«ТЯЖЕЛАЯ ЛЮБОВЬ». О поэзии Сергея Толстого.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ТЯЖЕЛАЯ ЛЮБОВЬ». О поэзии Сергея Толстого.

Не так давно в литературе нашей прозвучали слова, заставившие прислушаться внимательного читателя:

Летит крутящаяся пыль,

В кювет с дороги оседая,

И не узнать седой ковыль —

Трава, как Библия, седая.

Если быть точным, прозвучали эти слова уже давно, несколько десятилетий назад, — но услышаны были только сейчас, когда вышли в свет — за малыми исключениями, впервые — произведения Сергея Николаевича Толстого[610]. За последние 15-20 лет мы попривыкли уже к тому, что возвращаются из забвения, из подполья, из изгнания имена, произведения писателей XX века, все яснее проступают истинные очертания материка русской литературы минувшего столетия. И все же встреча с книгами С. Н.Толстого поражает — ведь это тот редкий случай, когда к читателю приходит практически неизвестный до сих пор большой, многомерный мир творчества интереснейшего прозаика, поэта, философа, литературоведа, переводчика. С.Н.Толстой, принадлежавший к древнему и знаменитому роду Толстых, к нетитулованной тверской его ветви («В дремучих ветвях родословного древа / Лазурное поле с ключом золотым, / Стрелою продетую справа налево, / В крыле оперенном, взлетевшим над ним…»), прошел нелегкий и вполне, увы, типичный путь. В 1918 году, будучи десяти лет от роду, он потерял родителей, расстрелянных красными; в 1920 г. были арестованы и расстреляны два его брата, Иван и Алексей (а старший брат Николай погиб от германской пули еще в 1915 г.). Воспитывала Сергея Толстого сестра; писать он начал рано, в конце 1920-х был уже принят в Союз поэтов и в Литературный институт (откуда вынужден был уйти и поступить в технический вуз – надо было кормить семью). Прошел всю войну – от первого и до последнего ее дня. Долгие годы, до 1950-х С.Толстой работал инженером, потом был журналистом. И все это время, до своей кончины в 1977 году, он писал (главным образом «в стол») – прозу, стихи, статьи о литературе, поэтические переводы.

О прозе С.Толстого, особенно о его главной книге, автобиографической повести «Осужденный жить», уже писали и будут еще писать — ее приход к нынешнему читателю стал, несомненно, событием. Уверен, однако, что не меньшего внимания заслуживает и поэтическое его творчество — стихи и поэмы 1930-1960-х годов, впервые собранные во втором томе выходящего ныне 5-томного собрания сочинений. Поэзия С.Толстого впервые предстает здесь и всей своей полноте и целостности — только некоторые из стихотворений появлялись уже в периодических изданиях в 1990-е годы, все же остальное опубликовано впервые. Перед читателем открывается сложный, трагичный, порою парадоксальный поэтический мир, создатель которого оказывается фигурой не только значительной, но и несколько даже неожиданной, загадочной, усложняющей наши представления о поэзии тех десятилетий.

Что же «неожиданного», «парадоксального» в поэзии С. Толстого? Секрета здесь, в общем, нет — за этими поэтическими «загадками» стоит масштаб личности автора, неизбежно нарушающего каноны, выламывающегося из внутрилитературных перегородок, не вмещающегося в них. В самом деле — с какой стороны ни посмотри — его поэзия преступает некие «правила игры», усвоенные уже и читателем, и критикой. На фоне оптимистических голосов, во многом определявших тональность советской поэзии, скажем, в 1930-е годы, резким диссонансом звучит трагическая нота его поэзии, имеющая вполне реальные биографические истоки, идущая от «жестоких дней растоптанного детства» и проникающая на все «этажи» творчества, от содержания конкретного образа до смысла стихотворения, сюжета поэмы. В стихотворениях С.Толстого возникает образ Музы — «в груди то дня изрыданный комок» Вступление во взрослую жизнь ассоциируется у него с гибелью, оскудением души, утратой вечных, знакомых с детства, оснований жизни – как в «Сонете»:

Мы в жизнь вошли, как будто с похорон.

И рожи злобные, кривясь во мраке, рады,

Что навсегда погашены лампады

И масло пролилось у дедовских икон…

Трагическая основа поэзии С.Толстого имеет и свою динамику: от воспоминаний об искалеченном детстве поэт обращается к сегодняшнему своему дню — и увиденное пробуждает в нем ужас и отвращение. Так рождается написанное в 1936 или 1937 году стихотворение «Крысы», где возникает страшный аллегорический образ крыс, заполонивших планету: «Говорят, что людьми давно / Притворились огромные крысы». Ясно угадываются социальные истоки этой картины, неотделимой от ужаса 1930-х годов — не случайно в написанном тогда же стихотворении «Пушкин» возникает задрапированный в исторические «одежды», но очевидно современный образ «сквозь строй шпицрутенов гонимой России», не случаен здесь и образ несломленного, восставшего поэта: «Писать! Да так, чтоб даже скрип пера, / Как скрип зубов, страна могла услышать». Так звучал в годы террора голос подпольного русского поэта, и его рифмы, взрывавшиеся «брызгами протеста», перекликались и с ахматовским «Реквиемом», и с многим из того, что писали тогда же поэты в русском зарубежье.

И снова о «крысах» — вскоре, в стихотворении 1940 года «Кошмар» образ этот возникнет вновь, в сновидении, и обнаружит уже свою универсальность, несводимость лишь к социальной стороне жизни. Ночной кошмар выходит за грань сна и вбирает в свои темные пределы весь мир поэта:

Я очнулся. Как и накануне

Чайник закипал, пуская пар,

Брезжил свет полоскою латуни,

Наяву неузнанный кошмар,

Длящийся годами, в повтореньях,

Ужасах, бессмыслицах, сомненьях,

И порой сжимая грудь тесней,

Темный смысл являющий во сне.

Жизнь – «наяву неузнанный кошмар». Понятна теперь изнанка того всепоглощающего разочарования, которое звучит в одном из стихотворений 1930-х годов («В очереди»), где поэт говорит о бесцельности земного существования: «Не затем ли мы боремся, ищем, / Чтобы вырасти чертополохом / Где-нибудь на старом кладбище?». Понятно и то, почему каждая подробность воссоздаваемого поэтом мира так подчас уродлива, безотрадна: тень фонарного столба оборачивается здесь «горбатым», «искривленным позвоночником», разговор влюбленных – «липкой летней болтовней», шелест листвы – «дышащими перегаром» непонятными словами; в небе здесь светит «лысина луны», бросающая свет на «захарканный асфальт» («Схема»), здесь «даже псы по-матерному лают» («Маленькая симфония»). Трагическая сила поэтического слова С.Толстого выходит далеко за пределы социального протеста, обретая онтологический смысл, воплощая в себе катастрофичность сознания, отражающего дисгармонию жизни в изуродованном мире. Отсюда идут лучи на большие пространства русской (здесь и в зарубежье) и мировой поэзии того времени, протягиваясь и к В.Ходасевичу с его «уродиками, уродищами, уродами», «клубками червей» и «серощетинистыми собаками», и к «смеху смерти» у обэриутов, и к демоническим фантасмагориям Б. Поплавского, и к зловещим видениям Ю. Одарченко. При этом С.Толстой, как и его поэтические собратья и предшественники, происходящую в мире и в душе катастрофу осознает метафизически, соединяя мысли о ней с идеей Бога и обезбоженности жизни – об этом он сказал еще в «Сонете», где идет речь о погасших лампадах у дедовских икон, где в сгустившемся мраке злорадно кривятся адские рожи. Эта нота в поэзии С.Толстого не исчезает – она дает знать о себе и в поэме «Маленькая симфония» (1930), проникая в детские сны, в возникающие там образы мира — «лиловой тучи», накопившей «большую ненависть» и «ждущей случая», злого антипода Деда Мороза – «еловобородого мороза» с оторванным рукавом и вьюгой в бородище, полного недоброй силы «кого-то», кто «к стеклу снаружи приник», настойчиво предвещая близкую беду. Отсюда, от ранних произведений, трагическая нота поэзии С. Толстого, пройдя через всю жизнь поэта, обретет новую высоту в конце 1950-х, в венке сонетов «Над обрывом». Здесь, в одном из вершинных своих произведений, поэт открыто говорит о близящейся вселенской катастрофе, о духовных ее истоках и о духовном же пути спасения:

Зачем грозить извне, когда внутри распад?

Предательства и лжи сшибаются нейтроны,

Уже скелет души искрошен и разъят,

Смертельными лучами опаленным.

Снята печать. Закрыты все пути.

Назад… Вперед… В себе самом найти

Ты должен ту последнюю основу,

Которой не страшны пожар, болезнь и смерть,

Обвал материков и зыблемая твердь:

Единое довременное Слово!

Итак, и острое ощущение дисгармонии жизни, крушения мира и души в нем, и нескрываемое чувство гражданского протеста против насилия — все это живет в поэзии С.Толстого. Где же здесь «парадокс», «загадка», о которых шла речь вначале? Ведь так вроде бы и должно быть — эти трагические мотивы и были свойственны тому, что мы называем теперь «потаенной» русской поэзией минувшего столетия (особенно 1920-1930-х годов), т.е. поэзии, ушедшей в подполье, «в стол», в память автора — вспомним опять и «Реквием» Ахматовой, и обэриутов. По другую сторону границы близкими путями шли некоторые из поэтов русского зарубежья. Парадокс, однако, заключается в том, что поэтический мир С.Толстого не укладывается в рамки того, что мы привыкли считать «потаенной» литературой — здесь рядом с трагическими образами и мотивами естественно уживается и нечто иное, порою противоположное, близкое тому, о чем писали вполне открыто в те же годы советские поэты. Прежде всего, поэзия С.Толстого исторически конкретна, многие сюжеты и образы оказываются здесь свидетельствами времени, рассказывают и о Гражданской войне, где брат шел на брата, и о голоде в Поволжье («Маленькая симфония»), и о жестокости воцарившейся в стране диктатуры («Люся», «Нет»), и о начале финской войны («Война объявлена (финская)»), и — вот что интересно — о радостном пафосе строительства молодого государства («Сын», «Вагоны» и др.) И все это – и «переулочная жуть ночей» в годы террора, и энтузиазм созидания новой жизни, рождающей стахановские и чкаловские биографии – вполне естественно соседствуют в поэзии С. Толстого – как, собственно, все это соседствовало и в жизни. Так что парадокс здесь, конечно, мнимый – а новизна и неожиданность заключены в открытии неизвестного прежде типа подпольного поэта, чья «безмолвная Муза» с одинаковой духовной свободой говорила и о трагизме, и о величии эпохи, равно ненавидя и принимая:

Все отдает…

Пространство, ночь.

Россия

Непонятая, чуждая лежит…

Враждебная… Проклятая Родная!

С особенной силой это проявилось в годы войны, вызвавшей новый взлет творчества. О войне, которую поэт знал не со стороны, С Толстым сказаны слова (и в хронике «О войне», и в «Рельефах войны», и во многих других стихотворениях), не уступающих по силе патриотизма и лирической проникновенности многому из того, что писали в те же годы лучшие советские поэты: «Она вокруг и в нас. Мы дышим только ей. / Другие, будет день, ее увидят в целом, / Но этим вечером, от снега поседелым, / У дымчато-морозных тополей / На отвоеванной, на выжженной земле / Оставшихся, где кровью русской полит / Вновь каждый куст в просторном русском поле, / И солнца диск багров и светит, как в котле, / Не упустить… Не дать протечь мгновенью, / Великое и мелкое собрать / В неравноценные разрозненные звенья, / Чтоб сгустки наших дней забились у пера…»

Поразительным свидетельством духовной биографии поэта, свидетельством того, как непросты были судьбы тех, кто защищал в те годы свою землю, стала «Поэма без названия», написанная в 1945 году и посвященная памяти умершей сестры. В этом, одном из самых трагических своих произведений, поэт пишет о страшной участи своей семьи, о «пяти пулях в обойме судьбы» – «для трех братьев, для матери, для отца…», здесь все дышит горечью и неизбывной болью: «Это нельзя принять, / Это нельзя понять, / С этим нельзя жить, / Этого не забыть». Чувства ненависти и мести поселяются в «скипевшейся памяти» поэта – но вот приходит на порог война, и он, глядя на фотографию отца, открывает Шекспира, гадая на случайных строках, и слышит в них, подобно Гамлету, голос ушедшего: «Не запятнай души! <…> Пусть отомщенья мысль … да не коснется матери Твоей!» А дальше следует замечательное признание: «"Мать — это Родина", — сказалось отчего-то, / Сегодня это так. Я разберусь потом… / Мать?! Значит есть она? И не пустое слово? / И значит встретить смерть под этою звездой?.. / И не раскрыть себя?.. “Готовы?”— “Все готовы!” / Напряжены. Лицом к лицу с бедой». Только прочитав эту поэму, понимаешь, на какой трагедии, на какой силе духа замешана любовь поэта к своей земле — не случайными, поистине выстраданными оказываются оброненные им еще раньше (в поэме «Московский особняк») слова о «тяжелой любви» к стране.

Разрушаются, как видим, перегородки, разбивается давно знакомый канон подпольного, пишущего «в стол» русского поэта — перед нами участник не только гражданского и духовного сопротивления, но и всех крупнейших событий в истории своей страны, в полной мере разделивший ее судьбу. Этот масштаб личности и творчества, не сводимого к тем или иным канонам, рамкам, с той же очевидностью дает знать о себе и на ином уровне - в избранной им эстетической позиции, там, где можно говорить о художническом выборе и о мастерстве поэта. В самом деле, стоит задуматься: на каких традициях вырастает творчество С.Толстого? Ясно, прежде всего (даже отвлекаясь от его литературоведческих работ), что перед нами человек огромной книжной культуры, унаследовавший в этом смысле опыт поэтов Серебряного века. С.Толстой пришел в литературу в конце 1920-х годов, в пору, когда продолжался еще новый — после 1910-х годов — расцвет русской поэзии, когда открыто шли диалог и борьба разных путей в поэзии. В его произведениях возникают образы Хлебникова и Маяковского, Есенина и Пастернака, в них слышатся порою их голоса (иногда это происходит непроизвольно — как, скажем, в стихотворении «Бетти, милая, нынче дождь…», где слышны интонации позднего Есенина; порою же, видимо, осознанно — как это было в «Маленькой симфонии», где в повествовании о Гражданской войне прорывается временами на «поверхность» стиха вполне узнаваемый голос Сельвинского). И уже здесь, в выборе пути, обнаружился масштаб молодого тогда, в конце 1920-х и в 1930-е годы, поэта: он ломает внутрилитературные барьеры, не вмещаясь ни в одно из литературных направлений, в его произведениях вполне естественно соединяются разные поэтические традиции. Здесь, безусловно, и опыт футуризма, сказавшийся и в редком ритмическом многообразии стиха, и в лексическом его богатстве, и в неологизмах, и даже в синтаксисе, интонации поэтической строки: «Вечер кроет ультрамарином / Деревья скверов, людей, трамваи. / Еще по тюфякам и перинам – / Не время». Да и шире — каким-то краем своего творчества С. Толстой выходит на пространства авангарда, в таких стихотворениях, как «Крысы», «Кошмар», «Необычный случаи», «Схема», в некоторых образах «Маленькой симфонии» ясно дают знать о себе и приметы экспрессионизма, и магия сюрреалистических видений. А вместе с тем, во многих его произведениях (порою и в только что названных) очевидна акмеистическая изысканность поэтического рисунка, идущая от этой традиции сила изобразительности: здесь и «инкрустации черных сучьев», и «меж готики гор, / Стоящих на страже, / Прозрачных озер / Цветные витражи», и «язычок свечи / В дремучей глубине старинной полировки». И над всем многообразием и, порою, радикальностью поэтических поисков — сохраняющаяся верность классической традиции, обращение к Пушкину как высшему поэтическому ориентиру, к предметному, выразительному образу; наконец, «верность сонету» (о которой сам поэт пишет в одной из своих поэм) как воплощению заветов классической поэзии. Эту верность сонету С. Толстой пронес через все свое творчество (увенчав его, как уже говорилось, венком сонетов «Над обрывом») — мало кто из русских поэтов 1930-1960-х годов минувшего столетия дал столько образцов безупречного и абсолютно естественного владения этой сложнейшей поэтической формой.

На всех этих путях творческого поиска в полной мере сказался незаурядный художественный дар С. Толстого, масштабность его взгляда на мир и богатство поэтической палитры. О ритмическом многообразии его поэзии шла уже речь — с этим связано и стилистическое богатство (от высокого, торжественного, хранящего память о Державине стиля «Над обрывом» до деревенского говора), в поэзии его одинаково естественно живут и одическая интонация, и сиюминутный разговор, и романс, песня, частушка. Удивительна образная сила его поэтического письма — тоска здесь изображена «старухой, с нищенской претензией одетой», дождь возникает в образах высокой эротики, осыпающим землю «градом поцелуев и пощечин», Москва «спит, завернувшись в темь, как в шелковичный кокон» – подобные примеры можно множить бесконечно. В поэтическом мире С.Толстого соединяются времена, здесь с церковных куполов сыплются галки, «как при Годунове», здесь рассказ об обороне Москвы приносит и образы войны 1812 года, и образы недавнего прошлого – среди защитников города здесь видится и «врагу грозящий» контур Маяковского. Эта, соединяющая времена, масштабность поэтического взгляда выходит и на метафизическую высоту — поэт видит перед собой «траву, как Библию, седую», над его головой — «сквозь тучи сверкание глаз божества».

Несомненно и богатство жанровых возможностей поэзии С.Толстого. Он обладал в поэзии даром долгого дыхания, поэмным даром — свидетельством тому двенадцать поэм и целый ряд стихотворений, фрагментов, говорящих о естественном существовании поэта в пространстве эпического повествования. И, вместе с тем, очевиден лирический дар поэта. Приведу лишь один пример. В произведениях С.Толстого не так уж много строк о любви, но вот поэт обращается (в «Поэме без названия») к ушедшей из жизни сестре — и возникают единственные, наверно, в русской поэзии по исповедальной силе слова любви брата — к сестре:

Что же в том, что видел в жизни много я

Глаз раскрытых и зовущих губ,

Их, бывало, выдумкой растрогаю,

А тебе солгать я не могу.

Ты была последнею и первой,

Ты как боль открытых ран остра.

Каждой веточкой любого нерва

В сердце брата вросшая сестра.

Пришедшая сегодня к нам поэзия Сергея Толстого — это и открытие нового удивительного художника и мыслителя, и новое знание о том, какими путями шла наша литература в великие и трагические десятилетия XX века.