ЛИТЕРАТУРА И СВОБОДА (Ответ Яакову Орланду)
ЛИТЕРАТУРА И СВОБОДА (Ответ Яакову Орланду)
Не так давно * (* Статья написана в 1992 г.) в Институте мировой литературы была встреча с известным израильским поэтом Яаковом Орландом. Речь шла о творчестве поэта, о современной литературе Израиля, о проблемах художественного перевода, о глубинных взаимосвязях литератур. Завершая беседу, этот немолодой уже человек сказал (не ручаюсь за стенографическую точность цитаты, но смысл сказанного передаю верно): «Вы знаете, я приехал к вам, главным образом, для того, чтобы получить ответ на один вопрос. Скажите, как случилось, что такая мощная страна, с такими богатейшими ресурсами, с таким обилием талантов оказалась в столь глубоком кризисе? И где же ваша литература, какова ее роль, каково ее место во всем этом?» Должен сказать, что внятного ответа не последовало. Между тем неслучайность этого вопроса очевидна, вопрос этот — «где же наша литература?» — многие из нас задавали себе в последние годы.
В поисках ответа на этот вопрос напомню сначала одно высказывание: «Мы уже хорошо понимаем, что вихрь, закрутивший нас… был не подъемом творческих политических сил, а принес лишь гибель, залепил нам глаза поднявшейся с низин жизни мутью и пылью и завершился разрушительной свистопляской всех духов смерти, зла и разложения. Но мы еще не можем понять, как это случилось, и все еще чудится, что как-то независимо от нашей воли и против нее совершился ужасный подмен добра злом. Впервые родина стала истинно свободной для воплощения заветных своих идеалов… — и внезапно все это куда-то провалилось, и мы очнулись у разбитого корыта, хуже того – без всякого корыта и даже без старой, покосившейся, но все же родной избы».
Эти слова, звучащие так современно, принадлежат С.Л.Франку и взяты из его статьи 1918 года «De profundis», написанной как отклик на революцию 1917 года [618]. Слова эти, надо сказать, весьма характерны — и не только для автора статьи. Читая работы русских философов, историков, публицистов, написанные лет 60-80 назад (у нас и в зарубежье) и обращенные к предреволюционным годам, к урокам революции, постоянно встречаешь поразительные совпадения с сегодняшним днем России. Видимо, переломные моменты в истории (особенно в нашей стране и в наше столетие) несут в себе много общего. И есть, мне кажется, смысл в том, чтобы взглянуть на происходящие ныне события и на роль в них литературы с учетом опыта прошлого, — оттуда, из 1918-го, из 1920-х годов.
Примерно два года назад мы проводили конференцию по проблеме «Литература на фоне общественного кризиса», где мне приходилось уже говорить о том, что литература наша не просто существует на фоне кризиса, не просто испытывает на себе его воздействие, — но оказывается одним из слагаемых этого кризиса, одной из его активных движущих сил.
Вспомним, что не так давно в ходу у нас была броская формула: «Литература готовила перестройку». Теперь, когда очевидно, чем обернулась так называемая «перестройка», в какой глубочайший кризис она ввергла страну, мы можем яснее оценить, какими тенденциями литературного развития это сопровождалось и какую роль сыграла литература именно в таком драматическом повороте событий.
Действительно, в минувшие три десятилетия у нас был создан целый ряд произведений, которые подготавливали, да и сами по себе уже означали поворот общественного сознания — поворот к реальным, больным проблемам нашей жизни, к отдельному человеку, к личности как к необходимой, важнейшей точке отсчета в осмыслении судеб нации. Не буду называть здесь эти произведения, они известны, не раз в размышлениях об этом повороте литературного развития мы обращались к именам В.Распутина, В.Астафьева. В.Белова. Ч.Айтматова, других писателей. Хочу лишь обратить внимание на одно обстоятельство, тоже для нас не новое, но заслуживающее сегодня по крайней мере упоминания: эти произведения были созданы в годы, когда литература испытывала на себе воздействие идеологического пресса, т.е. когда свобода творчества (имея в виду внешние условия существования литературы) была далека от идеала.
Что же произошло потом, в последние 5-7 лет, когда утверждалась политика гласности — т.е. когда давление государства на литературу, на печатное и произносимое слово ослабевало и сходило на нет? Именно в это время у нас возник новый большой массив литературы, в первую очередь публицистики и литературной критики, переходящей ту грань, где кончается собственно критика и начинается открытая публицистика. Этот пласт литературы, помимо того ценного, чего нельзя отрицать (я имею в виду прежде всего информативный ряд), принес с собой и иные идей и устремления.
Одной из черт, рожденных в этой части литературы и утверждаемых ею, стала атмосфера противостояния, дух ожесточенного противоборства. Конечно, наивно было бы предполагать, что была возможность избежать поляризации позиций в литературе при той ситуации, в которой оказалось все общество. Однако трудно не заметить, что саму эту ситуацию в обществе в немалой степени создавала и литература. Противостояние позиций обернулось здесь не столько поиском истины, сколько сведением литературных счетов и моральным уничтожением оппонента. Атмосфера нетерпимости стала процветать в нашей публицистике. Эти схватки не умолкают, они становятся все беспощаднее. Нельзя не понимать, что перед нами не просто серия внутрилитературных «бурь в стакане воды», что вся эта ожесточенность, непримиримость, все эти словесные «залпы» приходят в конце концов к сегодняшнему растревоженному, а часто и растерянному читателю. И здесь уже нельзя не задуматься о вполне реальной и незавидной роли, которую играла и продолжает играть эта — наиболее активная сегодня — часть нашей литературы в том кризисе, который разразился, в том расколе общества, которому мы все свидетели.
Я говорю о вещах, которые, конечно, у всех на виду, не для того, чтобы лишний раз напомнить о них, а чтобы задаться вопросом: как, почему так случилось, что литература наша именно таким образом воспользовалась открывшейся свободой для выражения любых позиций и взглядов? Весь опыт литературного развития последних лет лишний раз заставляет нас убедиться в той истине, что свобода творчества в первую очередь зависит от масштаба личности, масштаба таланта, — а уже потом от любых внешних обстоятельств: от режима, от взаимоотношений художника и власти и т.д. Свидетельством тому, кстати, и многие тяжелейшие страницы истории советской литературы. Если же взглянуть на проблему свободы творчества «изнутри», т е. с позиции самой творческой личности, то и здесь все неоднозначно. Истинная творческая свобода никогда, как известно, не тождественна своеволию. Обращаясь к урокам Пушкина, известный философ русского зарубежья Б.П.Вышеславцев вспоминал пушкинские строки: «Затем, что ветру и орлу, И сердцу девы нет закона. Гордись, таков и ты, поэт, И для тебя закона нет». Но при этом Б.П.Вышеславцев на примере Пушкина убедительно показал, что закон этот есть, что это нравственный закон, живущий в сознании любого истинного художника. Говоря об «иррациональной глубине свободы, обосновывающей ее низшую ступень, ступень стихийного произвола», Вышеславцев подчеркивал, что «свобода уходит не только в глубину, но и в высоту. Под нею “бездна”, но над нею “Дух Господень”». Подлинная творческая свобода, утверждал он, всегда опирается на определенность «морального суждения», и поэтому она есть «переход от свободы произвола к свободе самообладания». Пушкин, замечал философ, отлично это понимал, «его моральное суждение отличается редкой правдивостью и точностью. …Эта свобода морального суждения не нарушается у Пушкина никакими внешними воздействиями, никаким принуждением, никакой личной выгодой, никаким давлением общественного мнения, никаким социальным заказом»[619].
Таков урок Пушкина. Что же мы видим сегодня, имея в виду тот пласт нынешней литературы, о котором шла здесь речь? Очевидно, что многочисленные авторы, занявшиеся делами, не свойственными подлинной литературе, разворачивающие уже в течение нескольких лет междоусобные баталии, избрали для себя путь «свободы произвола», а не «свободы самообладания». Заслуживает внимания и тот факт, что в этом многоголосом хоре не слышны (или почти не слышны) голоса крупнейших наших художников. И опять мы видим, что как и в других сферах жизни в поворотные моменты истории, в литературе нашей тоже многое повторяется. Читая произведения некоторых нынешних публицистов, невольно вспоминаешь ядовитые – и удивительно современные сегодня – слова В.В. Розанова о Добчинских в нашей литературе, о том, что «Добчинского, если б он жил в более “граждански-развитую эпоху”», и представить нельзя иначе, как журналистом или, еще правильнее — стоящим во главе «литературно–политического» журнала; а Ноздрев писал бы у него передовицы… И кто знает (пишет Розанов), вдвоем не совершили ли бы они переворота. «Не боги горшки обжигают»[620]. А каким предостережением (или, увы, уже пророчеством) звучат сегодня слова Розанова, когда он, снова и снова возвращаясь к мысли о Добчинских в литературе, говорит о геростратовой их природе: «Ни для кого так не легко сжечь Рим, как для Добчинского. Катилина задумается, Манилов — пожалеет, Собакевич — не поворотится; но Добчинский поспешит со всех ног: “Боже! Да ведь Рим только и ждал меня , а я именно и родился, чтобы сжечь Рим : смотри, публика, и запоминай мое имя “». И добавляет при этом Розанов: «Сущность литературы… самая ее душа… “душенька”»[621].
Поразительно, насколько узнаваем в этих высказываниях сегодняшний день нашей литературы. Невольно приходишь к мысли, что времена идут, а Добчинский все тот же. И возникает естественный вопрос: почему же наша литература (та ее часть, о которой идет речь) избрала путь «свободы произвола», т.е. «низшей свободы» (по терминологии Вышеславцева), и что же это за Добчинский, поспешивший со всех ног по этому пути?
Здесь мы оказываемся перед проблемой, гораздо более широкой, нежели вопросы собственно литературного развития. Речь идет о проблеме интеллигенции и ее выбора путей (в частности, в литературе) в момент слома эпох. И опять мы видим, как реальности сегодняшнего дня подтверждают (пусть и с неизбежными поправками) выводы, сделанные уже давно — в начале века, в двадцатые годы. Как горько (и точно) звучит сегодня само определение интеллигенции, данное почти семьдесят лет назад Г.П. Федотовым: «…русская интеллигенция есть группа, движение и традиции, объединяемые идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей»[622]. Нынешняя интеллигенция в большой ее части всей своей деятельностью блистательно подтвердила мысль о беспочвенности исповедуемых ею идей, искусственно прилагаемых к жизни. Более того, мы можем наблюдать, как «развал и разложение традиционного интеллигентского духа», о котором писал в свое время С.Л. Франк[623], переходит сегодня на новый уровень. Осмысляя нынешний день нашей интеллигенции по названным уже двум ее основаниям («идейность» и «беспочвенность»), заметим, что по первому из этих оснований в среде интеллигенции происходит начавшееся уже давно, но сегодня обозначившееся особенно откровенно глубокое и принципиальное расслоение: у большой части интеллигенции «идейности» (в Федотовском понимании — т.е. служение определенному мировоззрению) подменяется лишь суммой знаний, определенных избранной профессией. В крайнем своем выражении, достаточно распространенном сегодня, тенденция эта оборачивается агрессивным отвержением первой из опор федотовской формулы. А это значит, что заложенная здесь прежде идея служения отмирает, и вместе с ней исчезает (или по меньшей мере оказывается подорванной) нравственная основа духовной деятельности, то самое «моральное суждение», о котором писал Б.П.Вышеславцев применительно к Пушкину.
Кроме того, не требует, видимо, особенных доказательств то, что сегодня в полной мере живы и развиваются традиции той самой «кружковой интеллигенции», о которой еще в «Вехах» писал Н.А.Бердяев[624]. И вот соединение «кружкового» сознания, его зашоренности и нетерпимости — с ослаблением или, порою, исчезновением моральной опоры и приводит к возникновению «синдрома Добчинского», при котором поиск истины подменяется дешевым самоутверждением, а служение идеалу вырождается в служение вещам куда более конкретным, оборачивается обывательским экстремизмом.
И если говорить о реальностях современного литературного развития, то стоит заметить, что литература наша, часто подверженная «синдрому Добчинского», дает сегодня немало примеров вроде бы парадоксального соскальзывания в духовную несвободу, при подчеркнутой игре всеми внешними аксессуарами творческой свободы. Это мы наблюдаем и в ожесточенности, разрушительном пафосе, присущем многим произведениям современной публицистики, в полной мере воспринявшей обличительную традицию русской литературы и как бы до поры забывшей о других ее нравственных уроках. Это можно увидеть и в целом ряде псевдотеоретических построений наших публицистов, которые в рабском служении «свободе произвола» обращаются к самым больным и острым проблемам нации и общества и в своем безудержном радикализме, в своем, выражаясь словами В.Ходасевича, «мещанском большевизме» стремятся одолеть не только оппонента, но и предмет спора. (Достаточно вспомнить неоднократные и весьма характерные попытки зачеркнуть и подвергнуть осмеянию само понятие «патриотизм».) Это можно заметить к на примере возникающей на наших глазах новой ангажированной литературы, с полузабытой беззастенчивостью готовой к публичной стирке «Носков для президента». Это можно было бы, наконец, показать и на эстетическом уровне, обратившись к целому ряду появившихся ныне произведений, где не ограниченный ничем формальный поиск не в силах заслонить скудости духовного основания. Трудно не напомнить здесь и о мощном потоке заполонившей книжный рынок развлекательной беллетристики с ее пафосом бездуховности.
В свое время Г.П.Федотов, говоря о поколении, пережившем революцию, замечал, что люди этого поколения имеют печальное преимущество перед своими отцами — видеть дальше и зорче их, — поскольку оказались вознесены на небывалую высоту — на высоту креста, на который поднята Россия. Мы же сегодня имеем не менее печальную возможность присутствовать при историческом разломе всех наших жизненных устоев, при котором со всей ясностью обнажились многие — и не всегда радостные истины, в том числе и о некоторых сторонах нашей духовной жизни и, конкретнее, литературы.