Роман или не роман?
Роман или не роман?
Попробуем определить жанр книги «Мастер и Маргарита». Нет ли и здесь, в выборе литературной формы скрытого умысла? Ведь иногда, чтобы надёжнее спрятать, нужно положить на самом видном месте. Хотя вроде бы сам Автор определяет его как «роман». Однако с классической формой романа эта книга имеет мало общего, разве что наличие любовной линии, но и та далека от романтических канонов. Не говоря уже о присутствии внутри повествования автономного и равноправного с основной частью «романа в романе». Который к тому же отвечает канонам драматургическим – единство места и времени действия, укладывающегося в один бесконечный день.
Что же касается первого из двух (или может быть больше?) романов в одном – московской части повествования, то и он состоит из множества линий и автономно существующих пространств. Есть сатирическое пространство, связанное с Массолитом и иными учреждениями культуры. Есть пространство магическое, связанное с Варьете и окружающими Патриаршие пруды домами и переулками. Есть место романтическое – подвал и садик, а есть философическое уединение клиники Стравинского. Есть фантастический полёт Маргариты и фантасмагория пятого измерения. И есть объединяющее пространство лунного света. В каждом из сопряжённых пространств время течёт по-разному. То есть Роман – это и романтическая сказка, и сатирический гротеск, и историческая драма, и ироническая комедия, и пугающая мистика, и философская притча, и объединяющая их духовная мистерия.
В этом смысле Роман стоит вне жанровой классификации, но в одном ряду с такими знаковыми для русской и мировой культуры вещами как пушкинский «роман в стихах», гоголевская «поэма в прозе» или «легенда об Инквизиторе» в романе Достоевского. Хотя степень синтетического взаимопроникновения жанров в булгаковском Романе не имеет близких аналогов в истории искусств. Но можно ли при этом упрекнуть Автора в неестественности формы? Кажется, только так и возможно...
Так в чём же может быть особый смысл выбора формы, и есть ли он? Что значит синтетическое слияние в нераздельное единство почти всех литературных жанров? Может быть, Автор намекает нам на давние времена «осевого времени» всемирной истории, когда все эти жанры только начали дифференцироваться из первобытного нераздельного существования? Нет ли в тексте Романа других намеков, подтверждающих эту гипотезу? Оказывается, есть. Авторы второго из заинтересовавших нас толкований Романа находят в нём весьма любопытную деталь: «А где Азазелло подошел к Маргарите? В Александровском саду, во время шествия писателей и поэтов за машиной с гробом Берлиоза. Историк Рене Менар писал о Дионисийских праздниках в Александрии: «Особенно роскошно и великолепно устраивались шествия в Александрии… За колесницей шли писатели, поэты, музыканты, танцоры». Далее у Р.Менара — про то, что участники процессии везли клетки с птицами и медведями. Это запоминающаяся деталь объясняет, почему о медведях и попугаях говорят Воланд и Бегемот» /О.и С. Бузиновские, «Тайна Воланда/.
Другой намёк Булгакова, хотя и менее прозрачный, но обязательный в смысле дополнения первого – введение в сюжет Романа хора, исполняющего песню о «священном море». Если речь идет о дионисийских праздниках в Древней Греции, которым обязан своим рождением жанр драмы, то участие хора обязательно. Следовательно, Автор желает, чтобы мы взглянули на Роман как на трагедию в её самой изначальной форме. Здесь нам поможет лучший знаток смыслов античного искусства и мифологии профессор Лосев: «Участники культа сами представляли себя Дионисом, который имел ещё другое имя - Вакха, и потому назывались вакханками и вакхантами. А так как Дионис был не чем иным, как обобщением творчески производительных процессов природы и общества, то он мыслился воплощенным в каждом живом существе, которое представлялось растерзанным и потом воскресающим, наподобие самого божества. Это, несомненно, способствовало зарождению и росту разного рода представлений о борьбе одной индивидуальности с другой, то есть зарождению и росту драматического понимания жизни.
Дионисийский восторг и оргиазм по самой своей природе разрушил всякие перегородки между людьми, и потому прежняя родовая и аристократическая знать в отношении этого нового божества оказывалась уже на одном уровне с низшими слоями населения. Вот почему религия Диониса с самого начала вступила в конфликт с прежними, аристократическими олимпийскими богами и быстро одержала победу над ними, а сам Дионис представлялся теперь уже сыном Зевса и тоже помещался на Олимпе, к которому он раньше не имел никакого отношения. Следовательно, основной источник греческой драмы периода восходящей демократии коренился, прежде всего, в глубочайшей дионисийской реформе прежней олимпийской, и в частности гомеровской, мифологии». /А.Ф.Лосев, «Античная литература» /
Нетрудно понять, что речь идёт о революционном перевороте в жизни древних греков. То есть и тут мы находим отражение глубокого интереса Булгакова к историческим корням революций, как и в расшифрованном ранее намёке на программную статью Канта. Если так, то можно было ограничиться лишь параллелями в содержании Романа в виде шествий и хоров. Но Булгаков выстраивает более значимую отсылку к античности в виде недифференцированного жанра книги и драматической формы «романа в романе». Всё литературное творчество Булгакова становится «возвращением к истокам» – от классического романа к драматическим произведениям, завершая закатный Роман в той же точке, откуда восходит эволюция драматургии и литературы: «смесь возвышенного и низменного, серьезного и шуточного – одна из особенностей этих первобытных зачатков драмы, что и привело в дальнейшем к происхождению трагедии и комедии из одного и того же дионисовского источника» /А.Ф.Лосев, там же/.
Естественно в таком случае спросить: а что же предшествовало дионисийским праздникам в системе прежней олимпийской мифологии? Во-первых, драматическим пьесам предшествовали лирические и, ещё раньше, эпические произведения поэтов. Но они существовали отдельно от первобытной драмы, «которая сопровождает собой почти всякое обрядовое действие в первобытном обществе и которая ещё не выделилась из общих трудовых процессов, магии, быта и вообще из социальной области тогдашней культуры» /А.Ф.Лосев, там же/.
Драматургия дионисийских праздников сформировалась, таким образом, из трёх источников и трёх частей: из стремящегося к профессионализму творчества бродячих поэтов; из народного творчества в виде магических игр, песнопений и плясок; из экспроприированной у родовой и жреческой аристократии формы мистерии. Поэты пишут дифирамбы в честь Вакха – слова для протагониста и хора, магические игры становятся сатирической хореографией с участием публики, а вот элевсинские мистерии обратились в каноны сюжетных линий, в которых согласно сообщениям актёров и хора незримо участвуют боги, нимфы и прочие идеальные сущности.
В нашем Романе мы тоже обнаруживаем три главных части. Во-первых, это «роман в романе», исполненный в канонической форме драмы. Вторая часть – сатирические представления на улицах и в театрах Москвы с активным народным участием. И третья часть – мистическое участие богов или демонов в судьбах героев, включая споры по этому поводу. Обычно эта сторона драмы скрыта от зрителя, но Булгаков и здесь выступает разоблачителем, проводником в потусторонний мир небесных сил, находящийся рядом с нами, на той же улице, в соседней квартире.
С предшествующими дионисийской драме поэтами и народными праздниками всё боле менее ясно, но вот к третьей изначальной форме – мистерии следует присмотреться внимательнее. В чём смысл мистерии как формы первобытной драмы? В определённые периоды праздников некое божество спускается на грешную землю и воплощается в одного из смертных. Как правило, это – жрец, который должен, например, совокупиться с богиней в лице жрицы, чтобы гарантировать плодородие. Впрочем, в более отдаленные времена случались мистерии с принесением воплощённого божества в жертву. Представляется, что без этого экскурса в историю античного искусства мы не поймём роль Воланда и его свиты в романтической мистерии, состоящей в триединстве с драмой Иешуа и сатирическими зарисовками московской жизни.
Поскольку речь о жанрах, то есть смысл обсудить явную привязанность Булгакова к театру и к драматургии. Тем более что его романы и рассказы либо связаны с театром, либо так и просятся на сцену или в сценарий фильма. Во всяком случае, ещё ни одному писателю или художнику не удавалось достичь симфонических вершин своего творчества без написания эскизов, этюдов и иных малых форм, из которых и состоит движение к вершине. Поэтому каждая из этих вещиц, а тем более все они вместе – могут дать общее представление о направлении и даже цели движения.
Согласно биографическим источникам, да и по нашим впечатлениям от его пьес, Булгаков очень серьёзно подходил к инсценировкам таких небанальных и немалых книг как «Мёртвые души», «Дон Кихот» или «Война и мир», а также пьесам о Пушкине и Мольере. Переложить главные книги гениев в краткий и ёмкий сценарий, не потерять смысл и передать через диалоги все ключевые идеи – задача, прямо скажем, не для дилетантов. Здесь могут помочь не только знание канонов драматургии, но постижение стоящего за ними триединства смысловых пространств – мира идей и обыденной реальности, соединённых через сценическое действие. Творческая работа над такой пьесой-инсценировкой или пьесой о жизни гения равнозначна глубокому погружению в мир творческих идей, которыми владел или, скорее, которые владели тем или иным гением. Это и называется художественный метод постижения, когда критерием для отбора и развития идей является гармония, сочетание их внутренней красоты с меняющимся идейным контекстом. Живая идея не теряет красоты при смене режима и даже социального строя, и может лишь засверкать новыми гранями. Так, после Великой Отечественной войны в классике кино возродились герои и идеи «Войны и мира», других классических книг.
Булгаков осознавал эту свою гениальную способность воспринять и связать с современным контекстом идеи художественных гениев. Но и это не потолок писательского мастерства. Высший пилотаж – это воспринять и внедрить в контекст художественно отображенной реальности не просто живые идеи предшественников, а идеи философские, абстрактные. И тем сделать их пригодными для проверки художественным методом познания. Вот это действительно амбициозная задача – взять этого самого Канта, да и спустить вместе с его несуразными идеями с философских небес на грешную землю, если не на Соловки – так хотя бы на аллею у Патриарших прудов. Между прочим, так всё и было, и этому есть доказательства, которые будут представлены.
«Чтобызнали…»
Даже общий анализ формы Романа кое-что проясняет в замысле Автора, тем более есть смысл присмотреться к тексту. Может, тогда удастся понять, какую весть так страстно желал сообщить нам Булгаков. В дневнике жены писателя описан один из последних дней, когда Михаил Афанасьевич еле слышно просит принести рукопись Романа, и повторяет просьбу обязательно опубликовать: «Чтобы знали, чтобы знали…»
Чтобы мы узнали о чём?! О том, что злыми поступками людей управляют потусторонние силы? Или о том, что в Москве 30-х годов происходила явная чертовщина? Тоже мне бином Ньютона!.. Тем более что весть эта для потомков. Современников Булгаков, зная о приближении смерти, мог оповестить и сам. Тут нам кое-кто подбрасывает мнение, будто бы Булгаков чего-то или кого-то боялся, потому и зашифровал свою тайну в рукописи Романа. Но чего бояться смертельно больному человеку, дорожащего лишь своею последней любовью и последним Романом? Если тайна эта так опасна, что писатель боялся её высказать, то тем более опасно ставить под удар слабую женщину, да и саму рукопись. Нет, всё же дело не в безопасности!
Если тайна, скрытая в тексте Романа, настолько важна для будущих читателей, почему Автор не написал об этом напрямую? Почему заставил два поколения литературоведов и историков, профессионалов и любителей, буквально собирать по крупицам и строчкам всё, что хотя бы косвенно, может пролить свет на происхождение образов и деталей Романа? Может быть, в этом состоит часть тайного замысла, которая касается посмертной судьбы Романа и самого Автора? Единственным достойным гения объяснением может быть его желание, чтобы мы сами нашли ответ, пройдя по оставленным знакам и подсказкам тем же самым путём, что и сам Автор. Для этого придётся, как минимум, ознакомиться с множеством книг, статей, пьес, романов, биографий, послуживших первоисточниками. И главное, внимательно проследить за мыслью Автора. Вот тоже, кстати, неоднозначный момент для оценки написанного Булгаковым во время работы над Романом: Насколько можно доверять прежним мнениям самого Автора, если не считать его изначальным владельцем непогрешимой истины?
Если верить самому Булгакову, то к концу жизни ему удалось воплотить в Романе важную для нас весть. Но добыто это тайное знание в ходе долгой работы над многими версиями книги. Поэтому, когда авторы того или иного толкования Романа ссылаются на черновики и первые версии, то это вовсе не является обоснованием. Скорее наоборот, если Булгаков убрал из окончательной редакции какую-то ссылку или деталь, это говорит о выборе в пользу иной версии. На мой взгляд, это очень важное ограничение для тех, кто хочет выявить точку зрения самого Булгакова. Хотя, конечно, это просто подарок судьбы – доступ в творческую лабораторию, возможность проследить эволюцию взгляда Автора на идеи, исследуемые методом художественного воплощения.
Ну вот, собственно, мы методом общих рассуждений о целях и мотивах Автора подобрались к первому содержательному пункту. Можем ли мы подтвердить, что целью написания Романа было вовсе не развлечение читателей и даже не сокрытие зашифрованной, но известной Автору истины, а поиск этой самой истины, то есть исследование некоторого предмета? Соответствующих знаков достаточно в тексте Романа и в его библиографических окрестностях. Хотя доказательством полезности этих знаков будет только уверенное движение в указанном направлении.
Итак, первый или один из первых знаков, которые сразу обращают на себя внимание при чтении Романа. Почему автор называет «роман в романе» именем Понтия Пилата, а не Иешуа Га-Ноцри? Ведь даже в тексте Романа «евангелие от Воланда» возникает после вопроса об Иисусе, а вовсе не о прокураторе. У Вас не возникал этот вопрос при первом чтении «Мастера и Маргариты»? Помнится, хотя и смутно, что у меня этот вопрос возник и потом как-то растворился, но никуда не делся. Просто к хорошему привыкаешь быстро, и почему бы не называть это хорошее «романом о Понтии Пилате».
Однако вопрос вновь сгущается и повисает в воздухе, как клетчатый регент, лишь только мы решим пойти по следам Автора в поисках источников. И тут выясняется, что книг, статей и даже пьес под общим в первом приближении названием «Жизнь Иисуса» или же альтернативных «евангелий» в библиотеке Булгакова, а также в виде выписок в его архиве – великое множество. Здесь и самые авторитетные авторы – Ренан, Феррар, Штраус, Мережковский, Лев Толстой в роли Левия, и здесь же рапповский прототип Бездомного с пьесой об обманщике и политикане Иешуа Ганоцри. Лишь один из таких первоисточников, посвященных реконструкции евангельской истории, был озаглавлен автором, Анатолем Франсом - «Прокуратор Иудеи»!
Следуя далее по цепочке, исследователь обнаруживает изданную в России в 1908 году биографию А.Франса, где Булгаков мог найти характеристику взглядов французского мэтра на историю и на роль художественного метода. Франс здесь противопоставляется предшественнику на «альтернативно евангельском» пути – Э.Ренану, продвигавшему от имени вымышленных лиц свои философские идеи. «Ирония же Франса кроется за простосердечием. Ренан скрывается, Франс перевоплощается. Он пишет, становясь на точку зрения древнего христианства…» /Г.Брандес «Анатоль Франс»/
Судя по столь важному знаку, как заимствование названия «романа в романе», для Булгакова важен не только художественный метод перевоплощения А.Франса и простосердечие его героев, воплощающих древние философские идеи. Встав на его сторону в части художественного метода, Булгаков должен определиться и по поводу философского убеждения Франса в том, что история не познаваема научными методами историков, а только художественными. Собственно, этой крайней полемической позицией А.Франс и отметился в философии истории. Судя по содержанию и стилю «романа в романе», Булгаков согласен с А.Франсом в части необходимости художественного метода исследования исторических событий. Булгаковский ответ предшественнику даёт герой художественного Романа, простосердечно излагающий своё «евангелие от Воланда».
Что же касается второго тезиса о неприменимости научных методов к истории, то ещё до позитивного ответа на первый вопрос Воланд излагает положения программной статьи Иммануила Канта, посвящённой как раз этому – о возможности «научной истории». Я уже цитировал этот пассаж. Кант утверждает принципиальную возможность и необходимость создания такой же фундаментальной теории в исторической науке, какую Кеплер и Ньютон создали для движения физических тел. Положительно, стоит привести ещё одну цитату из статьи, о которой Воланд стремится сообщить, едва оказавшись на улицах Москвы: «Не правда ли, странным и, по видимости, нелепым намерением кажется попытка составить Историю согласно идее о том, каким должен бы быть мировой ход вещей, если бы он осуществлялся сообразно определенным разумным целям; кажется, что в соответствии с таким замыслом мог бы появиться только Роман.» /И.Кант, «Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском плане»/
Похоже, что в первой главе Романа, плавно переходящей в «роман о Понтии Пилате» Булгаков с помощью Воланда осуществил обмен мнениями между А.Франсом и И.Кантом. При этом автор эссе о Понтии Пилате оказывается и прав, и не прав одновременно. Действительно, подлинно научное познание истории, в смысле точной реконструкции исторических событий, невозможно до тех пор, пока не будет создана чаемая Кантом фундаментальная теория.
Заметим, что Кант связывает с появлением такой фундаментальной теории достижение человечеством зрелости – всемирно-гражданского состояния. Причём на пути к этому идеалу должны произойти революции. А между тем, как мы уже выяснили, всё творчество Булгакова – это поиск верной позиции, самоопределение по отношению к Русской революции. Поэтому статья Канта, если уж попалась на глаза Булгакова, не могла не вызвать его глубокого интереса. Ведь по Канту получается, что революция – это необходимое зло, которое необходимо пережить и преодолеть для достижения идеального состояния. Чтобы убедиться в том, что Булгакова эти мысли Канта действительно взволновали до глубины души, ещё раз перечитайте вышеприведенную цитату. Обратите внимание на два слова, выделенные самим Кантом. А теперь ответьте не на вопрос: «О чём этот Роман?», а на более простой: «О ком?». Ответ ясен – это роман об Историке, написавшем Роман.
Но как нам ответить на вопрос «О чём?». Может быть, есть смысл вернуться к самому началу работы Автора над Романом? Ведь, начиная какую-нибудь книгу, писатель всегда следует какому-то первому импульсу. Что-то должно было подтолкнуть Булгакова к написанию именно такого Романа?
Биографические, библиографические и архивные данные дают достаточно простой ответ на этот вопрос. Легко выяснить, что в 1923 году в том же томе альманаха «Возрождение», в котором была напечатана повесть Булгакова «Записки на манжетах» была опубликована повесть Э.Миндлина, с которым Булгаков вместе работал в редакции «Накануне». Повесть называлась «Возвращение доктора Фауста». Сюжет повести прямо заимствован у Гёте, но герой, доктор химии из Москвы Фауст, перенесён в текущее время, как и иностранный профессор К.Х.Мефистофель из Праги.
Подсказанный коллегой сюжет осовремененного Фауста лёг в основу булгаковского замысла. В самой ранней редакции Романа героя зовут похоже, хотя и смешно – Феся. Новый Мефистофель, который у Гёте имел ещё одно имя – Фоланд, тоже звучит лишь чуть иначе – Воланд. Похоже, но всё же не так! По ходу работы над книгой Булгаков всё дальше уходит не только от смешливого отношения. Изначальное сходство Фауста и героя, Фоланда и Воланда, Гретхен и Маргариты – становится не столь очевидным, как и отношения в этом треугольнике, заимствованном у Гёте.
– Да, о чём тут вообще говорить? – воскликнет внимательный читатель, если в самом начале самой первой главы Романа мы можем легко обнаружить эпиграф:
«...Так кто ж ты, наконец?
- Я - часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». /Гёте. "Фауст"/
Чего ж тут обсуждать, если Автор сам во всём признается? Ой, ли?! Так ли прост наш Автор, как хочет показаться некоторым визави? Разве эпиграф – это часть текста книги? Эпиграф связывает авторский текст с контекстом литературы, указывает на источник вдохновения или подражания. Он является частью произведения, но частью, пришедшей извне, как вопрос корреспондента является внешней частью интервью, и не является частью ответа.
Если сам Булгаков настойчиво заставляет нас искать тайну, ответы на вопрос, сам смысл которого нам всё ещё не ясен, то где бы он оставил подсказку, а может быть и сам вопрос, на который отвечает остальной текст Романа? Наверное, как и положено – в самом начале! Похоже, что вопрос этот обращён Автором к своему герою – Воланду. А значит, для самого Булгакова ответ не был столь очевиден, как для многих из его толкователей.
Из дневников Елены Сергеевны известно, что после первой читки Романа для друзей, Михаил Афанасьевич первым делом попросил всех записать на отдельных бумажках ответ именно на этот вопрос: кем, по мнению слушателей, является Воланд. Некоторые написали «сатана», другие «не угадали». Сам Булгаков не стал ни подтверждать, ни опровергать. Просто был явно удовлетворен итогами импровизации. Так может быть именно это его, в первую очередь, и интересовало при работе над Романом – выяснить для себя, кто на самом деле скрывается под именем Воланда?
Как так? Разве писатель не властен над своими героями, не может сам сделать их отрицательными или наоборот? Может, конечно, если пожелает. Но вот разобраться со своими желаниями бывает сложно и не столь тонким и глубоким личностям, как наш Автор. Посему, за неимением лучшего, примем за рабочую гипотезу, что для Булгакова главным вопросом является его, Автора отношение к Воланду, ради чего и пришлось двенадцать лет отдавать все душевные силы Роману. А вот насколько эта гипотеза верна, выяснится, если с её помощью мы продвинемся вглубь скрытого смысла Романа.