Был ли в России декаданс?
Был ли в России декаданс?
«Хотя в эпохи упадка вырождающихся становится больше, но благодаря именно им создаются государства», — писал Эмиль Дюркгейм в своем знаменитом исследовании «Самоубийство» (1897). Этот вывод он иллюстрировал, сравнивая современную ему французскую литературу с российской: «В писателях обеих наций заметны болезненная тонкость нервной системы и определенный недостаток психического и нравственного равновесия. Но насколько разные социальные следствия проистекают из этих одинаковых условий, как биологических, так и социологических! В то время как русская литература полна идеалов, в то время как ее специфическая меланхолия, основанная на активном сострадании к человеческим несчастьям, это — здоровая печаль, которая побуждает к действию, наша… не выражает ничего, кроме глубокого отчаяния и тревожного состояния депрессии»2. По Дюркгейму, возраст и жизнеспособность общества определяются тем, есть ли у него идеалы и высшие ценности. Старый мир переживал период аномии — разрушения устоев, жизненных норм и ценностей, проявляя все признаки умирания. Русское искусство, по мнению Дюркгей-ма, свидетельствовало — этой нации, несмотря на некоторую «психологическую слабость» и «отсутствие равновесия», удалось сохранить ценности и идеалы и остаться полной сил. Разочарованные в собственной цивилизации, европейцы видели зарю нового общества в «колоссальной, юной и варварской» России3.
Самим же русским в это верилось не вполне: они видели свою страну в закатном свете и обсуждали потерю обществом высших ценностей4. Профессор психиатрии И.А. Сикорский писал об «упадке идеализма и высоких мотивов, ослаблении воспитательного влияния старшего поколения на младшее, увеличении числа преступлений и самоубийств». Как и Дюрк-гейм, Сикорский иллюстрировал свой диагноз примерами из литературы. Он сравнил два произведения с похожим сюжетом, написанные с разрывом в десятилетие, — тургеневское стихотворение в прозе «Маша» (1875) и рассказ Чехова «Тоска» (1886). Герой обоих рассказов — извозчик, который рассказывает седоку о своем горе: у тургеневского извозчика умерла жена, у чеховского Ионы — сын. Различается в рассказах, по мнению Сикорского, только реакция седока. Если у Тургенева седок сразу заметил печальное, нахмуренное выражение лица извозчика и первый заговорил с ним о его несчастье, то у Ионы, кроме лошади, нет никого, чтобы поведать свою тоску. Сикорский из этого делал вывод о росте равнодушия, распаде социальных отношений и упадке нравов5.
Восьмидесятые годы были для русской интеллигенции трудным временем: за убийством Александра II последовала политическая реакция. Кипучий оптимизм 1860-х годов, героическое «хождение в народ» уступили место прозаической идеологии «малых дел» и проповеди социального конформизма. Литература тоже понесла потери: в 1881 году не стало Достоевского, двумя годами позже — Тургенева, Лев Толстой оставил художественную литературу. По сравнению с этими гигантами новые писатели выглядели незначительно — к тому же их гораздо более занимали вопросы не морали, а эстетики. На фоне прошлого новые литературные течения воспринимались безыдейными, упадочническими, декадентскими. Критики, со времен Рылеева и Белинского видевшие в литературе нравственного наставника общества, были обеспокоены «измельчанием», забвением идеалов, уходом от серьезной социальной тематики.
Прежде, жаловался один из них, русская молодежь искала и находила поддержку у Тургенева, Чернышевского, Михайловского. Теперь же ей приходится довольствоваться «вместо Тургенева — Арцыбашевым, вместо Инсарова — Саниным [герой «декадентского» романа Арцыбашева], вместо Михайловского — Соломиным с его криком: “Долой стыд и пуританство”»6.
Слово «декаданс» заимствовано литературными критиками из истории Древнего Рима для характеристики манеры Теофиля Готье и Шарля Бодлера. Сперва поэты охотно приняли и с гордостью носили это имя, отличающее их от мира повседневности. Но вскоре «декадентов» обвинили в забвении морали и искажении классических форм искусства. В России термин «декадентство» прилагался к изображению эротики, экстаза, безумия и упадка. В русский язык он попал, по-видимому, в 1889 году с легкой руки художника и искусствоведа Игоря Грабаря7. В начале 1890-х годов журнал «Северный вестник» стал публиковать манифесты, стихи и прозу западных декадентов в переводе на русский язык, а в альманахе «Русские символисты» печатались их отечественные коллеги. Именно в этом альманахе в 1895 году появилось однострочное стихотворение Валерия Брюсова «О, закрой свои бледные ноги…», принесшее его автору скандальную известность. У Брюсова — последователя Верлена — встречались такие образы, как «фиолетовые руки», «прозрачные киоски», «голый месяц»8. Новое течение скоро сделалось неотъемлемой частью художественной жизни: появился не только «московский Бёрдсли» (художник Николай Феофилактов, специализирующийся на изображении ню), но и «русские Оскары Уайльды». В рассказе Власа Дорошевича «Декадент» две купеческие дочки разговорились в вагоне поезда. Одна из них рассказала о своем неудачном браке с поэтом, которого зовут «Оскар Уайльдович». Собеседницы пришли к заключению, что декаденты ни на что не годны и ищут их расположения только из-за денег9.
На декадентов смотрели критически не только купеческие дети и издатели популярных журналов, но и врачи. Французские психиатры, начиная с Валантэна Маньяна, назвали декадентов «высшими вырождающимися». Сикорский заявил об открытии, на основе изучения произведений символистов, декадентов и другой «патологической литературы», новой клинической формы — idiophrenia paranoides. Так он назвал «своеобразный умственный склад, сходный с помешательством и напоминающий по своей внешности паранойю». Сикорский выражал надежду, что «совместные работы психиатров и научно образованных литераторов [будут] содействовать к устранению таких дегенеративных явлений из лучшей части прессы»10. Декадентство стало предметом особого внимания пропагандистов психогигиены в России, которые призывали спасать искусство от профанации, а общество — от дурного влияния патологического искусства.
Врач Психиатрической клиники Московского университета Ф.Е. Рыбаков (1868–1920) критиковал современных ему писателей за «отсутствие идейности»: «Куприн печатает рассказ “Изумруд”, где довольно красиво излагает психологию… бегового жеребца. И. Бунин печатает “Астму”, где все содержание заключается в том, что жил на свете землемер, страдал астмой и взял да умер от этой астмы». Для современных писателей, по словам Рыбакова, «важна не сама жизнь, важны лишь прозаические мелочи этой жизни». В этих мелочах они «копаются кропотливо, старательно, как только может копаться человек, которого не трогают никакие серьезные вопросы». Рыбаков утверждал, что нечто подобное «нередко встречается у разного рода нервнобольных, особенно у эпилептиков и лиц, которым грозит распад психической деятельности». По мнению психиатра, литература страдала не только от мелкотемья, но и от засилья «патологических типов — вырождающихся, неврастеников и психопатов», которым «место не на жизненном пиру, а в санатории, в психиатрической больнице». В сравнении с «дегенератами, алкоголиками, неврастениками делирантами, нравственно-помешанными и импульсантами», которыми полны произведения современных писателей, даже «душевнобольные» герои Достоевского выглядели лучше. Из всего этого Рыбаков делал пессимистический вывод: «больная, неуравновешенная, психопатическая душа может порою доходить до великих экстазов чувства, порою она может раскрыть перед собой еще невиданные переживания духа, но она никогда не поведает миру стойких общественных идеалов, она никогда не даст новых прочных устоев мировой жизни»11.
Как и их западные коллеги, российские психиатры отыскивали в новых художественных течениях те черты, которые сближали бы его с работами душевнобольных. Подобно Ломброзо, многие врачи коллекционировали произведения своих пациентов. Рыбаков писал о собранной им «небольшой коллекции писем и сочинений душевнобольных, написанных еще большей частью до возникновения у нас так называемого “нового” течения в литературе», подчеркивая, что в них встречаются «некоторые мотивы, не чуждые современным формам литературного творчества». Московский невропатолог Г.И. Россоли-мо (1860–1928), также собиравший работы пациентов, в 1901 году замечал: «Когда пятнадцать лет тому назад мне впервые пришлось рассматривать рисунки и читать стихи психически больных, на меня большинство подобных произведений искусства производило глубокое впечатление своей уродливостью и диким содержанием — до того они резко отличались своим патологическим характером от того, что давала в то время живопись и поэзия. Прошло всего пятнадцать лет, и от этой беспредельной разницы осталось очень мало — настолько, что в некоторых пунктах приблизились друг к другу произведения некоторых представителей больного и здорового искусства»12.
Общим для новой поэзии — как считали психиатры, начиная с Ломброзо, — было «избыточное использование метафор и аллегорий», «причудливые и фантастические образы», синестезии — окрашенное восприятие звуков. Рыбаков приводил строки Бальмонта:
Солнце пахнет травами,
Свежими купавами. <…>
Солнце светит звонами,
Листьями зелёными, —
как пример синестезий, а в качестве иллюстрации «спутанного мышления» цитировал Блока:
Здесь тишина цветет и движет Тяжелым кораблем души,
И ветер, пес послушный, лижет Чуть пригнутые камыши (выделено Рыбаковым. — И.С.).
В самом начале нового столетия Россолимо выступил на заседании Московского общества невропатологов и психиатров с докладом о «больном искусстве». Хотя свой доклад он посвятил недавно скончавшемуся С.С. Корсакову, его пафос был позаимствован у такого борца с вырождением в искусстве, как Макс Нордау. Тот призывал врачей «в общих журналах и… общедоступных лекциях знакомить публику с главными выводами психиатрии:…пусть они указывают ей на помешательство писателей и художников-психопатов и выясняют, что их модные произведения не что иное, как бред, выраженный пером или кистью»13. Как и Нордау, опасавшийся, что декаденты оказывают почти гипнотическое влияние на публику, Россолимо предупреждал об опасности «психического заражения»: «Дегенерант неизлечим, но обезвредить такого больного — это уже одна из важнейших задач гигиены, так как многие психопатические состояния отличаются своей заразительностью». Современное состояние он характеризовал как эпидемию больного искусства:
Укажите мне ту интеллигентную семью, где бы ни раздавалась музыка, — игра на рояли, на скрипке или пение. Если вы мне укажите на таковую, я в ответ назову вам также дома, где инструмент берется с бою, особенно, если в семье преобладает женский пол. Прокатитесь весной, летом или осенью по окрестностям большого города и вы не найдете ни одной дачной местности, где бы перед избушкой или березовой рощицей не сидел один или несколько фабрикантов масляных этюдов, которые зимой с радостью ждут открытия всякой, какой бы то ни было выставки, чтобы пощекотать художественный взор и высказать свои соображения относительно манер, планов, настроения и гаммы тонов.
Психиатр предлагал подумать о «гигиене эстетического воспитания» и ввести его «медико-психологическую нормировку»: запретить специальные занятия музыкой в раннем возрасте и участие в любительских спектаклях, исключить из программы эстетического развития «некоторые виды современного вырождающегося искусства из области живописи, скульптуры и литературы, особенно поэзии», запретить посещение театров и участие в любительских спектаклях, а музыкальное образование в школе ограничить хоровым пением14.
Доклад Россолимо был одним из самых ранних проявлений психогигиены в нашей стране. Реакция на него была неоднозначной. Некоторые из коллег были согласны, что декадентское искусство может плохо повлиять на неустойчивые умы молодого поколения. Другие не принимали характеристику нового искусства как продукта «больной психики», считая, что упадок вызван не психологическими, а социальными причинами. Посредственность, утверждали они, наводнила искусство только потому, что все свободное и сильное уничтожено репрессиями и цензурой. Если в современном искусстве и преобладают графоманы, то это, во-первых, потому, что самым ярким индивидуальностям не дают ходу, а во-вторых, сама общественная атмосфера не способствует художественному вдохновению. Подобно дискуссии вокруг идеи Ломброзо о врожденном преступном типе, спор об искусстве обнажил политические симпатии и антипатии медиков. Российские врачи, юристы и антропологи в большинстве своем отрицали существование врожденной предрасположенности, указывая на социальные причины преступности. О взглядах Ломброзо отзывались как о «нездоровых тенденциях» и «крайне ненаучных претензиях»15. В статье «Преступные и честные люди» профессор судебной психопатологии Московского университета В.П. Сербский напоминал, что общество зачисляет в преступники только наиболее несчастных и отверженных, тогда как преступники из высших классов в тюрьму не попадают16. Похожим образом, в дискуссии о декадансе многие психиатры не остановились на том, что «патологическое» искусство — создание больных авторов, но старались найти за этими явлениями социальные причины. Психиатр из Петербурга М.О. Шайкевич заявил, что «жестокий и категорический диагноз» Россолимо не принимает во внимание социально-патологических условий. «Основной чувственный тон этих условий: разочарование, недовольство и усталость — состояния, отличающиеся угнетающим свойством. Угнетение же ведет к усилению эгоистической чувствительности, сознанию собственной слабости и необходимости опоры, хотя бы в мистицизме»17. Психопатологические черты героев современных произведений, утверждал Шайкевич, — не изобретение писателей и не результат их «извращенной психики» или аморальных интересов. Художники только описывают то, что видят, и не могут быть ответственными за падение нравов. Изображенная ими психопатология — это «прежде всего, отражение известных общественных условий»18.
Современные художники, утверждал Сикорский, не «дегенераты», развлекавшие кучку зрителей, которых интересует только удовлетворение собственных инстинктов. Чехов, Горький, Вересаев, Куприн и Леонид Андреев предупреждают об опасностях вырождения. Леонид Андреев получил известность как портретист сильных чувств и крайних ситуаций. В юности он рисовал Демона, пытаясь выразить абстрактное понятие зла. Поэтому, писал Сикорский, ему особенно удалось изображение темных сторон дегенерации и тех людей, которыми руководили не мораль и разум, а инстинкты. В свою очередь, Чехов изображал «пошлых» и скучных людей, лишенных идеалов, — тех, кто пассивно подчинился течению жизни: его «полуживые персонажи» — продукт темной эпохи19. Врач М.П. Никинин видел у Чехова изображение социальных недугов: демонстрируя обилие неврастеников в современном обществе, писатель указывает на те же причины неврастении, на которые обращают внимание и психиатры. «С улучшением этих [общественных] условий уменьшится число неврастеников и истеричных, и увеличится число деятельных членов общества»20. Даже Россолимо, хотя и находил изображение неврастении у Чехова «неубедительным», в конце концов согласился с тем, что неврозы его героев — следствие «наших русских условий».
В предреволюционном 1904 году психиатры во всех современных произведениях слышали один и тот же мотив: «так дальше жить нельзя»21. Весной следующего года эта фраза была у всех на устах. Несколькими годами ранее московский психиатр В.В. Воробьев (1865–1905) видел основную опасность для общества в скоплении «дегенеративных талантов» и «аномальных направлениях художественного творчества, вроде декадентства, ультра-импрессионизма, ультрасимволизма»22. Оказывая первую помощь раненым на баррикадах Красной Пресни в декабре 1905 года, Воробьев был смертельно ранен выстрелом полицейского пристава. Воображаемая угроза декаданса и вырождения уступила место реальной политической опасности.