ГЕРОЙ И ВРЕМЯ. (О лирическом герое поэзии 1960-1980-х годов)
ГЕРОЙ И ВРЕМЯ. (О лирическом герое поэзии 1960-1980-х годов)
Открывая давно знакомые и дорогие нам книги, мы снова и снова воочию убеждаемся, как удивительна судьба людей, живущих на их страницах,— судьба историческая, судьба, перешагнувшая пределы повествования. Действительно, Онегин и Болконский. Базаров и Левин, Татьяна Ларина и Анна Каренина, Григорий Мелехов и Аксинья (этот ряд можно было бы продолжить)— все они для нас живы. Более того, они в нашем представлении гораздо реальнее многих и вправду живших в те же годы людей. Жизнь этих и многих других литературных героев продолжается, новые и новые поколения читателей приходят к ним, открывая в их судьбах, в их радостях и страданиях, в их раздумьях и стремлениях важные приметы исторического пути народа Образы эти бессмертны во многом потому, что в них с поразительной силой воплотилось время.
Есть в нашей литературе и такие герои, которых трудно назвать по имени, которые не имеют такого конкретного жизненного облика, но вместе с тем оказываются такими же вечно живыми и необходимыми для нас, как и образы, только что здесь названные. И — что очень важно — столь же реально существующими, столь же ярко — в совокупности своей — выразившими свое время. Это герои лирических произведений — и стихотворений и поэм, где лирическая стихия преобладает. В самом деле, трудно даже представить себе, насколько обедненным было бы наше представление об ушедших эпохах без героев пушкинских оды «Вольность» и «На холмах Грузии…», без героя лермонтовской «Думы», без гневного и скорбного голоса музы Некрасова, без героя поэзии Блока, Маяковского, Есенина.
Возникает естественный ряд вопросов: как же воплощается в нашей поэзии сегодняшний день страны, говоря шире — современный этап исторического движения народа? Как выражает — и выражает ли в должной мере — герой современной нашей лирики время, а которое он живет? И какие приметы этого времени оказались важны для наших поэтов, как сказались они на образе самого лирического героя?
Вспомним — ведь и наше время дает замечательные примеры того, как литература, чутко реагируя на еле угадываемые еще перемены в общественном сознании, воплощает их в художественных образах и приближает к сегодняшнему дню, тем самым как бы открывая их читателю.
Во второй половине 1950-х годов в печати одна за другой стали появляться главы второй части «Поднятой целины» М.Шолохова и отрывки «За далью — даль» А.Твардовского. Внимание критики сразу привлекло своеобразие этих произведений: намеренная замедленность действия (по сравнению с первой частью) и подчеркнутое углубление во внутренний мир героев во второй части шолоховского романа; отход от традиционного сюжета, решительное усиление лирического начала в поэме А.Твардовского. Сейчас, спустя пять с лишним десятилетий, видно, что при всем своеобразии каждого из этих произведений их объединяла новая, более высокая мера внимания к отдельной личности, к обычному, рядовому человеку, чей духовный мир способен вместить в себя драматизм и величие эпохи.
Очевидно и то, что в этой черте, связующей оба произведения (проявившейся и в «Судьбе человека» М.Шолохова), сказался не просто новый поворот духовной и творческой биографии их авторов. За нею стояло нечто большее — чутко уловленная литературой примета общественной психологии народа, прошедшего путь тяжких испытаний и побед и пришедшего к постижению непреходящей исторической значимости каждого отдельного человека, каждой отдельной судьбы.
Вывод этот подтверждается дальнейшей историей нашей литературы. Ведь, оглядываясь назад, видишь, что именно вторая часть «Поднятой целины», «Судьба человека» М.Шолохова и последняя поэма А.Твардовского стояли у истоков нового периода литературного развития, что выраженные в этих произведениях черты художественного и духовного обновления точно обозначили главнейшие направления в движении литературы к человеку к человеку как воплощению народной судьбы. К какому бы роду или жанру литературы мы ни обратились, о каких бы писателях ни размышлял — все пронизано этим стремлением проникнуть во внутренний мир героя и через него понять и воссоздать время. В этом — обостренный психологизм военной прозы и произведений таких писателей, как С.Залыгин. В.Распутин, В.Астафьев, В. Шукшин, В. Белов, где судьба народа проступает через крупно поданный, предельно приближенный к читателю характер. В этом же – усиление лирического начала в современном художественном мышлении, сказавшееся и в лиризации поэмы, и в бурном развитии в 1960-е годы лирической прозы, во влиянии ее на современный роман. В этом — и изменения в области художественного конфликта, выход на первый план в произведениях социально-нравственной проблематики.
Как же отразилась эта новая особенность духовного развития общества в современной лирической поэзии? Вопрос, на первый взгляд, парадоксальный — ведь лирика и так по самой природе своей всегда устремлена к миру личности. Нельзя, однако, забыть, что на разных этапах движения истории, движения литературы она осуществляет свое предназначение по-разному. И конечно, трудно себе представить, что лирика, этот тончайший орган художественного сознания, наиболее чутко улавливающий малейшие перемены в духовной атмосфере общества, оказалась в стороне от одной из значительнейших тенденций развития современной нашей литературы, проникнутой вниманием к духовному миру человека.
Взглянем на современную поэзию с этой точки зрения – и, быть может, кое-что в творчестве того или иного поэта станет для вас яснее, проступят новые грани известных, не раз обсуждавшихся проблем, а самые разнородные явления предстанут в естественной взаимосвязи. И тогда мы сможем ответить на вопрос, как не сказался в лирике новый уровень постижения внутреннего мира человека во всей его неповторимости и в то же время в неотделимости от духовного опыта народа, присущий современной общественной и, конкретнее, художественной мысли.
* * *
Перечитаем два известных стихотворения.
Прежде, однако, подчеркнем, что принадлежат они поэтам, масштаб творчества которых и место в нашей литературе далеко не равнозначны. Вместе с тем, каждое их этих стихотворений воплотило в себе ряд важных черт поэзии своего времени. И именно это дает основание для их сопоставления.
У стихотворений этих — «Во всем мне хочется дойти…» Бориса Пастернака и «Попробуй вытянуться…» Владимира Соколова — много общего. Каждое из них воплощает творческую программу своего создателя. В обоих стихотворениях речь идет о взаимоотношениях личности и окружающей реальности, души и мира. Неразрывная взаимосвязь этих двух основ поэтической картины отчетливо выражена и в стихотворении Пастернака, и у Соколова. Однако вчитаемся в оба стихотворения и попытаемся разобраться: как же, каким образом устанавливается эта взаимосвязь в «Во всем мне хочется дойти…», созданном Пастернаком в 1956 году, и в написанном Соколовым одиннадцатью годами позже, в 1967 году, «Попробуй вытянуться…»
Во всем мне хочется дойти
До самой сути:
В работе, в поисках пути,
В сердечной смуте.
До сущности протекших дней.
До их причины,
До оснований, до корней,
До сердцевины.
………………………..
Я б разбивал стихи, как сад.
Всей дрожью жилок
Цвели бы липы в них подряд,
Гуськом, в затылок.
В стихи б я внес дыханье роз.
Дыханье мяты,
Луга, осоку, сенокос,
Грозы раскаты,
………………………………..
(«Во всем мне хочется дойти…»)
Попробуй вытянуться,
стать повыше.
Слезами, дождиком
стучать по крыше.
Руками, ветками, виском,
сиренью
касаться здания
с поблекшей тенью.
Попробуй вырасти
такой большою,
чтоб эти улицы обнять душою,
чтоб эти площади и эти рынки
от малой вымокли
твоей слезинки.
……………………..
и в том, оплаканном тобою мире
жить в той же комнате
и в той квартире
(«Попробуй вытянуться…»)
Действительно, в обоих приведенных здесь отрывках отчетливо выражена нерасторжимость связи между личностью и миром – миром в широком смысле, вобравшим в себя все стороны человеческого бытия: «эти площади и эти рынки», «поиски пути», «сердечную смуту». И все же очевидно, что перед нами — разных пути поэтического воссоздания жизни.
Вглядываясь в поэтическую картину, созданную Пастернаком, внимательный читатель может заметить, что связь между лирическим героем и миром осуществляется здесь как бы в движении, в направлении от героя к миру, в стремлении героя проникнуть в этот мир, познать его суть. Наиболее обнаженно это выражено, конечно, в первых двух строфах. Однако трудно не заметить того, что эта направленность поэтического взгляда лежит в основе и всего стихотворения, утверждающего стремление героя все время схватывать «нить судеб, событий», «свершать открытья», писать «о свойствах страсти», выводя «ее закон, ее начало». Во второй части стихотворения — в двух последних строфах приведенного здесь отрывка — поэтическая мысль идет, казалось бы, в обратном направлении — от мира к герою. В пределы стихотворения проникают конкретные приметы «живого чуда» бытия: цветущие липы, «луга, осока, сенокос», дыханье трав и т.д. Однако в истоке этого «поворота» поэтической мысли та же устремленность лирического героя в сущность окружающего его мира, все то же окончательно утверждаемое именно здесь, в этих строфах, желание, открыв для себя этот мир, творчески овладеть им. Целеустремленная воля художника дает о себе знать, прорываясь на «поверхность» стиха энергичными репликами поэта-творца, сознающего всю возможную полноту своей власти над создаваемой им лирической картиной мира: «Я б разбивал стихи, как сад…», «в стихи б я внес дыханье роз…»
В этом пролагаемом поэтом пути от лирического героя к постигаемому им миру, в этом настойчивом желании лирического героя познать мир, проникнуть в его суть таится невысказанное признание разъединенности души и мира, разъединенности, которую художнику необходимо постоянно преодолевать. Лирический герой и внешний мир существуют отдельно друг от друга в пространстве стихотворения, между ними есть некая дистанция, которую и проходит поэтическая мысль автора, утверждая неразрывную связь между личностью и миром, — связь, но не единство. Дистанция эта существовала и прежде в поэзии Пастернака, однако в 1910-1930-е годы она как бы исчезала, растворялась в импрессионистически схваченной картине бытия, утверждавшей нерасторжимость личности и мира (как в стихотворении «Сестра моя — жизнь и сегодня в разливе…», давшем название знаменитой книге), сиюминутного и вечного («Гроза моментальная навек»), малого и всеобщего, когда «через дорогу за тын перейти нельзя, не топча мирозданья». Посредником между лирическим героем и миром была тогда метафора, проникающая «перегородок тонкоребрость» и слиянием вещей, явлений, временных и пространственных пределов указывающая на бесконечность бытия, неотделимость его от души человека. Но ведь метафора, как и любой троп, по самой своей природе есть преодоление некой разъединенности, и именно таким виртуозным преодолением разъединенности души и мира была тогда, в сущности, вся лирика Пастернака. Позднее дистанция эта, как мы видели, преодолевается силою поэтической мысли, высвечивающей суть вещей и явлений, одухотворяющей их, связующей их с лирическим героем.
Нечто иное открывается нам в стихотворении В.Соколова. Надо сказать, что поэзия Пастернака была одним из тех художественных явлений, которые оказали влияние на творчество Соколова. Влияние это ощущается в ритмике и в синтаксисе целого ряда стихотворений поэта (скажем, таких, как «Прошу тебя, если не можешь забыть…», «Вагон», «Ты плачешь в зимней темени…»), в образах природы, возникающей у Соколова, как и у Пастернака, на правах героя, творческой, активно действующей личности (вспомним, например, «Ночной дождь», «Май этого года», «Мне зима залепила в стекло снежком…») И видимо, есть какая-то закономерность в том, что современный поэт, испытавший воздействие пастернаковской лирики, не только избрал, но и открыто провозглашает — в стихотворении «Попробуй вытянуться…» – принципиально иной путь творчества. Касается это первую очередь взаимоотношений между лирическим героем и окружающим миром. Уже в первой строфе стихотворения герой и мир преображаются, проникая друг в друга. Правда, достигается это с помощью цепочки метафор, и в этом смысле здесь как бы повторяется то, что, как мы помним, было свойственно и поэзии Пастернака 1910-1930-х годов.
Однако обратим внимание на то, как развивается взаимодействие души и мира в пределах всего стихотворения. В нем от строфы к строфе снижается, слабеет и постепенно сходит на нет связующая сила образности, а лирический герой и мир тем не менее остаются слиты воедино. Как же достигается это слияние души и мира в стихотворении Соколова? Приглядимся повнимательнее: по мере того как слабеет в стихотворении связующая роль метафоризма, все шире становятся границы самого образа лирического героя. Если в начале стихотворения герой и мир существуют как бы «на равных» (как бы, потому что центром логической картины и здесь все-таки оказывается лирический герой), то уже во второй строфе даже и это кажущееся равенство исчезает. Слияние личности с миром дано здесь в двух планах: с позиции сначала лирического героя, стремящегося «эти улицы обнять душою» (в трех первых строках шестистишия), а затем — самого мира, могущего вымокнуть от «малой… слезинки» героя. В обоих случаях образность здесь уже явно слабее, нежели в первой строфе: поэт использует здесь метафору, вошедшую в обиход живой речи и потому почти не воспринимающуюся метафорически, и гиперболу, которая значительно уступает метафоре именно в связующем смысле, в сближении предметов, явлений в пределах образа. Но трудно не заметить главного: второй план изображаемого подчинен здесь первому, образ лирического героя становится не только центром поэтического мира, но и средоточием его, вбирает этот мир в себя, сливаясь с ним воедино.
Следующая, третья строфа стихотворения (опушенная здесь) строится вообще как развернутая гипербола. В то же время образ лирического героя вырастает здесь до исполинских масштабов, главенствуя над всем окружающим: «Упав локтями на холмы окраин,/ будь над путями, / над любым трамваем»… Наконец, в последней строфе завершающие строки лишены всякой образности, но единство души и мира и здесь не нарушается — напротив, оно утверждается афористически просто и прямо.
Читая это стихотворение, убеждаешься в том, что в отличие от «Во всем мне хочется дойти…» в поэтической картине бытия, созданной Соколовым, не существует дистанции между лирическим героем и миром. Образ лирического героя у Соколова расширяется в пределах стихотворения, обнимая собою все пространство поэтического мира, включая его в свои границы, подчиняя своим законам. Не осуществление взаимосвязи между героем и миром, а слияние души и мира, воссоздание мира как органичной части внутренней жизни личности утверждается современным поэтом как основной творческий принцип.
Речь здесь, конечно, не идет, да и не может идти, о какой-то оценке стихотворений поэтов. Дело в том, что стихотворения эти дают наглядный пример существования двух совершенно разных, в чем-то даже противостоящих друг другу и, естественно, равноправных в литературе принципов лирического мышления. Более того, проблема эта не может быть сведена к сопоставлению позиций двух поэтов. Ведь по тому пути, который с такой силой утверждается в стихотворении Пастернака, шли тогда почти все, да и сейчас идут многие, самые разные, часто далекие друг другу поэты. Достаточно открыть любой сборник стихов Твардовского и Заболоцкого, Асеева и Луконина, Мартынова и Смелякова, целого ряда нынешних поэтов, чтобы убедиться в этом. Да и в творчестве того же Владимира Соколова — одного из крупнейших мастеров современной поэзии — немало примеров следования этому принципу. Скажем, в стихотворении «Все прозрачно в мире — это свойство…», написанном, кстати, в том же году, что и упоминавшееся здесь стихотворение Пастернака, поэт не только выразил, но и подчеркнул чувство разъединенности души и мира. Взаимоотношения лирического героя и окружающих его просторов осенней земли видятся поэту — ив этом слышна перекличка с лирикой Пастернака — как встреча двух равноправных, неповторимых личностей:
Я и сам, как это утро, чуток,
Обращенный в зрение и слух.
Я ловлю, раскидываю сети,
Только вовсе мне не до игры.
Я и сам как будто на примете
У большой и пристальной поры.
Я молчу, тревогою объятый:
Эта осень видит все насквозь.
С другой стороны, есть, видимо, какая-то закономерность в том, что десятью годами позже Соколов в своем программном стихотворении утверждает слияние мира и души, воссоздание мира в расширившихся пределах образа лирического героя. И есть основания говорить о том, что это не просто факт творческой биографии поэта, что здесь перед нами пример, частица более широкого процесса развития нашей поэзии.
В этой связи стоит вспомнить об опубликованной в московском «Дне поэзии» 1969 года подборке ответов целого ряда критиков на вопрос анкеты о наиболее характерных явлениях поэзии 1960-х годов. Обращаясь сначала к 1950-м годам, Л.Аннинский утверждал: «И драма совершилась. Откровенный человек победил сокровенного человека, шум победил тишину, внешнее оказалось ярче внутреннего… 60-е годы пришли как отрезвление. В наступившей тишине этого поэтического периода начались неслышные процессы, которые можно понять как реакцию и компенсацию предыдущего этапа». В словах этих есть, конечно, немалая доля истины. Не случайно в этой сравнительной характеристике двух десятилетий поэтического развития сошлись мнения подавляющего большинства критиков, участвовавших в опросе. И все же теперь, с достаточно внушительной уже временной дистанции, яснее становится, что «драма» 1950-х годов не была столь глубокой, как представлялось тогда критику. Откровенный человек не побелил сокровенного, а только заглушил его, заслонил собою — на время. И «неслышные процессы», замеченные Л.Аннинским в поэзии 1960-х годов, были не столько «реакцией и компенсацией» предыдущего периода, сколько продолжением и развитием процессов, начавшихся в 1950-е годы.
Одним из наиболее значительных — хотя и «неслышных» — процессов, закономерно возникшим уже в середине 1950-х годов и получившим развитие в 1960-1970-е годы, было именно расширение, условно говоря, области сокровенного в поэзии. Явление это было закономерным, так как истоки его таились в новых чертах общественного сознания и в связанном с ними общем направлении развития всей нашей литературы. Вообще надо сказать, что лирика участвовала в этом, отвечающем духу времени, дальнейшем движении литературы к человеку неоднозначно и на разных уровнях. Наиболее прямой, явной реакцией поэзии на отчетливо обозначившиеся новые черты времени и, в частности, на новую, более высокую меру внимания к личности, к ее духовному миру — было подчеркнутое выдвижение на первый план произведений отдельного человека, настойчивое утверждение его неповторимости, непреходящей ценности. Это было в большой мере присуще поэтам, которые громко заявили о себе в те годы и чьи имена мы связываем теперь с так называемым «эстрадным» периодом. Нельзя не признать, что одной из реальных причин их шумного и довольно долгого успеха было то, что они, чутко восприняв важнейшие устремления эпохи, предложили читателю этого нового героя.
И все же, когда, скажем, Евгений Евтушенко писал: «Людей неинтересных в мире нет. / Их судьбы как истории планет», или Андрей Вознесенский в «Лонжюмо» обращал к России слова, многократным эхом повторенные затем в критических статьях и диссертациях: «Россия, / я — твой капиллярный / сосудик, / мне больно когда — / тебе больно, Россия», — то все эти и подобные им поэтические признания, характерные для того времени, оставались декларациями, живущими лишь на «поверхности» стиха, не затрагивающими основ лирического мышления авторов. Эта двойственность в поэтическом утверждении личности (с одной стороны, ощущение ее растущей роли в обществе, а с другой — декларативность в ее воссоздании) не была прерогативой какого–либо одного направления в нашей поэзии. Этот путь прошли многие, самые разные поэты, точно уловившие веяния времени и быстро откликнувшиеся на них, но не сумевшие в какой-то момент пережить их, принять как часть уже своей духовной жизни, а значит, и сделать естественной приметой своего поэтического мира.
За эффектностью, недолговечным блеском внешней реакции лирики на один из важнейших запросов дня читатели могли не заметить и не оценить в должной мере того глубинного процесса обновления, который и был действительным ответом нашей поэзии на новую черту общественного сознания — обостренное внимание к отдельному человеку, к его духовному миру. Процесс этот имел разные проявления, но все они сводились к одному — к тому, что мы уже условно назвали расширением области сокровенного в поэзии, к утверждению личности как основы и средоточия поэтического мира. Трудно, если не невозможно, было бы назвать какой-то четкий временной рубеж, связанный с зарождением этого процесса. Он пролагал себе путь в поэзии исподволь, незаметно, обнаруживая себя вначале отдельными, как бы не связанными друг с другом, чертами, проникая в творчество разных, непохожих друг на друга художников.
Пожалуй, одним из первых симптомов этого процесса возрастания личностного начала в поэзии стало ярко проявившееся еще в 1950-е годы в творчестве поэтов старшего поколения острое ощущение просторов бытия, словно вдруг распахнувшихся перед ними. Не стоит, разумеется, упрощать вопрос: за чувством простора, душевной раскрепощенности, одухотворивших произведения признанных мастеров, стоял целый ряд причин социального, исторического, да и личного характера. Ведь не случайно В. Луговской взял эпиграфом к своей «Середине века» слова Гоголя: «Вдруг стало видимо далеко во все концы света»; недаром и перед Твардовским открылась «за далью – даль»; и Пастернак назвал последнюю свою книгу стихов «Когда разгуляется» тоже не случайно. Поэтическую основу этого чувства внутренней свободы ясно выразил Леонид Мартынов в стихотворении «Эхо», созданном в 1956 году:
Что такое случилось со мною?
Говорю я с тобою одною,
А слова мои почему-то
Повторяются за стеною,
И звучат они в ту же минуту
В ближних рощах и дальних пущах,
В близлежащих людских жилищах
И на всяческих пепелищах,
И повсюду среди живущих.
Знаешь, в сущности, – это не плохо!
Расстояние не помеха
Ни для смеха и ни для вздоха.
Удивительно мощное эхо.
Очевидно, такая эпоха!
Все стихотворение проникнуто чувством простора, рожденным в органичном единении души и мира. Образ лирического героя становится центром поэтической картины, он как бы растет, вбирая в свои пределы весь воссоздаваемый мир, подчиняя его себе, — и потому его голос раздается в самых потаенных уголках земли.
Опыт литературного развития показывает, что пуль дальнейшего утверждения лирического героя, воссоздания мира как органической части его духовной жизни не проходил водоразделом по пространствам нашей поэзии, отделяя одного поэта от другого, а, напротив, обогащал творчество самых разных поэтов, даже исповедующих, казалось бы, совершенно иную поэтическую веру. Скажем, Пастернак, стихотворение которого я вспоминал как образец другого творческого принципа, еще в 1954 году написал стихотворение «Ветер», где мир и душа человека слиты воедино, где в каждой детали бытия видится движение души героя. Да и позднее в стихотворениях поэта, таких, как «Все сбылось», «За поворотом», ясно ощущается стремление к единству человека и мира в пределах поэтического образа.
Ощущение это не оставляет нас и при чтении некоторых поздних стихотворений Твардовского — поэта, который не только следовал в своем лирическом творчестве принципу отдельного существования человека и мира в поэтической картине, но и не раз подчеркивал это (в таких, например, стихотворениях, как «Береза», «Посаженные дедом деревца…», «Листва отпылала…») Вот в стихотворении «День прошел, и в неполном покое…» поэт утверждает единство мира и человека, и это расширяет горизонты видения мира, раздвигает границы воссоздаваемой картины и наполняет ее высоким дыханием Истории:
День прошел, и в неполном покое
Стихнул город, вдыхая сквозь сон
Запах свежей натоптанной хвои —
Запах праздников и похорон.
Сумрак полночи мартовской серый.
Что за ним — за рассветной чертой —
Просто день или целая эра
Заступает уже на постой?
В этой афористически отточенной лирической миниатюре уже в первой строфе, где говорится, казалось бы, всего лишь о конце обычного мартовского дня, возникает чувство простора, масштабности бытия. Это и не удивительно — поэту достаточно лишь нескольких «мазков», чтобы в предельно лаконичной картине ночного города нам вдруг открылся полный символической глубины образ всей жизни человека, суть которой в конечном счете сводится именно к этому — к непрестанной деятельности (даже ночью — «неполный покой»), отмеренной праздниками и похоронами. Нельзя, конечно, не заметить и того, что намек на «вечер жизни» оказывается одним из подтекстов этого многозначного образа.
Зоркость души, позволившая поэту увидеть в сегодняшнем дне воплощение всей жизни человеческой, побуждает его заглянуть в завтра, за «рассветную черту» — и разглядеть там не просто новый день, а «целую эру» — безграничные просторы исторического будущего народа. И опять, как и в первой строфе, впечатляет необычайная точность, простота и емкость поэтического слова Твардовского. Обратим внимание — новая эра у него не просто настает или приходит, а «заступает на постой». Здесь и уход от ненужной патетики, и мысль о бесконечности, непрекращаемости исторического развития, затаившаяся в самом слове «постой», заключающем в себе идею временности и говорящем о том, что вслед за этой эрой «на постой» заступит другая, и так будет всегда.
Так неразделимое единство мира и человека, обогащающее интимнейшее движение души лирического героя, раздвигает границы сегодняшнего, сообщает лирической картине, не нарушая ее родовой природы, подлинно эпическую масштабность.
В 1960-1970-е годы процесс дальнейшего движения лирики к человеку, утверждения личности как основы поэтического мира получил дальнейшее развитие, не проявляясь уже отдельными чертами, а обретая отчетливые контуры значительной тенденции развития нашей поэзии. Причем следование этой тенденции не означает принадлежности к какому-либо определенному направлению в лирике. По этому пути шли и идут поэты разных поколений и разных творческих почерков.
Правда, в начале 1960-х годов выделился ряд поэтов, избравших этот путь и объединенных с легкой руки критики под лозунгом «тихой лирики». Лозунг этот был весьма сомнителен, так как, во-первых, не выражал сути явления и, кроме того, объединял совершенно разные, порою далекие друг другу поэтические индивидуальности. Действительно, дальнейшее развитие поэзии ясно показало, насколько несхожи, скажем, Н.Рубцов и В.Соколов, А.Жигулин и Н.Тряпкин, С.Куняев и А.Передреев. Что же касается самого термина «тихая лирика», то в нем была схвачена в основном внешняя сторона явления — медитативность, стремление к «прозрачным размерам, обычным словам» (В.Соколов), тяга к классическому русскому стиху.
Сутью же, общей для всех этих поэтов, было нечто иное. Вот стихотворение Анатолия Жигулина «В полете», не принадлежащее к его лучшим вещам, но очень характерное. Герой сидит в самолете, но его не трогает головокружительная высота и скорость полета. Внимание его и здесь притягивает земля, «зеленоватая / И немножко пестрая, / С рыжими крапинками — / Совсем, как твои глаза, / Если смотреть в них / Близко-близко». Вот это «близко-близко» и есть, видимо, самое важное, что объединяет Жигулина с его творческими союзниками — и отдаляет от таких поэтов, как, например, Вознесенский, который в подобной же ситуации оказывается поглощен именно самим полетом, с высоты которого он остро ощущает, как далеко внизу земля, где «ночной папироской летят телецентры», где «бежит паровозик, как будто сдвигают застежку на молнии». Ведь если автор «Лонжюмо» (откуда взяты эти строки) не только воссоздает, но и меткими сравнениями подчеркивает громадность расстояния, отделяющего человека от мира, то для Жигулина «расстояние не помеха», человек и мир у него слиты воедино, причем мир становится здесь органичной частью внутренней жизни лирического героя, живет по ее измерениям.
В сущности, опять перед нами такое же — если миновать детали — противостояние двух творческих позиций, что мы отметили в стихотворениях Пастернака и Соколова. Это и понятно — ведь здесь сопоставляются те же два пути лирического мышления. Общим, стало быть, для Соколова и Жигулина, как и для других, близких им поэтов стал прежде всего принцип взаимоотношений человека и мира — их слияние, утверждение человека как основы, средоточия поэтического мира. Это отразилось, как видим, в первую очередь в образе лирического героя их произведений, проявляясь в возрастании его роли в структуре стихотворения. Границы образа раздвигаются, он обнимает собою всю воссоздаваемую картину мира, сливаясь с нею воедино, подчиняя ее каждому движению души.
Да и изменение общей тональности нашей поэзии в 1960-е года, обращение к «каноническим» размерам, к традиционному стиху было, видимо, во многом лишь следствием, а одной из главных причин, я думаю, было явление более серьезное — все усиливающееся тяготение к классической, восходящей к Пушкину, традиции, внутренней гармонии поэтического образа, разомкнутости души, принявшей в себя весь мир, внимающей «неба содроганье, и горний ангелов полет, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье».
Разумеется, речь в данном случае идет о продолжении и развитии этой традиции, об обращении к ней на совершенно ином лапе развития общества и литературы. Утверждение личности в поэзии, выраженное в укрупнении образа лирического героя, возрастании его роли в стихотворении, стало устойчивой тенденцией развития современной лирической поэзии, тем естественно возникшим, отвечающим природе лирического творчества путем, по которому идут сейчас многие поэты, воплощая в своих произведениях новую примету времени — растущее внимание к отдельному человеку, к его внутреннему миру, его чаяниям и судьбе.
Естественно, что утверждение этой тенденции в современной лирике не могло не сказаться на духовном потенциале поэзии и на художественном ее своеобразии. И пожалуй, главное, о чем следует сказать в первую очередь, — это усиление масштабности образа лирического героя. Действительно, укрупнение этого образа в структуре стихотворения отразилось на масштабе его внутреннего содержания, на его созидательной энергии, на заложенных в нем возможностях воссоздания человека и мира.
Возможности здесь достаточно разнообразны, но все это разнообразие сводится в конечном счете к двум основным путям лирического творчества: к силе непосредственного переживания я к движению поэтической мысли.
Читая стихотворения современных поэтов, видишь, как новая, более высокая мера внимания к миру личности приводит к углублению поэтической мысли, к большей напряженности и разносторонности лирических размышлений. Через образ лирического героя поэты пролагают путь к широким обобщениям, к размышлениям, далеко выходящим за рамки личной судьбы. Более того — такой герой, душа которого объемлет весь огромный мир вокруг, отвергает саму мысль об одиночестве человека на земле. Именно об этом, в конечном счете, пишет Николай Рубцов в «Осенних этюдах», где символическая картина происшествия на болоте каждой своей деталью воплощает мысли и переживания героя, понявшего, «что весь на свете ужас и отрава / Тебя тотчас открыто окружают, / Когда увидят вдруг, что Ты один».
Это поэтическое размышление подтверждается и всем творчеством Рубцова, в котором образ лирического героя (играющий чаше всего первостепенную роль в стихотворении) помыслами и чувствами своими естественно связан с жизнью народа, представая, в сущности, органичной частицей большого, многоликого и вместе с тем единого образа Родины. Любовь к Родине, естественный, без ложного пафоса, патриотизм становится неизменной внутренней сутью поэзии Рубцова, одухотворяя в первую очередь образ лирического героя его произведений. Достаточно прочитать такие стихотворения, как «Видения на холме», «Ночь на родине», «О Московском Кремле», «Привет, Россия…», да и многие другие, чтобы убедиться в этом.
Она, эта любовь к Родине, побуждает лирического героя поэзии Рубцова не только к открытым признаниям (хотя и это характерно для него), но и к размышлениям о проблемах, волнующих все общество. В стихотворении «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…» лирический герой полон тревоги о судьбе зеленого, живого мира природы, окружающего нас:
Боюсь, что над нами не будет таинственной силы.
Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,
Что, все понимая, без грусти дойду до могилы…
Отчизна и воля — останься, мое божество!
Останьтесь, останьтесь, небесные синие своды!
Останься, как сказка, веселье воскресных ночей!
Пусть солнце на пашнях венчает обильные всходы
Старинной короной своих восходящих лучей…
Обращаясь к произведениям, воссоздающим единство человека и мира силою поэтической мысли, нельзя не сказать и о том, что укрупнение образа лирического героя и — как следствие — рост его внутренней масштабности нередко приводит к обострению нравственного чувства, живущего в душе героя, открытой всем бедам и тревогам мира:
Все время чувствую вину.
Одну. Потом еще одну.
Когда судьба и не судьба.
Когда не рано и не поздно.
Вину тирана и раба.
Вину больных и вши тифозной.
Все время чувствую вину.
Как будто я разжег войну.
А не она меня палила.
Все время чувствую вину.
Бессилье это или сила,
Когда и малую твою
Я ощущаю как свою.
(В.Соколов)
Вообще на этом пути лирики, осмысляющей единство души и лира, утверждение личности, отражающееся на роли образа лирического героя в стихотворении, приводит в первую очередь к возрастанию философской значимости этого образа в создаваемом поэтическом мире. Личность, внутренний мир героя становится средоточием и глубинной сутью всего окружающего:
И не ищи ты бесполезно
У гор спокойные черты:
В трагическом изломе — бездна,
Восторг неистовый — хребты.
Здесь нет случайностей нелепых:
С тобою выйдя на откос,
Увижу грандиозный слепок
Того, что в нас не улеглось.
В приведенных здесь строках из стихотворения Алексея Прасолова «Коснись ладонью грани горной…» перед нами открывается картина мира, каждой подробностью своей воплощающего жизнь души человеческой. Строки эти не случайны в творчестве Прасолова, полном философских раздумий о человеке как духовной основе бытия, как о главном герое и главном объяснении всего сущего:
И ударило ветром, тяжелою массой,
И меня обернуло упрямо за плечи,
Словно хаос небес и земли подымался,
Лишь затем, чтоб увидеть лицо человечье.
(«Я услышал: корявое дерево пело…»).
Это подчеркнутое утверждение человека как центра поэтического мира свойственно, разумеется, не только творчеству Прасолова, оно становится характерной чертой всей нашей современной лирики. Закономерна, скажем, перекличка процитированных только что строк из стихотворения Прасолова со стихотворением другого, совершенно не похожего на него поэта, — Василия Казанцева:
С тревогой чуткой, человечной.
Как бы упорный следопыт,
Раскрытый мир, безмерный, вечный,
В глаза — приблизившись — глядит.
……………………………………………
Глядит насуплено, сурово…
Как будто бы без моего
Никем не слышимого слова
Его бесплодно торжество.
(«Ствол темный, обомшелый кедра…»)
Надо сказать, что человек в современной лирике осмысляется не только как духовный центр мироздания, но и как главное его связующее звено, собирающее мир воедино, становящееся основой его целостности. Это постижение целостности мира в его единстве с человеком оказывается, в сущности, главным содержанием творчества А.Прасолова [611], для которого характерны такие, например, строки:
И я опять иду сюда,
Томимый тягой первородной.
И тихо в пропасти холодной
К лицу приблизилась звезда.
Мир един, неразделим — от высокой звезды до холодной «пропасти» озера, — потому что осмысляется как органичная часть души человеческой, чувствующей свою (по словам самого поэта) «первородную связь с миром». То же самое видим мы в целом ряде других стихотворений поэта — таких, как «Вознесенье железного дух…», «И что-то задумали почки…», «В ковше неотгруженный щебень…», упоминавшееся уже «Я услышал: корявое дерево пело…»
О том же размышляет и Казанцев в стихотворении «К земле вечерней я прильнул…». Человек, прильнув к земле, услышал «глубинно-отдаленный гул» — и спрашивает себя:
В закатном, меркнущем огне
В усталом, темном — трудном — сне
В меня дохнула — глубь земная,
Земной ли тяжкой глубине
Свой гул передала — живая —
Толчками — кровь моя во мне,
И пожалуй, наиболее отчетливо эту человеческую, духовную основу целостности мира выразил Олег Чухонцев — поэт, остро чествующий неразрывную связь человека с миром, воспринимающий мир как органичную часть («не я в лесу, а лес во мне») души человеческой:
Я видел: мир себя же самого
Ломал и ладил волей своенравной.
И я подумал, глядя на него:
Покуда он во мне, я в нем как равный.
Когда он вправду одухотворен
Людским умом и разумом звериным,
Да будет он не скопищем имен,
Но именем, всеобщим и единым!
(«Я был разбужен третьим петухом…»)
* * *
Одним из значительнейших проявлений роста внутренней масштабности образа лирического героя стало обнаруживающееся все явственнее изменение во взаимоотношениях человека и истории. Человек, осознанный современной поэзией (да и всей нашей литературой) как средоточие мира, воспринятый в единстве с этим миром, герой, чья духовная жизнь воплощает в себе важные черты жизни народа, — этот герой поэзии оказывается сегодня и воплощением истории народа. Если прежде герой литературы утверждал себя в истории, то теперь он выявляет и историю в себе — история во всей ее масштабности становится неотъемлемым достоянием духовного мира человека, важным залогом его неповторимости, его значительности.
Уже в созданных на рубеже 1950-1960-х годов произведениях поэтов старшего поколения стало очевидным обострившееся чувство истории, стремление осмыслить сегодняшний день на фоне раздвинувшихся исторических горизонтов. Именно это чувство выразил с присущей ему меткостью и определенностью Я.Смеляков в знаменитых словах об ощущении «шагов Истории самой». Слова эти обрели столь широкую популярность как раз потому, что отразили важную черту нашего общественного сознания. Обратим внимание и на то, что здесь — в стихотворении «История» — речь идет об истории как о драгоценном для лирического героя духовном обретении: «Она своею тьмой и светом/ меня омыла и сожгла».
Размышляя о чувстве истории, воплощенном силою поэтической мысли, стоит обратиться к творчеству Николая Заболоцкого, художника-мыслителя, ставившего мысль в основание той «идеальной тройственности» (Мысль — Образ — Музыка), к которой, как утверждал он, «стремится поэт». В лирике Заболоцкого и раньше возникали исторические ассоциации, почерпнутые чаще всего из сферы искусства, погружающие поэтическую картину в «культурный слой» минувшего. Однако в последние годы жизни поэта — в конце 1950-х — в его творчестве зазвучали новые ноты. В стихотворении «Храмгэс» (1947) возникает образ Истории, поющей о прошлом, — взгляд ее устремлен назад, будущее рождается через ее преодоление: «Здесь История пела, как дева, вчера, / Но сегодня от грохота дрогнули горы…» И вот образ Истории возникает снова — уже десятилетие спустя, в 1957 году, в «Болеро» («Вращай, История, литые жернова, / Будь мельничихой в грозный час прибоя!»), но теперь она уже не вмещается в рамки прошлого. Напротив, она устремлена в будущее, она перемалывает прошлое, неустанно творя завтрашний день.
Это новое постижение истории, разумеется, не случайно. Перечитывая последние стихотворения Заболоцкого, мы не обнаружим среди них ни одного, где прошлое было бы отделено от сегодняшнего дня. Мало того, прошлое у Заболоцкого теперь может прямо вторгаться в современность, голос минувшего, связуя времена, явственно раздается среди шума и сутолоки сегодняшнего дня, как раздался однажды — в стихотворении «У гробницы Данте» – голос создателя «Божественной комедии». Стихотворение это явно рождено на почве русской классической традиции – и по жанру своему (эпитафия), и по форме, где исконно поэтические детали (такие, как «усыпальница», над которой «воркует голубь, сладостная птица», «разбитая лютня», «звонарь»), соединяясь с высокостилевой лексикой, вовлечены в величественную ямбическую поступь стиха. Однако приглядимся внимательнее – стихотворение это, очевидно, не вмещается в понятие «эпитафия», заложенная в нем поэтическая мысль в движении своем разрывает тесные рамки жанра, соединяя далекие временные пределы. Казалось бы, куда уж традиционнее — «голубь, сладостная птица», воркующий над усыпальницей поэта. Но вот этот образ, испокон веку бытующий в поэзии, получает у Заболоцкого дальнейшее — и неожиданное — развитие, увиденный глазами Данте, проникшего взором в сегодняшний день:
А голубь рвется с крыши и летит.
Как будто опасается кого-то,
И злая тень чужого самолета
Свои круги над городом чертит.
Так поэтическая мысль соединяет современность и далекое прошлое, что особенно подчеркивает автор в строках из последней строфы стихотворения: «Так бей, звонарь, в свои колокола! / Не забывай, что мир в кровавой пене!» Пролитая кровь уравнивает и соединяет времена. Именно здесь открывается лирическая суть стихотворения Заболоцкого, обнаруживаются чувства нашего современника, свидетеля глубочайших исторических потрясений, с тревогой вглядывающегося в сегодняшний день и видящего в нем порою ту же боль и кровь, что видел некогда и великий итальянец.
Надо сказать, что историческое чувство, соединяющее времена, дает знать о себе не только в тех стихотворениях Заболоцкого, которые, как в «У гробницы Данте», самим содержанием своим провоцируют открытое его проявление. Известно, какое важное место в поэтическом мире Заболоцкого занимает природа, его, как он сам сказал, «ежедневная тема». В последние годы мысль поэта, обращенная к миру природы, обретает новую глубину, глубину историческую. Самого обычного пейзажа, скажем, вида осенней рощи достаточно теперь, чтобы обратить чувства и мысли поэта к картинам далекого прошлого, чтобы ясно услышать в доносящихся из рощ звуках «маленьких горнов» призыв «коломенца служивого» «с пищалью дедовской в руке». И вот уже перед поэтом не просто осенние рощи, а
В висячем золоте дубравы
И в серебре березняки
Стоят, как знамения славы,
На берегах Москвы-реки.
Природа предстает здесь не просто свидетелем, но символом и средоточием истории народа. И стихотворение «Подмосковные рощи» не единственное в этом смысле в позднейшем творчестве Заболоцкого, то же читатель найдет, например, и в стихотворении «Петухи поют». Новая эта черта весьма важна для понимания эволюции творчества Заболоцкого, который, как известно, осмысляя взаимоотношения человека и природы, пришел к постижению их единства, к осознанию человека как части природы. Позднейшие стихотворения Заболоцкого ясно говорят о том, что осознание единства человека и природы оборачивается теперь своей новой стороной: природа предстает здесь в ее неразрывной связи с историческим бытием человека.
Мысли о чувстве истории естественно возникают при обращении к поздней лирике Твардовского, к его стихотворениям, созданным в конце 1950-х и в 1960-е годы. Поэту теперь достаточно взглянуть на горную тропу, чтобы разглядеть в ней результат многовекового труда предков («Горные тропы»); или заметить березу, выросшую «на выезде с кремлевского двора», чтобы увидеть в ней воплощение связи времен. Так появляется в поэзии Твардовского образ березы (традиционнейший поэтический образ), выросшей «в столице ненароком», чтобы «вновь зеленеть… и вновь терять свой лист, / И красоваться в серебре морозном, / И на ветвях качать потомство птиц, / Что здесь кружились при Иване Грозном». Поэтическая мысль автора, проникнутая чувством истории, мгновенно «включается» при виде растущей у кремлевской стены березы, высвечивает времена, которые эта береза соединяет. Историческое чувство так захватывает поэта, что преображает, как видим, все, оказавшееся в пределах воссоздаваемой картины: поэт уже видит не просто птиц, сидящих на березе, а «потомство птиц, что здесь кружились при Иване Грозном».
Очевидно и то, что чувство истории, живущее в душе лирического героя, воплощается здесь в движении поэтической мысли, в открыто развертывающемся размышлении. Именно поэтому в стихотворении человек и мир (в данном случае мир природы) отделены друг от друга. Потому и береза здесь не становится участницей слияния времен, а оказывается безмолвным свидетелем хода истории, обреченным «в кольцах лет вести немой отсчет всему, что пронесется, протечет…» Приглядимся к той из строф стихотворения, где береза теснее всего «соприкасается» с прошлым:
И стольких здесь она перевидала,
Встречая, провожая всякий раз,
Своих, чужих — каких там ни попало, —
И отразилась в стольких парах глаз,
По ней скользнувших мимолетным взглядом
В тот краткий миг, как проносились рядом…