Роман в письмах

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Роман в письмах

Однажды, весной, в редакции побывала не совсем обычная посетительница.

Я не буду, пожалуй, называть ее фамилии, несмотря на то, что она разрешила не скрывать ее. Не буду называть и фамилии человека, о котором она рассказывала. Между ними были отношения сложные, необычные.

Когда-то она, будучи студенткой педагогического института, у него училась; потом они расстались на много лет; она уехала к себе, в далекий южный город, сама стала учить девочек в педагогическом техникуме; затем ее опять послали в родной пединститут в аспирантуру, где она встретилась со старым учителем.

Это имя — учитель — выговаривала она с какой-то особой почтительностью и нежностью; для того, чтобы передать хотя бы отдаленно ее интонации, я буду писать его дальше с большой буквы и в разбивку: Учитель. В начальном «у» сквозило какое-то детское удивление перед мудростью, добротой и даже нравственным величием.

Цель ее посещения и состояла в том, чтобы я написал об Учителе. Я бы, может быть, и написал о нем, потому что он был истинным учителем. Я бы, наверное, о нем написал, если бы не его письма к ней, которые она мне оставила…

Это были письма романтические, возвышенные, добрые, великодушные и в то же время драматические, потому что он… Нет, лучше пусть об этом расскажет она сама…

Когда я, стараясь быть как можно больше деликатным, написал ей, что не уверен: надо ли раскрывать перед читателем в очерке или в повести их отношения, она ответила мне несколько резко:

«Поверьте мне как педагогу, увы, уже не совсем молодому и опытному — надо. Я сама уже воспитываю девочек не первое десятилетие и уверена, что отношение Петра Константиновича к миру, к людям и к женщине облагораживает душу. Что касается наших с ним отношений, то они не могут умереть, несмотря на то, что его самого уже нет в живых. Он был удивительный педагог — многогранен и бесконечно интересен, его лекции, помню, искрились афоризмами, остротами, стихами. Он умел находить в людях качества, которые возвышают личность, углубляют в ней лучшее, что заложено в душе, развивают это лучшее. Он был удивительный человек. Когда я у него училась, он, уже немолодой, возил нас в Ясную Поляну, в усадьбу Л. Н. Толстого, и в яснополянскую школу, раскрывал не только педагогические идеи, но и духовный мир великого писателя, читал наизусть целые страницы из его статей и дневников.

Мне кажется, что Вы не совсем верно поняли сложность и действительно некоторую необычность наших отношений. Несмотря на то, что он любил меня в последние годы, он вел себя по отношению ко мне с тем высоким достоинством, когда не возникает ни малейшей неловкости, он только дарил, дарил с той шутливой легкостью (несмотря на то, что это были большие духовные дары), когда не чувствуешь себя — говоря вульгарно — ничем обязанной.

Он умел открывать в человеке нечто такое, о существовании чего раньше никто не догадывался.

Я тогда училась в аспирантуре, и однажды мы, несколько аспирантов и он, пошли гулять по Москве. В Александровском парке сели, и Петр Константинович вдруг попросил: почитайте стихи. Я читала Тютчева, долго читала, это любимый поэт мой, потом — сонеты Шекспира…

Мы увиделись через десять лет, когда я была в Москве по делам нашего педучилища; встретились с ним у колонн Большого театра.

Я увидела его издали — в несколько старомодном, длиннополом пальто, высокого, большого. Я подарила ему красивый букет роз. Люди, шедшие нам навстречу, то и дело обращались к нему с вопросом, откуда такие цветы, а он, счастливый, указывал на меня.

Мы пошли в Кремль, долго гуляли; в то время он уже не читал лекции, писал учебник по педагогике. Он заметно постарел, но блеск ума, изящество речи были те же, что и раньше. У него была удивительная манера говорить в старости: быстро, отрывисто, страстно, порой юношески сумбурно.

Навсегда запомнился такой эпизод: я сильно замерзла в Кремле, попросила подержать мое пальто, а сама достала из сумки свитер и надела. Это микроскопическое событие почему-то растрогало и умилило его. Он поцеловал мне руку (единственный раз). Потом в письмах терзал себя за это. Мы расстались у его дома. Поцеловать руку у женщины — что особенного в этом. Традиция, ритуал… Но он сам — сам был особенный.

Через год мы встретились опять в последний раз. Был холодный дождливый день, я не хотела, чтобы он выходил из дому. Позвонила по телефону и извинилась за то, что встретиться не удастся. Он обиделся, мне стало стыдно и я поехала в небольшой городской скверик вблизи его дома. Я переживала тогда самую большую любовь, любовь, какая бывает у женщины только раз в жизни и никогда больше не повторяется, он понял это — без объяснений — и был счастлив оттого, что я полюбила и меня любят. Потом, в последних письмах ко мне, он не раз заклинал меня беречь и возвышать это чувство.

Почему Вас смутили эти письма?

Вам они показались непедагогичными?

Мне же, напротив, несмотря на лично-интимные ноты, они кажутся педагогичными в высшем смысле. Он меня воспитывал. Он меня формировал. Я уже давно не была его ученицей. В аспирантуре я не имела к нему ни малейшего отношения, я некогда, давным-давно была его студенткой, и вот, через долгие годы, встретив меня, он делал все возможное, чтобы я в себя поверила, открыла в себе то лучшее, что он сумел увидеть и открыть во мне.

Перечитайте опять его письма и, может быть, Вы отнесетесь к ним иначе. Я не назову его последним романтиком, романтики были, есть и будут, романтики не исчезнут никогда, но мне кажется, что в нем ощутимы те оттенки романтизма, которые сейчас имеют особую ценность. Общаясь с человеком, будь то мужчина или женщина, он хотел лишь одного, чтобы не отклоняли его дарующую руку».

Я перечитал письма опять. В этих отношениях существовал как бы «доисторический период», когда она была его студенткой и в их отношениях не было абсолютно ничего, выходящего за рамки общения учителя с ученицей, потом первое «событие» — часы в Александровском саду, когда она читала ему Тютчева и он как бы увидел в ней то, чего не видел раньше, второе «событие» — когда в Кремле она переодевалась и он вдруг, вероятно, неожиданно для себя самого поцеловал ей руку, за что потом долго себя казнил; и была последняя встреча, когда он понял, что она полюбила и, видимо, первый раз ощутил с какой-то внутренней ослепительной ясностью, что в сущности хочет лишь одного, хочет, чтобы эта женщина была счастлива.

А может быть, то, о чем я написал выше, действительно события и мои кавычки неуместны и бестактны; подобные события и делают человеческие отношения содержательными, сообщая им особую значительность, нравственную ценность.

Читая второй раз его письма к ней, я увидел в них какую-то высшую педагогику, он делал псе возможное для того, чтобы углубить перу и себя, раскрыть лучшие качества, поднять самоуважение и желание соответствовать тому высокому образу, который он создает в письмах.

Это был подлинно педагогический роман, роман в письмах…

«Дорогая умница и скромница Надежда Николаевна. Нельзя передать, как я доволен, что между нами завязывается переписка. От того, что Вы делаете все и чувствуете все подъемно, красиво и искренне, Ваши письма обладают той особенностью, что читая их, ощущаешь себя как бы на высокой горе. Вас должны любить Ваши студенты и все хорошие люди. Мне хочется отметить одну Вашу черточку, а может быть, даже и черту характера, которая кажется мне важной, даже определяющей. Это — праздничность…

Вы — праздничный человек и, как все праздничные люди, об этом не думаете. Ведь только люди непраздничные, глубоко будничные убеждены в том, что они: лучший подарок человечеству. А натуры подлинно праздничные излучают это само собой, естественно и просто. Вы тоже помните Александровский сад? В те минуты, а может быть, и часы, потому что чувство времени было мной утрачено, я и догадался о праздничности как об определяющей черте Вашей натуры.

Когда Вы называете меня учителем, то вкладываете в это, судя по интонациям голоса, какой-то особый возвышенный смысл. Мне это лестно, но заслуживаю ли я?

Я сейчас в том возрасте, когда собираю к себе в душу, как хороший хозяин в кладовую, из минувшего, настоящего и даже будущего все мечты, дела и переживания. И одно из самых неповторимых переживаний — стихи Тютчева, которые Вы читали тогда.

Вы заканчиваете письма ко мне традиционной строкой: „С великим почтением и нежностью к Вам“. Разрешите и мне этой же строкой закончить мое письмо».

Он ей писал:

«Недавно нашел в архиве фотографию Вашего выпуска. Разыскал Вас, юную, и вдруг страстно захотел, чтобы Вы стали замечательным педагогом. Наверное, я немножко фанатик, да? Но для меня педагогика — это вся жизнь, вся радость жизни, и мне хочется, чтобы Вы поняли: изучение нашей пауки в классе только по „почтенным томам“ — узко. Это не может осветить и заполнить душу. Педагогика — вся жизнь и — все в жизни. Основная миссия педагога — открывать личности, чувствовать оригинальность людей, выращивать лучшее в их душах.

Не скрою, меня радует, что я все больше, в возрастающей степени открываю Вашу личность, все глубже понимаю, что Вы добрый, редкий, лучезарный человек».

Он писал ей о том, что хотя и не было великих женщин-педагогов, чьи имена стояли бы в ряду с именами Ушинского, Макаренко, Корчака, но ему кажется, что будущее педагогики серьезно зависит сейчас от женщин: не только потому, что женщин в школе больше, чем мужчин, но и в силу великого чувства материнства, которое живет в женской душе и в союзе с педагогическим мастерством особенно нужно для формирования человека. Он наполовину серьезно, наполовину шуточно фантазировал о «педагогическом матриархате».

После первого и последнего «непедагогического поступка»: поцелуя руки в тот студеный день в Кремле, он ей писал с каким-то затаенным смущением.

«Я был радостно удивлен Вашим видом, энергией, искрометностью мысли. Вы, по-моему, духовно выросли. Я как бы увидел Вас заново. Вы показались мне совершенно зрелым человеком, деятелем. Было радостно любоваться Вами в расцвете творческих сил, и я бы хотел долго-долго наблюдать Ваш рост и долго-долго чувствовать Ваше чудесное, великодушное отношение ко мне.

Извините ту неловкость, нерасторопность и, наверное, бестактность, которыми я Вас удивил… Я хочу одного — жить в Вашей памяти…»

Она часто советовалась с ним о тех или иных нетривиальных ситуациях в педагогическом училище, рассказывала о порой нелегких характерах девочек, которых она воспитывала. Он отвечал подробно, сопереживая. И неизменно повторял: наблюдать за Вашей работой — большое удовольствие. Вы творческий человек, который ищет все время нестандартные ответы на те вопросы, которые задает жизнь, поэтому и полны жизни Ваши письма, читая их, чувствуешь себя молодым.

«Мне понравилась Ваша мысль, что в каждом из нас живет самое лучшее, творческое из опыта минувших веков. Хочу добавить. В каждой, даже самой незадачливой ученице педагогического училища живет все человечество, живут четыре миллиона лет (кажется, сегодня ученые именно этой цифрой исчисляют возраст человека). Ощутить богатство этих четырех миллионов лет, если надо разбудить это богатство, — вот в чем смысл деятельности педагога».

Она написала, что рассказывает девочкам из педагогического училища о нем, о его умении видеть лучшее в человеке. Он попросил послать ему фотографии девочек. Она послала, он ответил:

«Они серьезные, интеллигентные, живые и умные. Думают о том, чтобы красиво выглядеть, и себе на уме. Их позы иногда картинны, иногда естественно грациозны. Может быть, они быстро забудут то, что Вы обо мне рассказали, а может быть, что-то запомнят. А я понял, что такое бессмертие. Бессмертие-это, когда человек, которого ты учил и формировал, с большой добротой, теплотой рассказывает новому поколению о тебе. Бесспорно, Вы меня романтизировали, но не скрою, я испытываю радость от того, что новая жизнь что-то узнала про меня…

Помните:

„Гребите, греки! Есть еще в Элладе

Огонь и меч, и песня, и любовь“.

Об этом я думал, всматриваясь в их почти детские лица».

Шли годы…

«Решаюсь на небольшую исповедь. Я заметно делаюсь все старше, не только об этом догадываюсь, но и вижу, чувствую. Это означает, что жизненные расстояния становятся все заметнее, и тем больше надо эти расстояния ценить, даже если это лишь один день, лишь один час.

А Вам надо ценить, что Вы создаете новых людей нашего времени, обогащаете сердца и умы потомства».

В последнем письме к ней он был искренен, и печален, и мудр.

«Мой нежный, умный, чудесный друг. Время мое на исходе, угасает память, конечно, это лишь начало конца, но о нем надо думать трезво и мужественно. Через месяц мне исполнится восемьдесят лет.

Я подвожу итоги: что я видел, с кем общался, что познал, что дал жизни, кого вывел в люди и т. д.

Я подвожу итоги и говорю: да здравствует человек! Я думаю: Вы одно из моих лучших „творений“ и веселею сердцем. Меня по-прежнему волнуют люди, духовных высот которых я хотел достигнуть.

Мне, наверное, не удалось умение жить в старости, но что-то в жизни, наверное, удалось. Я воспитал людей, в которых на всю жизнь сохранилась душевная теплота, готовность к добру, милосердие.

Мне бы хотелось Вас увидеть в последний раз, но это, наверное, невозможно. Хотелось бы поехать в лес, но, увы, уже нет сил.

Спасибо за красоту, полученную от Вас, за неумирающую поэзию, за тот день в Кремле, за любовь к людям».

А с Надеждой Николаевной мы переписываемся сейчас.

«В лице Петра Константиновича, — рассказывала она мне в одном из последних писем, — я потеряла духовного наставника; когда он умер, я ощутила страшное одиночество, вокруг меня была масса людей, а мне не хватало его одного.

Я рассказываю о нем моим девочкам и с отрадой вижу, что его мысли, его любовь к человеку как бы обретают в них новую жизнь. Это, наверное, и есть бессмертие.

Когда в Кремле он поцеловал мне в тот студеный день руку, я испытала, может быть, самое глубокое потрясение в жизни, но не подумайте, что в нем были жалость или даже сострадание к человеку намного старше меня и совершившему известную — как ему казалось — „неловкость“ или бестактность.

Ведь я была его ученицей. По его „шкале отношений“ у учениц рук не целуют. Нет, нет, не берусь разбирать и анализировать это чувство, но если в нем и было что-то явственное, как любил говорить Петр Константинович, „определяющее“, то глубочайшая нежность и восхищение чистотой этого большого сердца.

Недавно мои девочки писали сочинение на тему одной из Ваших последних книг „…Что движет солнце и светила. Любовь в письмах выдающихся людей“.

Я читала их полудетские, наивные соображения о любви, об отношениях мужчины и женщины, о любви „земной“ и возвышенно-платонической и думала о том, насколько жизнь богаче всех наших юных и взрослых умозрений и как неисчерпаем человек. И если ответить как можно лаконичней на вопрос, чему меня научил мой учитель, то я опять и опять повторю то, что говорила Вам при первой встрече: он научил меня понимать неисчерпаемость человеческой души».