные восклицания на газетные страницы, а больше никаких дел у них не было; ну разве что ужины с танцовщицами.

Разумеется, были среди них и очаровательные паразиты, проживавшие капиталы и имения. Были и сладострастные старички в орденах — любители юной плоти. И гвардейцы, из которых страсть к танцовщицам навсегда выветривалась вместе со свадебным шампанским (свадьба, конечно, была с девушкой из подходящей семьи). Для них балет был эротическим приключением прежде всего.

Для других многого добившихся петербургских мужчин балет был чем-то вроде послеобеденного guilty pleasure, формой интеллектуального отдыха, а отношение к танцовщицам — отеческим. Они тоже дарили подарки. Но в своем стиле. Например, из командировок привозили юным артисткам кордебалета (еще без покровителя) дорогие французские трико. Или покупали драгоценности в складчину. И не какие-нибудь там бриллиантовые серьги, на которые и большого воображения не надо, а только кошелек. Петербургские издания взахлеб описывали, например, поднесенные Марии Петипа «браслет, брошку и серьги, сделанные из шариков горного хрусталя, на которых сидели бриллиантовые мухи; золотой танцевальный башмачок с бриллиантовой пряжкой, сделанный по мерке ее ноги, и миниатюрные дамские часики внутри брошки из горного хрусталя», — сделанные на заказ, при участии профессора Горного института академика Н. И. Кокшарова[46]. Ученый муж не стеснялся своей балетомании — в такой форме она не осуждалась обществом, а была простительной, хотя и немного смешной слабостью большого человека.

Были среди балетоманов и персонажи по-настоящему яркие. Русский Растиньяк, например: Сергей Худеков, редактор-издатель «Петербургской газеты». Жалкий листок тиражом шестьсот экземпляров он превратил в популярнейшее ежедневное издание, где печатался Чехов, купленные имения — в лучшие русские дендрарии. А самого себя — в одного из известнейших русских специалистов по садоводству и сельскому хозяйству. (Умер он в Ленинграде в 1928 году — какой ужасный культурный перепад в пределах одной биографии.)

Константин Скальковский тоже был личностью впечатляющей. Директор Горного департамента. Про его взятки, отдельный вагон, лукулловы пиры и позу знатока женщин ходили в Петербурге анекдоты. Но, на минуточку: список его научных трудов, записок, путевых заметок, разнообразных учреждений весьма длинен. Из Горного департамента он с полным правом метил в министры. Но не преуспел. В его воспоминаниях иногда проскальзывает, что помешал этому балет: скомпрометировал. В высших сферах не захотели видеть министром автора трактата «О женщинах» и инициатора газетных дебатов о том, обязаны ли танцовщицы брить подмышки. Не то чтобы петербургский господин с подобными взглядами, положением и образом жизни был исключением; конечно же, нет! В Петербурге возможно было все. Но Скальковский сделал свой образ жизни открытым. Даже подчеркнутым. Он писал о нем в газете, выпускал книги. И вот это в Петербурге было чересчур. Демократическую и либеральную часть общества воротило от высокопоставленного жуира, взяточника и любителя дам. А тех, кто вел подобный образ жизни, думал похоже и мог бы посочувствовать, отталкивало то, что свои образ жизни и мнения Скальковский выставил напоказ.

Скальковский добавлял в мемуарах: ну и пусть — балет, мол, все равно лучше министерского портфеля. Но под защитной иронией дребезжала обида. «В знак презрения к „высшим сферам“ он, будучи ярым юдофобом, немедленно вызвал к себе какую-то захудалую еврейку, торговавшую на Александровском рынке всяким старьем, и за бесценок продал ей свой придворный камергерский мундир и все свои ордена»[47].

Балет он любил по-настоящему. Там же в воспоминаниях Скальковский описывает, как прочел «Письма о танце и балетах» Новерра и прозрел в балете великое искусство, непохожее на другие. Но тут же отшучивается. И его можно понять. Видеть в балете серьезное искусство в то время было куда неприличнее, чем содержать танцовщицу и любить «ножки». Второе все-таки вызывало снисхождение («мужчины есть мужчины»), но первое было равносильно психиатрическому диагнозу. Точно так же в 1910-е будут потешаться над интеллектуалом Акимом Волынским, который после книг о Леонардо да Винчи и Мережковском пустился с пламенной серьезностью писать о балете, да еще в бульварных «Биржевых ведомостях».

«Золотое перо» русской журналистики того времени — Влас Дорошевич — писал о Скальковском: «доктор сравнительной кокотологии»[48], автор книг «о кокотках, о кокоточках, о кокотеночках»[49]; в Скальковском Дорошевич видел тип «старого порнографа, который не может видеть женской ножки без того, чтоб мысленно не взбежать по ней, как таракан»[50].

Но не все так просто. «Поистине надо быть записным балетоманом, чтобы смотреть в 150-й раз „Конька“ или в 40-й раз „Зорайю“»[51]. И он смотрел. И в 151-й, и в 41-й, и в 152-й раз влекла его обратно в зрительный зал отнюдь не похоть, но постоянное ожидание чуда, неоткрытой звезды, прекрасной незнакомки, как проникновенно писал о чувствах Волынского Вадим Гаевский, сам знающий эти чувства не понаслышке.

Именно на то, что петербургская действительность никаких чудес не обещала, и жаловался Скальковский в своих балетных статьях начала 1880-х. Пока в одну из своих многочисленных поездок по Италии не познакомился с миланской сопрано и педагогом Вирджинией Ферни-Джермано, а та не порекомендовала ему Вирджинию Цукки, «божественную Цукки», о которой в России слыхом не слыхивали.