Глава 5 Здоровье и болезнь Пушкина
Глава 5 Здоровье и болезнь Пушкина
Пушкин… это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет.
Н.В. Гоголь
С этого пророчества, как известно, начал свою речь на открытии памятника Пушкину в Москве Достоевский1. Речь эта разошлась по стране — а с ней и оценка Пушкина не только как лучшего в России поэта, но и как человека, опередившего свой век. Когда через пятьдесят лет после смерти поэта истек срок права наследников на публикацию его работ и издания Пушкина наводнили страну, его известность стала всеобщей. Благодаря широкому празднованию пушкинских юбилеев — пятидесятилетия смерти в 1887 году и столетия рождения в 1899 году — в России сложился настоящий культ поэта. Для самых разных людей образ Пушкина служил идеалом или эталоном — чего именно, зависело от их занятий и интересов. «Специалисты по человеческой душе» — психологи и психиатры, конечно, не обошли поэта своим вниманием. В дни столетнего юбилея они объявили Пушкина и «гениальным психологом», и «идеалом душевного здоровья». Однако менее чем через два десятилетия, в дни революционной ломки авторитетов, прежний пиетет по отношению к Пушкину был позабыт. Как только левые критики захотели сбросить поэта с «парохода современности», психиатры сменили точку зрения и начали писать о Пушкине как больном гении, делая акцент на его «душевных кризисах» и якобы неуправляемом темпераменте. Тем не менее, к следующему пушкинскому юбилею — столетию смерти, широко отмечавшемуся в 1937 году, — возродился культ поэта, а вместе с ним — и версия «здорового Пушкина».
* * *
Гоголя в его эссе о Пушкине вдохновляла философия Шеллинга и Гердера. Чрезвычайно популярные в первой трети девятнадцатого века идеи немецкого романтизма были хорошо знакомы Гоголю, одно время читавшему курс истории в Московском университете. В историософской статье «Шлецер, Миллер и Гердер» он отзывался о Гердере как о глубоком мыслителе, одним из первых взглянувшем на историю как на процесс развития, процесс органической смены эпох и движения народов2. Романтики отвели истории и изучению национальных языков и обычаев главное место в науках о человеке. В 1773 году Гердер и Гёте издали сборник «О немецком характере и искусстве», в который вошли статьи о Шекспире как национальном поэте и о народных песнях. С этого началось всеобщее увлечение национальной историей, фольклором, изучением народного быта. Гоголь тоже собирал народные песни; известна его статья «О малороссийских песнях», написанная примерно в то же время, когда он задумал историю Украины3. Говоря о Пушкине как о «русском национальном поэте», Гоголь повторил идею романтиков о том, что в искусстве (и особенно в поэзии) отражается «душа нации».
Романтики видели в художественном гении воспитателя, духовного наставника народа. Те, кто разделял эти взгляды в России, считали, что русский народ, еще не взрастивший своего поэтического гения, не сформировал и своего духа. Так, декабристам Россия виделась как «империя, с небольшим сто лет вышедшая из мрака грубого невежества». А сам Пушкин жаловался: «у нас еще нет ни словесности, ни книг, все наши знания, все наши понятия с младенчества почерпнули мы в книгах иностранных, мы привыкли мыслить на чужом языке»4. Поэтому Гоголю, как и другим критикам, важно было во всеуслышание заявить о появлении в России первого большого поэта. Пушкин быстро сделался национальным гением, в котором «русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла»5.
С точки зрения романтиков, поэт не только наиболее полно передает, но и впервые создает, творит дух нации. Разделяя взгляд на поэта как на духовного лидера нации, Достоевский несколько десятилетий спустя писал: «Пушкин… приходит в самом начале правильного самосознания нашего», он — «направляющий свет», «пророчество и указание»6. Если Гоголь подчеркивал «русскость» Пушкина, то Достоевский более всего дорожил его «всемирной отзывчивостью»: оставаясь национальным поэтом, Пушкин смог проникнуть, вчувствоваться в душу других народов. В своей речи на открытии памятника поэту в Москве Достоевский обращался к христианскому самосознанию своих слушателей, призывая к прощению и примирению, напоминая, что русские, в силу свойственной им «слабости национального эгоизма», должны подать пример братской любви другим народам7. Писатель верил, что пушкинская «всечеловечность» дана всем русским.
Опубликованная в популярнейшем «Дневнике писателя», речь Достоевского была встречена с огромным энтузиазмом8. Он, казалось, нашел счастливое равновесие между «русскостью» Пушкина, которую так ценил Гоголь, и той чертой, которой восхищался в поэте Белинский, когда называл Пушкина «гражданином вселенной», — отсутствием всякого догматизма и партийности. Белинский одним из первых заявил о почти абсолютном соответствии Пушкина идеалу нравственности и гуманизма — этот последний термин был в ходу благодаря тем же немецким романтикам. Чувство, лежащее в основе его поэзии, всегда «так человечно, гуманно! — писал Белинский со скрытой ссылкой на Гердера. — Читая его творения, можно превосходным образом воспитать в себе человека». «Пушкин… не принадлежал исключительно ни к какому учению, ни к какой доктрине; в сфере своего поэтического миросозерцания он, как художник по преимуществу, был гражданин вселенной и в самой истории, так же как и в природе, видел только мотивы для своих поэтических вдохновений»9. Продолжая эту мысль Белинского, Достоевский окончательно придал поэту черты совершенного человека, наделенного не только христианскими добродетелями, но и универсальным гуманизмом.
И для следующих поколений интеллигенции Пушкин оставался идеалом не только русского, но и Человека вообще — точнее, такого человека, главной чертой которого был гуманизм. Через полтора десятилетия после Достоевского гоголевской фразой о Пушкине как о «русском человеке в его развитии» начал свою статью Д.С. Мережковский. Как символиста и философа, много сделавшего для религиозного возрождения в России, его интересовала «вершинность» Пушкина в мис-тически-религиозном плане. По Мережковскому, в Пушкине нашли совершенное равновесие два начала — самоотречение человека и его слияние с Богом, с одной стороны, и самоутверждение и противостояние Богу с другой. Мережковский сравнил значение Пушкина для культуры своего века с ролью Эллады в Древнем мире: для своего времени поэт был тем же, чем эллины для своего, — гармонией среди хаоса. После Пушкина, считал Мережковский, это равновесие в русской литературе, как и в европейской культуре вообще, было нарушено. Возник конфликт «двух начал в лице безумного язычника Фридриха Ницше и, быть может, не менее безумного галилеянина Льва Толстого». У Достоевского «пушкинская благодатная гармония превратилась… в уродливое безумие, в эпилептические припадки демонизма»10. Ни один из тех, кого девятнадцатый век считал великими, не мог сравниться с Пушкиным в гармонии таланта и личности.
В 1899 году лавина публикаций о Пушкине закрепила идеальный образ поэта. Один только Владимир Соловьев, — хотя и писал о «положительных христианских убеждениях», — добавил ложку дегтя в бочку меда, совсем не по-юбилейному возражая тем, кто славословил поэта и видел в нем жертву «среды»11. В остальном же год 1899-й стал апофеозом поклонения Пушкину. (Пожалуй, это было началом продолжающейся до наших дней «юбилейной» традиции почитания писателей и поэтов. В национальном масштабе отмечались также полвека со дня смерти Гоголя в 1902 году, столетие его рождения в 1909 году и восьмидесятилетие Льва Толстого в 1908 году.) На свой манер Пушкина почтили представители самых разных слоев общества, включая психологов и психиатров. На торжественном заседании Московского университета совместно с Обществом любителей российской словесности в честь столетия Пушкина присутствовали члены Московского психологического общества Л.М. Лопатин, Н.А. Иванцов и А.А. Токарский. Лопатин — председатель Общества, профессор философии Московского университета, говоря о тонкости и верности его проникновения во внутренний мир героев, назвал Пушкина «гениальным психологом-художником»12.
О психологии самого Пушкина Лопатин ничего не сказал, хотя вполне мог бы это сделать — в конце века психологический анализ великих людей вошел в моду. Причиной профессиональной скромности Лопатина, по-видимому, было то, что психологический анализ гениев в тогдашней литературе часто сводился к психиатрическому. Как правило, он предпринимался с целью еще раз подтвердить теорию Ломброзо о родстве гениальности и помешательства. Составленный Ломброзо список душевнобольных гениев включал Сократа, Магомета, Савонаролу, Руссо, Наполеона, Шумана, из великих русских — Гоголя13. Благодаря введенным Ломброзо категориям, как бы промежуточным между здоровьем и болезнью, этот список мог быть сколь угодно расширен. Пушкин по роду своей деятельности вполне мог в нем оказаться, — но в 1899 году этого не произошло. Парадоксальным образом российские психиатры посчитали случай Пушкина не подтверждением теории Ломброзо, а, напротив, опровержением идеи о родстве гения и болезни.
Открыла эту дискуссию статья «Пушкин как идеал душевного здоровья» влиятельного психиатра В.Ф. Чижа14. В конце XIX века — в то время, когда работал Чиж, — в общепринятые нормы душевного здоровья входила норма «морального оптимизма», т. е. требование смотреть на жизнь позитивно и действовать соответствующим образом. Хорошим в моральном смысле человеком считался тот, кто испытывает положительные чувства восхищения, любви и надежды, а плохим — отрицательные эмоции — презрение, ненависть, разочарование и пессимизм. Современникам казалось, что наука и медицина вполне подтверждают те понятия о болезни и здоровье, которые были закреплены в нормах повседневной жизни. Разделяя веру в необходимость «морального оптимизма» со многими своими современниками, Чарльз Дарвин назвал моральное чувство последним и самым драгоценным приобретением эволюции, самым важным отличием человека от животных15. Его соотечественник хирург Дж. Х. Джексон обнаружил, что при болезни первыми нарушаются наиболее молодые образования мозга, а наиболее древние структуры являются самыми устойчивыми. Основываясь на этих наблюдениях, французский психолог Теодюль Рибо сформулировал так называемый «закон эволюции психических функций», согласно которому высшие функции — интеллект и нравственность, будучи высшими достижениями человеческого развития, при болезни или под действием наркотиков нарушаются первыми. Как пишет английский историк науки Роджер Смит, «высшее и низшее были в одно и то же время понятиями морали и физиологии. Они служили связующим звеном между старой психологией и христианскими идеями о контроле мозга над телом, с одной стороны, и новыми физиологическими идеями о контроле мозговых полушарий над нервной системой, с другой»16.
Чиж, по его словам, убедился в том же на собственном опыте, обнаружив в эксперименте на самом себе, «что первым под влиянием наркотиков угасает нравственное чувство». Из этого он заключил: для того чтобы быть нравственным, человек должен обладать абсолютным здоровьем. Обратное тоже верно: «чем выше, чем совершеннее психическая организация», тем выше нравственность, «тем более человек способен любить человечество»17. Чиж считал душевнобольных с их несовершенной психической организацией безнравственными, так сказать, по природе: «Больной, ненормальный психически или не любит ни истины, ни добра, ни красоты, или неспособен понимать их… Психопат не может гармонически стремиться к истинному, нравственному и красивому; чаще всего у них нет любви и понимания добра»18. На одном краю спектра Чиж поместил душевнобольного с его якобы ущербной организацией, на другом — гармоничную личность с развитой в совершенстве способностью понимать и любить добро, истину и красоту.
Эти взгляды и легли в основу оценки им Пушкина. Поэт казался Чижу чуть ли не единственным гением с уравновешенной психикой. Психиатр тщательно отмечал недостатки тех писателей, чье душевное здоровье было когда-либо подвергнуто сомнению, — Гоголя, Альфреда де Мюссе, Эдгара По, Бодлера, Верлена, Флобера, Достоевского. Двое последних, «как эпилептики, особенно увлекались всем мистическим и мало, — конечно, по отношению к их великому уму, — понимали действительность». Напротив, в Пушкине Чиж не мог найти никакого ущерба и должен был поэтому констатировать его полное душевное здоровье. Причем главным его критерием, согласно психиатру, служила именно «безупречность» Пушкина, а не его художественный гений, поскольку гений был скомпрометирован в глазах читателей работами Ломброзо. «Богатая, гармонически развитая натура Пушкина, а не его гениальность, — писал Чиж, — служит нам доказательством его полного психического здоровья; что такое гений — мы не понимаем и… понимать не можем». Идеально здоровый Пушкин служил лучшим опровержением теории Ломброзо. Допуская, что «некоторые гении были люди больные», Чиж тем не менее утверждал: «тот несомненный факт, что Пушкин обладал идеальным душевным здоровьем, окончательно опровергает теорию о родстве или близости между гением и помешательством»19.
В том, что Пушкин был душевно здоров, с Чижом соглашался петербургский врач П.Я. Розенбах, считавший, что гений может быть «вполне уравновешенным психически». «Таковы, например, Леонардо да Винчи, Микеланджело, Шекспир, Данте, Гёте, Шиллер, Моцарт, — писал он и добавлял с трогательной теплотой и патриотизмом, — наш Пушкин»20. В отличие от
Чижа, для которого показателем здоровья было гармоническое развитие, то есть сочетание в человеке всех высших качеств — любви к нравственности, истине и красоте, Розенбах ожидал от гения только «осуществления идеала красоты».
Воплощением идеала красоты был Пушкин и для петербургского психолога А.Ф. Лазурского. Соглашаясь, что гений и душевная болезнь не связаны между собой, в качестве показателя здоровья и критерия развития личности он избрал «душевную гармонию». Лазурский уточнял, что эта гармония, которую он называл также «психической координацией», «заключается вовсе не в том, чтобы все без исключения основные психические функции были развиты у человека в совершенно одинаковой степени». Если бы это было так, добавлял он, то все гении «походили бы, как две капли воды, друг на друга». Сущность психической координации заключается в том, что все второстепенные, дополнительные психические функции, развитые выше среднего уровня, тесно объединяются эндо- и экзопсихически вокруг основного ядра, составляющего… сердцевину данного гения, значительно его усиливая и обогащая»21. Такой «сердцевиной» может быть или добро — тогда человечество имеет «гениев альтруизма», таких, как Будда, Франциск Ассизский и Песталоцци, — или истина, как у «гениев знания» Декарта, Локка и Дарвина. У Пушкина же, считал Лазурский, — как и у Бетховена, Байрона, Шопена — «сердцевину» составляет художественный гений.
Если российские психиатры нашли самое убедительное опровержение теории Ломброзо в Пушкине, то для западноевропейских ее оппонентов такими контрпримерами служили Гёте и Кант. Через пять лет после пушкинского юбилея вышел русский перевод работы немецкого психиатра и психотерапевта Лео Лёвенфельда «О духовной деятельности гениальных людей вообще и великих художников — в частности». Ссылаясь на известных ему здоровых гениев — главным образом Канта и Гёте, — автор отстаивал точку зрения, противоположную Ломброзо: «гениальность имеет своим источником не болезнь, а здоровье»22.
Но у Ломброзо было и много сторонников (в том числе в России), которых привлекало его обещание дать естественнонаучное объяснение таланту. В один год с переводом книги Лёвенфельда вышла статья психиатра М.О. Шайкевича. Он возражал тем, кто считал, что гении не подходят под общепринятое понятие душевной болезни и должны измеряться особой меркой. С теми, кто говорит, что «великого человека нельзя втиснуть в рамки “обыкновенного”» и что «эмоциональная сфера великих творцов не одного масштаба с нашей», трудно согласиться: нельзя душевную болезнь гения называть «неуравновешенностью», нельзя исключить психиатрический диагноз у великого человека. Стремясь низвести гениев с их пьедестала, недосягаемого для естественно-научного объяснения, Шайкевич позволил себе усомниться даже в здоровье Пушкина. Он посчитал «доводы Чижа об идеальном душевном здоровье Пушкина… неубедительными». Тем не менее сам он еще не отважился утверждать, что у поэта было какое-то определенное душевное расстройство23.
В год столетия Пушкина киевский профессор психиатрии И.А. Сикорский повторил отзыв о нем как о «необыкновенном и беспримерном отражении русского народного духа», о его «простоте и верности натуре»24. Но уже несколько лет спустя Сикорский рискнул попытаться объяснить характер и творчество поэта его наследственностью. Внимание его как психиатра, интересующегося исследованиями национального характера, или, по выражению того времени, «расовой психологией», привлекло смешанное происхождение Пушкина. Ссылаясь на слова Достоевского о «всемирной отзывчивости» и «всече-ловечности» поэта, Сикорский нашел источник его «общечеловеческого психизма» в русско-эфиопских корнях. Согласно представлениям эпохи, такое происхождение усиливало жизнеспособность и создавало в человеке новые качества: «там, где… сталкиваются и конкурируют два начала, можно получить нежданную биологическую силу и третье начало — скрытое и подавленное». Воспроизводя современные ему расовые стереотипы, Сикорский писал: «Необузданность его природы, внезапная порывистость его решений и действий, разгул, бурные инстинкты с ухаживаниями, пиршествами, ссорами, дуэлями — всё это дань черному расовому корню». Рафинирует же страсти поэта и придает совершенство его восприятию, согласно Сикорскому, «здоровый привиток тонкой белой культуры души старинного дворянского рода»25.
В первые десятилетия XX века вопросом о наследственности Пушкина и других выдающихся людей заинтересовались биологи — в особенности те из них, кто верил в необходимость евгеники. Евгеникой называли целенаправленное совершенствование человека как биологического вида — его выращивание, культивирование по образцу улучшения пород домашних животных и разведения новых сортов полезных растений. В отличие от педагогики или социальной гигиены, которые по-своему также заботились об улучшении человеческой природы, евгеника предлагала воздействовать на наследственность с помощью контроля над браками и деторождением. Поэтому многие сторонники этой концепции серьезно интересовались нарождающейся генетикой, открывшей механизмы наследования. Материалом для анализа наследования определенного признака служили родословные. Предполагая талант наследственной способностью, биологи собирали генеалогии выдающихся людей. В материалах председателя Русского евгенического общества Н.К. Кольцова в числе других хранилась и родословная Пушкина26.
Незадолго до этого в биологическую терминологию было введено слово «генофонд», и Кольцова больше, чем африканские предки поэта, интересовал предполагаемый «вклад» Пушкина в генофонд русской нации. В России после революции дворянство — класс, считавшийся носителем лучших качеств нации, — оказалось почти полностью уничтожено. Ученые — в том числе уцелевшие представители этого класса — проявляли беспокойство об ухудшении «генетического качества» нации. Пытаясь успокоить своих коллег, Кольцов утверждал, что ей не грозит утрата творческих способностей: «Основные наследственные способности гения — энергия, работоспособность, предприимчивость, творчество в связи с физическим здоровьем и выносливостью — являются характерными для значительного процента народных масс и закреплены длительным отбором в борьбе за существование в течение тысячелетней истории». Эта благоприятная для возникновения выдающихся способностей основа, однако, должна быть дополнена неким «интеллектуальным элементом». По мысли Кольцова, это и совершалось в результате смешанных браков с представителями высших классов: благодаря таким «евгеническим бракам» «гены-усилители мозгового центра речи и высших способностей логического мышления непрерывно вливались обратно в породившую их крестьянскую массу». Кольцов упомянул в качестве примера Пушкина с его славой женолюба: «Вероятно, немало незаконнорожденных детей оставили Пушкин, Лермонтов, Герцен и Лев Толстой во времена их бурной молодости, когда они, по выражению Пушкина, “приносили жертву Бахусу и Венере, волочась за хорошенькими актрисами и субретками” и, конечно, также за крестьянскими красавицами»27.
События начала двадцатого века оттеснили культ Пушкина на второй план. Пиетет быстро таял под критикой левых литераторов. Хотя еще в 1916 году Юлий Айхенвальд призывал «молиться» Пушкину, его книгу молодые литературоведы встретили критически: Б.М. Эйхенбаум назвал ее «идолопоклонством», а В. Ходасевич озаглавил свою рецензию на эту книгу «Сахарный Пушкин»28. Для литераторов, задумавших создание нового пролетарского искусства, поэт перестал быть художественным идеалом, он казался им архаичным. Футуристы еще до революции заявили, что «Пушкин — это наш Державин», и грозили сбросить его с «Парохода Современности». Социал-демократ Р.В. Иванов-Разумник, хотя и повторил слова Мережковского о «кристальной, эллински-гармонической личности Пушкина», тем не менее считал, что им «завершается старое», а не начинается новое29.
Примерно в это же время психиатры стали высказывать сомнения в идеальном душевном здоровье Пушкина. О гармоничности его личности более не упоминалось. Напротив, психиатр и психоаналитик И.Д. Ермаков утверждал, что поэт был так же, как и простые смертные, несвободен от внутренних конфликтов. Кстати, в этом, согласно психоаналитической доктрине, Ермаков видел источник творчества поэта: «Сомнения мучают Пушкина, он не в силах решить вопроса о своей жизни, о женитьбе, и невозможность для него найти выход в реальности, громадное напряжение сил, внутренних конфликтов, борьбы — находит выход в творческом процессе». Его коллега, Л.М. Розенштейн, назвал состояние Пушкина если не душевной болезнью, то «пограничным» с нею состоянием. Даже его ирония превратилась в симптом: согласно Розенштей-ну, для поэта — человека циклоидного темперамента — были характерны «гипоманиакальные состояния с насмешкой»30.
В 1925 году психиатр из Екатеринбурга Г.В. Сегалин начал издавать журнал с длинным и громким заглавием: «Клинический архив гениальности и одаренности (эвропатологии), посвященный вопросам патологии гениально-одаренной личности, а также вопросам одаренного творчества, так или иначе связанного с психопатологическими уклонами». Как было ясно из названия, автор разделял идеи Ломброзо и видел свою задачу в том, чтобы подтвердить связи таланта с душевным расстройством. Среди российских и зарубежных психиатров, охотно присылавших свои работы в «Клинический архив», Сегалин нашел немало единомышленников. В журнале существовал отдел патографий, где помещались исследования болезней знаменитостей. В числе других психиатр из Москвы Я.В. Минц прислал статью, в которой объявлял Пушкина психопатом, а его коллега И.Б. Талант объяснял особенности психологии и творчества писателей работой желез внутренней секреции. Пушкин, с его точки зрения, отличался «гармоничной функцией обеих долей гипофиза», которая обусловила «недюжинную силу его гения, поражающего молодостью, блеском, красотой и неистощимой энергией». В то же время он считал, что Пушкин был «болезненным эротоманом гипергонадального типа» — страдал гипертрофированным развитием половых желез31.
Как и работы левых литераторов, работы психиатров нового поколения были отчасти рассчитаны на эпатаж. Писавший о психопатии Пушкина Минц замахнулся не только на литературного кумира, но и настоящего бога. В статье «Иисус Христос — как тип душевнобольного» он подверг основателя христианства «марксистскому» анализу, утверждая, что тот — выходец из мелкобуржуазной среды (его отец был плотником), и дал понять, что чудеса Христа — плод галлюцинаций, как его собственных, так и окружающих32. Справедливости ради отметим, что Минц не был первым психиатром, заподозрившим патологию у Иисуса Христа. В начале века француз Шарль Бине-Сангле опубликовал четыре тома о «болезни Иисуса». А российский врач Н.Н. Топорков «диагностировал» душевное расстройство у Св. Франциска Ассизского на основе таких симптомов, как «маниакальная экзальтация, переоценка своей личности, эйфория, смена маниакального состояния депрессивным, галлюцинации»33.
У психиатров-безбожников, конечно же, нашлись критики. Один из них увидел в статье Минца «желание во что бы то ни стало произвести гениального поэта в душевно-ненормальные, с непониманием и искажением его светлого образа»34. Но имелись у сегалинцев и защитники, настаивавшие на том, что в области научной психиатрии моральные аргументы неприменимы. Один из лидеров советской психиатрии, П.М. Зиновьев, считал, что оценка Пушкина как психопата «нисколько не умаляет человеческого достоинства его личности». Напротив, изображение не только совершенств, но и слабостей великого поэта, в числе которых автор называл его предполагаемую душевную болезнь, показ его «как страдающего человека делает для нас его образ гораздо ближе и понятнее — надо только отрешиться от элементов морального осуждения, которые, к сожалению, вкладываются в понятие психопатии не только лицами не сведущими в психиатрии, но и некоторыми психиатрами»35. Однако, как показали последующие работы критиков и психиатров, «отрешиться» было трудно. Пушкин оказался пробным камнем как для русской литературной критики и образованного общества вообще, так и для «специалистов по душе». Он был слишком важной и слишком символической фигурой, чтобы соблюдать в дискуссии хладнокровие. «Случай Пушкина» еще раз продемонстрировал, что так называемая научная объективность в психиатрии часто уступает под натиском излюбленных идей и культурных стереотипов. Тот факт, что мнения психиатров о Пушкине постоянно менялись, следуя, как флюгер, общественному мнению, указывал на изначальную моральную ангажированность этой профессии, ее тесную связь с политическими и культурными реалиями. Это подтвердил очередной поворот, совершившийся в оценке Пушкина в 1937 году — во время празднования столетия со дня его смерти.
Эта дата отмечалась с особой помпой как в Советском Союзе (где по этому случаю был устроен грандиозный вечер в Большом театре с присутствием высших чинов), так и в среде русской эмиграции. Число публикаций о Пушкине в 1937 и 1938 годах в Советском Союзе и за рубежом было сравнимо только с количеством работ, вышедших к столетию рождения поэта. Общий их тон, как и прежде, был приветственным, но содержание соответствовало изменившейся эпохе. Теперь обе партии интеллектуалов — в России и в эмиграции — искали в Пушкине ответ на поставленные недавней историей вопросы. Реабилитация Пушкина в советской России началась еще ранее, в середине 1920-х, когда члены группы «На литературном посту» призвали учиться у классиков, и в особенности у «пушкинской школы»36. Если советское литературоведение пыталось сделать из Пушкина провозвестника соцреализма, то для эмигрантской критики он оставался символом старой России, ее духовности. В заглавиях статей зарубежных авторов замелькали знакомые темы: «Пророческое призвание Пушкина», «Певец империи и свободы», «О гуманизме Пушкина», «Пушкин как политический мыслитель»37. Поколебленное в революционную эпоху место поэта как краеугольного камня в основании русской культуры теперь было надежно укреплено.
И вновь медики быстро последовали за критиками. В 1937 году в Праге вышла книга психиатра Г.Я. Трошина, после революции жившего в Чехословакии. Автор снял с поэта диагноз «психопатия», оставив только «кризисы сомнений» — без которых, спешил он заметить, «не обходится ни один великий человек». Трошин как будто стремился усыпить прежние сомнения в здоровье Пушкина, порожденные свидетельствами о его бурном темпераменте. Он писал, что «при всех своих срывах» поэт сохранял «первоначальную чистоту души» и что «светлая природа Пушкина была сильнее темной». Книга Трошина была посвящена вопросам о природе творчества, вокруг которых сторонники и противники Ломброзо вели столь жаркий спор. Неожиданно для психиатра, Трошин уступал свое место эксперта в этих вопросах самому поэту. Делая вывод о том, что моральная чистота «служит неотъемлемым свойством гения», автор цитировал знаменитое пушкинское:
Гений и злодейство
Две вещи несовместные38.
«Оправдание» им поэта, как и обращение к авторитету Пушкина в вопросе, который психиатры считали профессиональным, трудно объяснить чем-то иным, кроме всепоглощающего восхищения именем, вновь вошедшим в зенит славы. В Пушкине образца 1937 года гений и душевная болезнь — так же как гений и злодейство — снова оказались несовместными.
1 Гоголь Н.В. Несколько слов о Пушкине (1832) // Полн. собр. соч. М.: Изд-во АН СССР, 1952. Т. 8. С. 50. Уже в наше время эту связь между отзывами Гоголя и Достоевского отметила Л.М. Лотман, см.: Лотман Л.М. Реализм русской литературы 60-х годов XIX века (Истоки и эстетическое своеобразие). Л.: Наука, 1974. С. 267.
2 Гоголь Н.В. Шлёцер, Миллер и Гердер (1832) // Полн. собр. соч. Т. 8. С. 85–89. О влиянии романтиков на Гоголя см.: Зеньковский В.В. Н.В. Гоголь // Русские мыслители и Европа. М.: Республика, 1997. С. 142–265. О влиянии Шеллинга см.: Гулыга А.В. Философское наследие Шеллинга // Шеллинг Ф.-В.-Й. Сочинения: В 2 т. М.: Мысль, 1987. Т. 1. С. 3—38 (в особенности с. 35–38). О влиянии Гердера на русских философов и литераторов см.: Гулыга А.В. Гердер. М., 1975.
3 Гоголь Н.В. Полн. собр. соч. Т. 8. С. 90–97. О Гоголе как историке см.: Николаев О,Р. Проблемы историзма в творчестве Н.В. Гоголя 1820-1830-х гг.: Дисс…. к.фил.н. Л., 1989.
4 Якубович А.И., цит. по: Поляков Л.В. Проблема национальной культуры в философском мировоззрении декабристов // Общественная мысль: исследования и публикации. М.: Наука, 1990. Вып. 2. С. 11. Пушкин, цит.: Там же. С. 13.
5 Гоголь Н.В. Несколько слов… С. 50.
6 Достоевский Ф.М. Пушкин (Очерк) // Искания и размышления. Москва: Советская Россия, 1983. С. 386.
7 По выражению B.C. Соловьева, см.: Соловьев B.C. Три речи в память Достоевского // Сочинения: В 2 т. М.: Мысль, 1988. Т. 2. С. 304.
8 В августовском выпуске 1880 года. Как пишет биограф Достоевского, периодические выпуски «Дневника писателя» были в 1870-е годы самой читаемой публицистикой в России. См.: Frank J. Through the Russian Prism: Essays on Literature and Culture. Princeton: Princeton U.P., 1990. P. 153–169.
9 В.Г. Белинский о классиках русской литературы / Сост. А.Н. Дубовиков. М.: ГИЗ детской литературы, 1958. С. 108–109.
10 Мережковский Д.С. Пушкин [1896] // Пушкин в русской философской критике. Конец XIX — первая половина XX в. М.: Книга, 1990. С. 151, 155.
11 См.: Соловьев B.C. Судьба Пушкина [1897] // Пушкин в русской философской критике. Конец XIX — первая половина XX в. М.: Книга, 1990. С. 15–41.
12 Московское психологическое общество // Вопросы философии и психологии. 1899. Т. 50. № 5. С. 472; Известия и заметки // Вопросы философии и психологии. 1899. Т. 48. № 3. С. 352.
13 Эти идеи сложились у Ломброзо в конце 1860-х — начале 1870-х годов. На русский язык его многократно издававшаяся в Европе книга «Genio е folia» была переведена в начале 1890-х. См.: Ломброзо Ц. Гениальность и помешательство. Параллель между великими людьми и помешанными / Пер. с 4-го итал. изд. К. Тетюшиновой. СПб.: Изд-во Павленко-ва, 1892. С. 117.
14 Чиж В.Ф. Пушкин как идеал душевного здоровья. Отд. оттиск из Ученых записок Импер. Юрьевского университета. Юрьев: Маттисен, 1899.
15 Darwin С. The Descent of Man, and Selection in Relation to Sex [1871]. Princeton: Princeton U.P., 1981. P. 70; см. также: Houghton W.E. The Victorian Frame of Mind, 1830–1870. New Haven and London: Yale U.P., 1957. P. 297.
16 Smith R. Inhibition: History and Meaning in the Sciences of Mind and Brain. London: Free Association Books, 1992. P. 40.
17 Чиж В.Ф. Нравственность душевнобольных // Вопросы философии и психологии. 1891. Т. 7. № 3. С. 123, 129.
18 Чиж В.Ф. Пушкин как идеал… С. 5.
19 Там же. С. 18–24.
20 Розенбах П.Я. О пограничных состояниях между помешательством и душевным здоровьем // ОП. 1899. Т. 4. № 2. С. 96—107 (с. 107) (выделено мною. — И. С.).
21 Лазурский А.Ф. Классификация личностей / Под ред. М.Я. Басова,
B.Н. Мясищева. Пг.: Госиздат, 1922. С. 224–225.
22 Левенфельд Л. О духовной деятельности гениальных людей вообще, и великих художников — в частности. СПб.: Брокгауз — Ефрон, 1904.
C. 119.
23 Шайкевич М.О. Психопатологический метод в русской литературной критике (1904) // Психопатология и литература. СПб.: Изд-во Ц. Крайза, 1910. С. 12, 23.
24 Сикорский HA. А.С. Пушкин // ВНПМ. 1899. Т. 4. № 1. С. 329.
25 Сикорский И.А. Антропологическая и психологическая генеалогия Пушкина. Киев: Изд-во С.В. Кульженко, 1912. С. 17, 8, 12–13.
26 Архив РАН. Фонд Н.К. Кольцова (ф. 450). Оп. 4/1001. Д. 26.
27 Кольцов Н.К. Родословные наших выдвиженцев // Русский евгенический журнал. 1926. Т. 4. N9 3/4. С. 142–143.
28 См.: Эйхенбаум Б.М. О литературе. Работы разных лет. Москва: Советский писатель, 1987. С. 311–312 и примеч. на с. 486–487.
29 Иванов-Разумник Р.В. История русской общественной мысли. Индивидуализм и мещанство в русской литературе и жизни XIX в. 3-е изд. СПб.: Изд-во Стасюлевича, 1911. С. 170–171; Бурлюк Д. и др. Пощечина общественному вкусу [1912] // В Политехническом. Вечер новой поэзии. Стихи участников поэтических вечеров в Политехническом 1917–1923. Статьи. Манифесты. Воспоминания. Москва: Московский рабочий, 1987. С. 315–316. Об истории литературы этого периода см., напр.: Struve G. Russian Literature Under Lenin and Stalin, 1917–1953. Norman: U. of Oklahoma P., 1971.
30 Розенштейн Л.М. Психопатология мышления при маниакально-депрессивном психозе и особые паралогические формы маниакального состояния // ЖНПК. 1926. № 7. С. 5—28; Ермаков ИД. Этюды по психологии творчества А.С. Пушкина (Опыт органического понимания «Домика в Коломне», «Пророка» и «Маленьких трагедий»). М.; Пг.: Госиздат, 1923. С. 174.
31 Минц Я.В. Материалы к патографии А.С. Пушкина // КА. 1925. Т.
1. № 2. С. 29–46; Талант И.Б. Эвроэндокринология великих русских писателей и поэтов // КА. 1927. Т. 3. N9 1. С. 43, 50. Этих авторов оценили современные патографы; переиздание упомянутой статьи Минца и статей Таланта см. в: Гиндин В.П. Психопатология в русской литературе. М.: Per Se, 2005. С. 133–150, 179–212.
32 Минц Я.В. Иисус Христос — как тип душевнобольного // КА. 1927. Т. 3. № 3. С. 243–252.
33 Binet-Sangli С. La folie de Jesus. 4 vol. Paris, 1910–1915; Acmaypoe Л. Реферат статьи Н.Н. Топоркова «Религиозные движения и душевное расстройство. Св. Франциск» // Вопросы психиатрии и неврологии. 1913. Т.2. № 1.С. 91.
34 Попов Н.В. К вопросу о связи одаренности с душевной болезнью (по поводу работ доктора Сегалина и других) // Русский евгенический журнал. 1927. Т. 5. № 3/4. С. 149.
35 Зиновьев ИМ. О задачах патографической работы // Памяти П.Б. Ганнушкина. Труды психиатрической клиники 1-го Московского медицинского института. Вып. 4. М.; JL: ГИЗ биол. и мед. лит-ры, 1934. С. 413.
36 См.: Ermolaev Н. Soviet Literary Theories, 1917–1934: The Genesis of Socialist Realism. Berkeley and Los Angeles: U. of California P., 1963. P. 56–66.
37 Названия статей И.А. Ильина, Г.П. Федотова и C.JI. Франка соответственно в кн.: Пушкин в русской философской критике. Конец XIX — первая половина XX в. / Сост. Р.А. Гальцева. М.: Книга, 1990. С. 328–355, 356–374, 375–379, 396–421.
38 Трошин Г.Я. Пушкин и психология творчества. Прага: О-во русских врачей в Чехословакии, 1937. С. 281, 292–293.