Марина Загидуллина Время колокольчиков, или «Ревизор» в «Незнайке»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Марина Загидуллина

Время колокольчиков, или «Ревизор» в «Незнайке»

«Приключения Незнайки и его друзей» были написаны Н. Н. Носовым в 1953–1954 годах. Вторая часть («Незнайка в Солнечном городе») появилась в 1958-м, а третья («Незнайка на Луне») была создана в 1964–1965 годах и вышла в 1967-м. С тех пор книги о Незнайке прочно вошли в число лучших советских детских произведений и идеально вписались в модель универсальной книги для аудитории «от двух до пятнадцати». К. И. Чуковский в своем дневнике оставил запись, помеченную 23 июля 1957 года: «Вчера в библиотеку пришла жительница Ташкента 8-ми лет. Она пришла с бабушкой. Бабушка сказала мне, что девочка любит Носова, и, когда я сказал, что знаком с ним, девочка посмотрела на меня с завистью. „Как бы я хотела увидеть его!“». Это свидетельство популярности Носова показательно: по удачному выражению героев книги Л. Кассиля «Кондуит и Швамбрания», он придумал «игру на всю жизнь». [321]

Но известно, что Носов был не первым автором, написавшим про маленького человечка по имени Незнайка. В 2004 году в России был снят полнометражный мультфильм «Незнайка и Баррабасс» по мотивам «прото-Незнайки» — дореволюционных комиксов Анны Хвольсон, основанных, в свою очередь, на американских картинках Палмера Кокса [322]. Популярность этих комиксов в России была чрезвычайно велика. Очевидно, что в семье Носовых (писатель родился в 1908 году в Киеве) вполне могли быть журналы со смешными лесными человечками: Знайкой, Незнайкой, Мурзилкой, Механиком Буршем и др. Этих героев дети знали и помнили — не случайно журнал для детей, основанный уже в советское время, в 1924 году, назывался именно «Мурзилка».

Носов воспользовался уже готовой идеей «лесных человечков», каждый из которых ростом не более огурца (у Палмера Кокса — не более 15 см). У них своя цивилизация, свои правила жизни, свои проблемы. Несколько начальных глав романа-сказки Носова «Приключения Незнайки и его друзей» вводят читателя в суть жизни малышей — объясняются главные характеры, показываются короткие конфликты, которые всегда разрешаются к концу главы. Но вслед за этим начинается «полновесный» сюжет: создание воздушного шара, опасное путешествие, приключения в чужом и чуждом малышам пространстве города малышек.

Чтобы понять, в чем заключаются особенности страны коротышек в трилогии о Незнайке, следует вспомнить, какие страны «маленьких человечков» были созданы в детской литературе до Носова. Самые известные: Лилипутия Свифта, гофмановская ночная страна оживающих игрушек («Щелкунчик»), подземный мир Черной Курицы из повести Антония Погорельского, мир Пиноккио, описанный Карло Коллоди. В отличие от историй, рассказанных Анной Хвольсон и Николаем Носовым, во всех этих странах сохраняется прозрачность границы обитания «маленьких героев» и «мира больших». Сюжеты определяются оптикой рассматривания маленькой страны глазами взрослого человека [323] (напомню, что первоначально «Путешествия Гулливера» Свифта — философско-сатирический роман, написанный именно для взрослых) или ребенка, ощущающего себя по сравнению с героями книги великаном. Герои при таком взгляде воспринимаются как маленькие живые куклы — возможно, управляемые неким Играющим (вспомним «Городок в табакерке»). Тот же принцип характерен и для «Золотого ключика» А. Толстого [324].

Самодостаточный мир маленьких существ, живущих автономно от людей, изображен в сказке-аллегории Дж. Родари «Приключения Чиполлино» (на русском языке впервые опубликована в 1955 году), однако для этой книги принципиально важным является продолжение аллегорической традиции: овощи и фрукты, действующие лица сказки, олицетворяют конкретные социальные типы, и «дети» сосуществуют в этом мире рядом со «взрослыми» по законам межпоколенческих отношений: юный лук-Чиполлино — сын старого лука-Чиполлоне и действует, чтобы вызволить отца из тюрьмы.

В тексте Носова — и это редкость для детской литературы — описан альтернативный мир маленьких существ, кажется, не собирающихся социализироваться или, точнее, вполне довольных степенью своей социализации. Это страна вечных детей которые никогда не вырастут из своего (примерно) восьми — девятилетнего возраста. Жизнь в этой стране налажена раз и навсегда. Проблемы, возникающие перед героями, разрешаются с помощью освоения пространства, но не времени. Категория времени в стране носовских героев вообще отсутствует: колокольчики на улице Колокольчиков никогда не вянут, огурцы на берегах Огурцовой реки не знают зимы. Даже смена времен года в первом романе из трилогии Носова вообще не упоминается, хотя герои говорят о сборе плодов.

Однако построение книг о Незнайке никак не исчерпывается ориентацией автора на модель утопического текста. Жанр романа приключений неизбежно заставляет автора обращаться к динамичным сюжетным структурам, разрушающим застывшее время утопии. Традиционная утопия всегда статична: идеальный мир достаточно просто подробно описать.

Выбор в качестве героя личности, не соответствующей месту своего обитания, чреват антиутопическими разоблачениями. Незнайка оказывается той «точкой зрения», которая и определяет читательский горизонт ожиданий: мир коротышек не так уж гармоничен, как это кажется с первого взгляда. Незнайка — малыш, полностью подчинивший свою жизнь здравому смыслу в его детском варианте. Спать он ложится в одежде: какой смысл раздеваться, если завтра опять придется одеваться? Лучший музыкальный инструмент — самый громкий: какой смысл в тихих звуках? Терпеливое выполнение монотонных действий для Незнайки — вещь невозможная. Именно поэтому он оказывается самым интересным героем страны коротышек. В то же время ему приходится в полной мере отвечать за значение своего имени: для окружающих Незнайка — пустой хвастун, отчаянный забияка, лентяй и, что важнее всего, бестолковый малыш. Все эти характеристики ни в коей мере не разделяются самим героем, нуждающимся в самоутверждении. Именно путешествие предоставляет Незнайке шанс осуществить эту потребность.

Внутри сюжета путешествия у Носова спрятан классический сюжет самозванства — гоголевский «Ревизор». Можно, правда, предположить, что это не собственно гоголевский сюжет, а реализация архетипической модели «свой среди чужих», неизбежная при развертывании сюжета путешествия. Однако текстовые переклички показывают, что Носов открыто эксплуатирует гоголевский текст — возможно, добиваясь этим особого эффекта имплицитной характеристики героя.

Универсальный сюжет романа-путешествия может быть вкратце описан так. Герой, покинувший «ойкумену» привычного существования, где ему были назначены готовые культурные статусы, выражавшие степень его реализации в разных сферах, попадает в «чужое» пространство, лишенное знания об этих статусах [325]. Таким образом, путешественник неожиданно для себя самого оказывается демиургом своей собственной судьбы, характера, положения. Если его сообщение о себе самом в «чужом» пространстве не может быть подвергнуто проверке, то путешествие провоцирует личность к реализации такой модели поведения, как самозванство. Путешествующий самозванец может рассматриваться как эмансипированная от социальной среды личность, творящая собственную реализацию. В случае Хлестакова и Незнайки эта реализация оказывается виртуальной: герой придумывает для себя несуществующий высокий статус в «своем» мире, для того чтобы оказаться значимым в «чужом».

Первоначально и Хлестаков, и Незнайка не собираются врать. Однако в обоих текстах авторы показывают отлаженность и неостановимость «машины желания» [326]: явившихся извне героев «туземцы» изначально наделяют исключительными достоинствами, и, как бы герои себя ни повели, в глазах окружающих эти достоинства неуничтожимы. Именно об этом свидетельствуют сцены вранья Хлестакова и Незнайки, которые демонстрируют работу «машины желаний»: слушатели провоцируют их на придумывание «чудесных историй», которые ям обоим сочинить совсем не трудно, потому что эти истории являются воплощением их скрытых желаний.

Оба героя пытаются выставить себя умнейшими людьми, благодетелями своих глупых коллег (соседей). Хлестаков: «И все случаем: я не хотел писать, но театральная дирекция говорит: „Пожалуйста, братец, напиши что-нибудь“. Думаю себе; „Пожалуй, изволь, братец!“ И тут же в один вечер, кажется, все написал, всех изумил» [327].

Незнайка: «— Ну, что тут рассказывать… Меня давно просили наши малыши что-нибудь придумать: „Придумай что-нибудь, братец, да придумай“. Я говорю: „Мне, братцы, уже надоело придумывать. Сами придумайте“. Они говорят: „Где уж нам! Мы ведь глупенькие, а ты умный. Что тебе стоит? Придумай!“ — „Ну, ладно, — говорю. — Что с вами делать! Придумаю“. И стал думать… Думал я три дня и три ночи, и что бы вы думали? Придумал-таки! Вот, говорю, братцы: будет вам шар!» [328]

Характерно также в этой ситуации самонаделение персонажа качествами культурного героя, несущего свет разума своим темным сородичам. Хлестаков приписывает себе авторство всех известных ему театральных и литературных шедевров: «Моих, впрочем, много есть сочинений: „Женитьба Фигаро“, „Роберт-Дьявол“, „Норма“. Уж и названий даже не помню» (с. 240).

В книге Носова читаем:

— Скажите, пожалуйста, кто это придумал на воздушном шаре летать? — Это я, — ответил Незнайка, изо всех сил работая челюстями и стараясь поскорее прожевать кусок пирога. — Да что вы говорите! Неужели вы? — послышались со всех сторон возгласы. — Честное слово, я. Вот не сойти с места! — поклялся Незнайка и чуть не поперхнулся пирогом (с. 136).

Если Хлестаков хвастается знакомством со всероссийскими знаменитостями («С Пушкиным на дружеской ноге…», с. 240), то Незнайка делает себя героем стихотворных текстов «своих» поэтов: «Про меня даже поэт Цветик… есть у нас такой поэт… стихи сочинил: „Наш Незнайка шар придумал…“ Или нет: „Придумал шар Незнайка наш…“ Или нет: „Наш шар придумал Незнайка…“ Нет, забыл! Про меня, знаете, много стихов сочиняют, не упомнишь их все» (с. 136).

Оба героя назначают себя на роль талантливого руководителя-организатора, без которого ни одно дело не может быть сделано. Хлестаков: «Я только на две минуты захожу в департамент, с тем только, чтобы сказать: „Это вот так, это вот так!“ А там уж чиновник для письма, этакая крыса, пером только — тр, тр… пошел писать» (с. 240). Незнайка: «— Как же вы сделали шар? — спросила Синеглазка. — О, это была большая работа! Все наши малыши работали дни и ночи. Кто резиной мажет, кто насос качает, а я только хожу да посвистываю… то есть не посвистываю, а каждому указываю, что нужно делать. Без меня никто ничего не понимает. Всем объясни, всем покажи… Есть у меня два помощника, Винтик и Шпунтик, мастера на все руки. Все могут сделать, а голова слабо работает. Им все надо разъяснять да показывать. Вот я и разъяснил им, как сделать котел. И пошла работа: котел кипит, вода буль-буль, пар свищет, ужас что делается!» (с. 137).

Путешественник чувствует себя обязанным рассказать что-то из ряда вон выходящее, но вполне привычное для него самого. Невежество героя, отвечающего на провокационное ожидание «чудесного», обычно не выявляется слушающими, поскольку это чудесное соответствует их горизонту ожидания. Хлестаков рассказывает о кастрюльке супа, приехавшей прямо из Парижа, арбузе в семьсот рублей, висте на пятерых посланников и министров. Незнайка сочиняет: «Прилетели наверх, смотрим — а земля внизу вот не больше этого пирога… Летим, значит, выше. Вдруг — бум! Не летим выше. Смотрим — на облако наскочили. Что делать? Взяли топор, прорубили в облаке дырку. Опять вверх полетели. Вдруг смотрим — вверх ногами летим: небо внизу, а земля вверху» (с. 137).

Оба героя постоянно уснащают свое повествование гиперболами: «тридцать пять тысяч одних курьеров» Хлестакова вполне соотносимы с «тысячами» малышей, провожающих воздушный шар в рассказе Незнайки, семисотрублевый арбуз — с холодом в «тысячу градусов и одну десятую» в носовском тексте.

Существенно, что вранье о своей «обычной» жизни в «чужом» пространстве соотносимо с враньем о том, что видел путешественник в дальних странах, когда вернулся в свою ойкумену. Здесь работает один и тот же психологический механизм: информация не подвергается проверке. Джонатан Свифт в двенадцатой главе четвертой части «Путешествий Гулливера» отмечает: «Нам, путешественникам в далекие страны, редко посещаемые англичанами и другими европейцами, нетрудно сочинить описание диковинных животных, морских и сухопутных.

Между тем главная цель путешественника — просвещать людей, воспитывать в них добродетель, совершенствовать их ум при помощи хороших и дурных примеров в жизни чужих стран» [329]. Стремление подвергнуть критике и проверке рассказы путешественников можно рассматривать как одну из оригинальных модификаций сюжета путешествия в целом: так, многие литераторы в эпоху сентиментализма совершали путешествия, сверяя свои ощущения с уже существующими описаниями тех или иных мест; в своих собственных записях они комментируют наблюдения предшественников [330]. В то же время ожидание от путешественника чудесных рассказов оказывается механизмом, отпускающим на волю ничем не сдерживаемую фантазию. Таковы истории Мюнхгаузена — путешественника-выдумщика, «самого правдивого человека на земле», которые появились в России впервые под названием «Не любо — не слушай, а лгать не мешай» в 1791 г. Важно отметить, что именно слушатели, ждущие чудесного, и включают машину желаний: герой историй оказывается победителем, легко находящим выход из самых сложных ситуаций.

Если размышлять о поведении Хлестакова и Незнайки как агентов машины желания, то обнаружится целый ряд инвариантов. Это, прежде все-го, любовная интрига. В завоевании женщин герои используют одну и ту же схему — открытое ухаживание по модели «дамского угодника». И в том и в другом случае две женщины оказываются одновременно в поле зрения персонажа, реализующего свои скрытые желания, причем обе они ревностно отстаивают право на первенство в сердце «пришельца», которого наделяют не присущими ему свойствами. Дуэт Марьи Антоновны и Анны Андреевны, попеременно попадающими в центр внимания со стороны Хлестакова, соотносим с дуэтом Синеглазки и Снежинки, конкурирующих в борьбе за сердце Незнайки. Правда, психология малышек сильно отличается от психологии действующих у Гоголя взрослых женщин, поэтому речь идет не столько о борьбе, сколько о самой модели, которая остается неизменной. У Гоголя: «Я заметила — он все на меня поглядывал. — Ах, маменька, он на меня глядел!..» (с. 243) — и соответствующие метания Хлестакова («А она тоже очень аппетитна, очень недурна…», с. 265).

У Носова:

— А как зовут ту, другую? — спросил Незнайка.

— Какую другую?

— С которой вы разговаривали. Такую красивую, с белыми волосами.

— О! — воскликнула Синеглазка. — Значит, вы уже давно не спите?

— Нет, я только на минуточку открыл глаза, а потом сейчас же снова заснул.

— Неправда, неправда! — покачала головой Синеглазка и нахмурила брови. — Значит, вы находите, что я недостаточно красива?

— Нет, что вы! — испугался Незнайка. — Вы тоже красивая.

— Кто же из нас красивее, по вашему мнению, я или она?

— Вы… и она. Вы обе очень красивые (с. 134).

Другая устойчивая черта — обозначение сознательного отношения агента к происходящему как к игре. Путешественник все время помнит, что он моделирует действительность, а не искренне пребывает в назначенных себе самому статусах. Поэтому для его повествований характерны оговорки и спохватывания. Хлестаков, увлекшись, проговаривается: «И уж так уморишься, играя, что просто ни на что не похоже. Как взбежишь по лестнице к себе на четвертый этаж — скажешь только кухарке: „На, Маврушка, шинель…“ Что ж я вру — я и позабыл, что живу в бельэтаже. У меня одна лестница стоит…» (с. 241).

Незнайка тоже непоследователен:

— Должно быть, страшно на воздушном шаре летать? — сказала толстенькая Кубышка.

— Ужас до чего страшно!.. То есть нет, ничуточки! — спохватился Незнайка (с. 136).

Или:

— Не может быть! — ахнули малышки.

— Вот не сойти с места, если я вру! — поклялся Незнайка.

— Да не перебивайте! — с досадой сказала Синеглазка. — Не мешайте ему. Не станет он врать.

— Правда, не мешайте мне врать… то есть — тьфу! — не мешайте говорить правду, — сказал Незнайка.

— Рассказывайте, рассказывайте! — закричали все хором (с. 137).

Наконец, третий инвариант — наделение путешественника символической властью над страной туземцев. Путешественник воспринимается как сила, способная исправить несправедливости того пространства, где он оказался. Посещение Хлестакова купцами и другими челобитчиками может быть соотнесено с разговором Незнайки со своими товарищами, в больнице попавшими в зависимость от неумолимой Медуницы, выступающей здесь в качестве авторитетной силы. Ворчун, Пилюлькин и другие малыши жалуются на самоуправство врача и готовы на любые жертвы ради освобождения из больницы. Жалобы купцов на городничего вполне эквивалентны по своим функциям этому эпизоду.

Путешественника без статуса (у товарищей Незнайки статус есть, и весьма низкий — они «больные») люди в патриархальном обществе воспринимают как deus ex machina, как волшебника, обладающего высшими способностями. Понимая это, Иван Флягин в повести Н.С. Лескова «Очарованный странник» умоляет миссионеров «попугать» татар «нашим батюшкой белым царем», надеясь на освобождение благодаря «чужеземному» авторитету.

Несколько более частных соответствий текстов Гоголя и Носова подтверждают прямую генетическую зависимость «Приключений Незнайки и его друзей» от гоголевского «Ревизора». Это и эпизод с распахиванием двери, за которой прячется подслушивающий, и пластырь, который способствует удалению синяка на лбах соответственно Бобчинского и Синеглазки, и дуэт Белочки и Кисоньки, соотносимый с «близнецами» Бобчинским и Добчинским, и эпизод разоблачения самозванцев и выяснения истины, и даже появление «настоящего ревизора», которым в «Незнайке» оказывается спасшийся Знайка, внезапно появившийся в Цветочном городе [331].

Коды из «Ревизора», несомненно, нужны Носову в воспитательных целях. Самозванство разоблачено и наказано. В отличие от гоголевской модели, где герой не меняется на всем протяжении повествования (и даже в финале не до конца понимает суть происходящего), Незнайка претерпевает эволюцию: после разоблачения он мучается угрызениями совести и раскаивается. Присвоение чужого статуса и «делегирование» собственных недостатков другому («А у нас был малыш, по имени Знайка. Трусишка та-кой! Он увидел, что шар падает, и давай плакать, а потом как сиганет вниз с парашютом — и пошел домой» — с. 137) осознается самим героем как недостойное действие. Он готов сидеть в зарослях одуванчиков, куда забрался, чтобы спастись от обидных слов малышей и малышек, до тех пор, пока история эта не забудется. Катарсическая развязка произведения может рассматриваться как реализация гоголевской задачи: через осмеяние вызвать очищение. Герой, рыдающий возле забора с надписью «Незнайка дурак», искренне готов считать себя самым плохим существом на свете, но Синеглазка решительно успокаивает его. Педагогически грамотные малышки быстро вырабатывают план воспитательных действий:

— Бедненький! Вы плакали? Вас задразнили. Малыши такие взбалмошные, но мы не дадим вас в обиду. Мы не позволим никому вас дразнить. — Она отошла в сторону и зашептала малышкам:

— С ним надо обращаться поласковее. Он провинился и за это наказан, но теперь он раскаялся и будет вести себя хорошо.

— Конечно! — подхватила Кисонька. — А дразнить — это плохо. Он обозлится и начнет вести себя еще хуже. Если же его пожалеть, то он сильнее почувствует свою вину и скорее исправится.

Малышки окружили Незнайку и стали его жалеть (с. 291).

Самозванство становится объектом не только осмеяния («рецепт» Пушкина, данный в «Борисе Годунове» и подхваченный Достоевским в «Преступлении и наказании»), но и жалости. Как раз насмешка рассматривается как недейственный метод. Окруженный «жалостью», Незнайка всерьез пересматривает свои отношения с малышками. Отныне он их самый искренний защитник. Меняется и его самооценка. В финале книги Незнайка, вместо того чтобы бежать играть вместе с друзьями в салочки или футбол, добровольно садится за стол, чтобы почитать книжку и исписать несколько страниц прописи. Кажется, что у малышей-колокольчиков все же есть свое время — и на этой улице можно повзрослеть. Однако это только кажется.

Прямой дидактизм финальной части сюжета (преодоление «извечного» конфликта между мальчиками и девочками и создание привлекательного образа мальчика, любящего учиться) выглядит неорганичным, кажется, даже для самого автора. Не случайно во второй части «Приключений Незнайки» Носов сознательно «открещивается» от интеллектуальной трансформации своего героя: «Как уже всем известно, Незнайка после путешествия значительно поумнел, стал учиться читать и писать, прочитал всю грамматику и почти всю арифметику, стал делать задачки и уже даже хотел начать изучать физику, которую в шутку называл физикой-мизикой, но как раз тут ему почему-то расхотелось учиться. Это часто случается в стране коротышек» (с. 296). Тяга к учению уступает место изначальным характеристикам, согласно которым Незнайка остается главным «баламутом» в чинной компании других малышей. Если бы Носов не «спас» Незнайку таким образом, он потерял бы своего героя: аналогичным образом совершенно невозможной оказалась культурная адаптация Гекльберри Финна в книге Марка Твена.

Сохранение «незнайства» конститутивно для героя. Это его «лица необщее выраженье», личностное начало. Но в то же время (пользуясь языком, эпохе Носова несвойственным) это и его крест. Незнайка чрезвычайно наивен, и его простота то и дело оборачивается опасностью для него самого и для тех, кто с ним рядом. Он слишком доверчив по отношению к окружающему миру и постоянно попадает в беду. Эта доверчивость и простота по самому своему типу чрезвычайно близка к хлестаковской. Однако Хлестаков для Гоголя — объект постоянного подтрунивания и насмешек, а Незнайка для Носова — товарищ, за которым надо заботливо следить, объект «педагогической возни» (аналогично прогульщику Косте из его же повести «Витя Малеев в школе и дома»). Гоголю не просто не жалко Хлестакова, для него это вообще полный нуль, «миражный» персонаж. Он нужен лишь как «место проекции», позволяющее вскрыть механизмы жизни заброшенного провинциального городишки. Пьеса написана для перевоспитания не Хлестаковых, но Городничих [332]. Поэтому Гоголь вовсе не собирается «взывать к совести» «столичного щеголя». А Носову важно, что его персонаж с «нулевым» именем постоянно всерьез переживает происходящее с ним, пусть с трудом, но подчиняясь своей «подружке» совести, как он сам ее называет. Именно в этом можно усмотреть «неинфантилизм» Незнайки. В какую бы переделку он ни попал, ему неоткуда ждать помощи, он вынужден выпутываться сам. Ответственность за собственные поступки и становится в книгах о Незнайке эквивалентом социализации.

Сопоставление с гоголевским сюжетом позволяет обнаружить в текстах о Незнайке еще одну особенность: пространственная организация мира коротышек подчиняется тем же правилам, что и пространство в «Ревизоре». Города Зеленый, Цветочный и Змеевка соотносятся по горизонтали, поскольку представляют собой три равноправно периферийных пространства, — насколько можно судить по следующему тому, Солнечный город по отношению к ним выступает в качестве столицы. Между столицей и центром нет формальной вертикали (Солнечный город не диктует Цветочному свои правила и не взимает какой-либо дани), однако существует стихийно признанное жителями «провинции» (путешественниками, приехавшими в Солнечный город) первенство этого города по «качеству жизни».

Завистливые вздохи сожаления героев, сидящих на окраине родного городка после посещения Солнечного города, становятся показателем готовности ориентироваться во всем на жизнь этого «коротышечьего центра»:

— Хорошо в нашем Цветочном городе! — воскликнул, залюбовавшись этой картиной, Незнайка. — А было бы еще лучше, если бы у нас построить такие же большие, красивые дома, как в Солнечном городе.

— Ишь чего захотел! — засмеялась Кнопочка.

— Да были бы у нас парки, театры и веселые городки! Да ездили бы по всем улицам автомобили, автобусы и атомные автостульчики! (с. 397).

Петербург для героев гоголевской пьесы выступает не столько в качестве «источника ревизии», сколько как высшее, «ослепительное» пространство, «источник наслаждений». Когда Хлестаков излагает в письме к Тряпичкину, что причиной радушия «туземцев» стало его петербургское платье, — он не так уж далек от истины. Для жены Городничего Марьи Антоновны Петербург — предел мечтаний, и «амбре» в воображенных ею петербургских апартаментах оказывается знаком полного и окончательного счастья. Характерно, что заграничное пространство в «Ревизоре» — и то в виде уже совершенно мифического «Парижа» — упоминается лишь в сценах вранья Хлестакова, причем очевидно, насколько фантастически он представляет себе этот далекий мир («Суп в кастрюльке прямо на пароходе приехал из Парижа…», с. 241).

Традиционная замкнутость российского провинциального города в гоголевском тексте тем не менее не перерастает в «клаустрофилию», как в Обломовке, описанной И.А. Гончаровым [333], а сохраняется для персонажей в качестве объекта постоянной рефлексии и готовности покинуть это пространство ради «высшего» города. Движение на запад желанно и недостижимо, тогда как движение на восток крайне нежелательно, но может случиться в любой момент («О Боже! вот уж… и тележку подвезли схватить меня!» — с. 250). Между «адом» Сибири и «раем» Петербурга располагается «город души», как сам Гоголь в «Развязке Ревизора» обозначил место действия пьесы [334]. Остальная часть земного пространства неактуальна в силу ее фантастической удаленности и «инаковости»: не случайно рассказ Феклуши в «Грозе» А.Н. Островского о «людях с песьими головами» воспринимается Глашей как совершенно правдивое сообщение.

В мире коротышек нет «страшного» полюса, хотя Змеевку все же заполняют слухи о «трехглавом драконе», пожирающем малышей в Зеленом городе, — но это скорее плод детской любви к страшным историям. Мир вокруг героев представляет собой поле исследования, и каждое горизонтально связанное с родным городом пространство имеет свои особенности и удивительные черты, которые герои рады привнести и в свою жизнь. Путешествие по уездным городам России менее интересно: предсказуемость этого пространства наводит на мысль о клонированных образцах (характерно начало «Мертвых душ» с подчеркиванием в описании трактира его типичности «особого рода» — то есть «как везде»). Но ведь и проблемы в «периферийной» жизни коротышек — тоже одни и те же: взаимоотношения малышей и малышек, бытовое устройство жизни, спасение от скуки. Солнечный город оказывается пространством, лишенным этих проблем. В нем уже все устроено, продумано и согласовано — достигнута всеобщая гармония, апофеозом которой становится день рукавичек — символическое «солнечное братание» жителей. Гармония в Солнечном городе, разрушенная пришельцами из провинции, подобно тому, как происходит в рассказе Достоевского «Сон смешного человека», вновь восстанавливается. Мир столицы оказывается устойчивым к потрясениям подобного рода, а главное — вполне может существовать без провинциального присутствия, в самодостаточности своего столичного комфорта.

Отстраненность петербургского пространства от провинциального является важнейшим «нервом» пространственных отношений в «Ревизоре». Провинция рвется туда, а Петербург живет по принципу своей самодостаточности. Крайне характерный момент — желание Бобчинского: «Я прошу вас покорнейше, как поедете в Петербург, скажите всем там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, ваше сиятельство или превосходительство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский. Так и скажите: живет Петр Иванович Бобчинский. <…> Да если этак и государю придется, то скажите и государю, что вот, мол, ваше императорское величество, в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский» (с. 256–257). Сознания того, что о тебе «говорили при дворе», Бобчинскому достаточно для того, чтобы считать жизнь состоявшейся.

В пространстве страны, придуманной Носовым, Солнечный город мыслится обитателями условно периферийных городов как «чудо света»: они могли бы никогда так и не узнать о том, что есть такое пространство, то есть их провинциальная жизнь вне сюжета путешествия могла бы быть та-кой же замкнутой и самодостаточной, как и жизнь столицы: существование Цветочного города до изобретения воздушного шара вполне подобно античному полису, существующему вне централизации, являющемуся самому себе и центром и провинцией. В этом отношении жизнь в Обломовке более соответствует их мировоззрению: жителям этой забытой богом деревни и усадьбы было известно, что есть такой город, как Петербург, но где он находится, не знал никто. Солнечный город соответствует этой «потусторонней модели» и до, и после вторжения провинциалов.

Впрочем, следует еще раз напомнить, что сказка о Солнечном городе написана в 1958 году, когда в результате относительной демократизации в СССР достигли пика утопические ожидания и проекты, связанные с наукой и инженерией. В искусстве этим ожиданиям соответствуют образы героических физиков в фильме «Девять дней одного года» и в других произведениях. В этом контексте Солнечный город — это близкое будущее, в которое съездили коротышки.

Заграничное пространство, существующее в «Ревизоре» в виде фантастического Парижа и иностранных посланников, в книгах Носова реализуется в третьей части «Приключений Незнайки». Несмотря на все упреки в «жесткой» идеологичности этой сказки, «Незнайка на Луне» может считаться подлинным шедевром писателя, который при современном прочтении приобретает абсолютно неожиданное звучание и смысл. Оказавшись в совершенно чужом пространстве, не соотносимом с родным ни по одному параметру (кроме формального — внешнего вида жителей Луны), Незнайка и Пончик повторяют схему поведения Хлестакова и Осипа в уездном российском городке. При этом простофиля Незнайка-Хлестаков оказывается на краю гибели в силу своей ненаблюдательности, наивности, «пустоватости», неспособности гибко реагировать на измененные обстоятельства, а Пончик-Осип моментально соображает, каковы здесь правила игры, и оказывается сыт и устроен.

Мир внутри Луны становится настоящим испытанием для героев. В отличие от наивных и любопытных малышек в Зеленом городе, которым так легко было врать про облака и полет, лунные жители придирчивы, недоверчивы и жестоки. «Столичному» Хлестакову пришлось бы тяжело в Париже, доведись ему туда попасть и оказаться посреди европейской столицы «проигравшимся в прах». Так же точно и «советскому» (даже «коммунистическому») Незнайке приходится туго посреди капиталистической страны, которая, согласно Носову и советской пропаганде, измеряет ценность человека не его личными качествами, а «сантиками», звенящими в карманах.

Чтение книги «Незнайка на Луне» в 2000-е годы чревато «вычитыванием» в тексте смыслов, которые Носов, скончавшийся в 1976 году, вложить туда никаким образом не мог. Эта сказка напоминает нечаянное описание самоощущения тех людей, которые в 1991 году проснулись словно на Луне: нужно было выжить в ситуации, когда то, что казалось бессобытийной улицей Колокольчиков, осталось в далеком прошлом — вместе со своим якобы вечным временем. Многие жители бывшей советской страны восприняли новые условия как ужас и одновременно — как «заграницу» из советских газет (одним из первых этот парадокс сформулировал в начале 1990-х годов М.М. Жванецкий) — а именно такой и является жизнь на Луне в изображении Носова. Недаром мультфильм «Незнайка на Луне», снятый в 1997 году в эстетике японских анимэ, сильно отклоняется от сюжета романа Носова — но неожиданно легко подхватывает восходящую к роману концепцию злого и враждебного мира, преследующего героев. История Незнайки и Пончика легко трансформируется в сюжет, напоминающий скороспелую детскую адаптацию антиутопий Кобо Абэ.

Переворот, произошедший в начале 1990-х в сознании людей, прежде не задумывавшихся над тем, где и почему они живут, может быть описан как опрокидывание традиционной модели: не русские за границей, но заграница, которой стала Россия. Это было чревато радикальным «остранением» целого мира. Но, разумеется, Носов, писавший в советских условиях и во многом принимавший «правила игры», сохраняет пространственную дистанцию: где-то там, за тысячи космических миль, Цветочный город ждет своего жителя. Нужно выжить («продержаться») — и вернуться домой. Это характерно и для советской фантастики, часто описывавшей капиталистический или тоталитарный «антимир» на других планетах; А.Н. и Б.Н. Стругацкие таким образом вводили в текст жесткую сатиру на тоталитарные режимы ХХ века, в том числе и на советский строй, поскольку на Земле, с которой улетели герои-исследователи, уже построен коммунизм — см. их романы «Трудно быть богом» и «Обитаемый остров».

В текстах Носова очевидна прозрачная, проницаемая граница между «идеальным» и «катастрофическим». Любой позитивный момент, любое достижение в мире малышей и малышек чреваты печальными последствиями для отдельно взятых героев. Стоит вспомнить отношение героев к изобилию — например, пожираемые молью горы натасканных из «магазина» шерстяных костюмов (история Пончика, рассказанная в начале «Незнайки на Луне») или неостановимое обжорство. Казалось бы, Носов борется с «пережитками прошлого», но в действительности он просто подвергает «свету естественного разума» детские мечты и представления. Давай помечтаем! — как будто говорит он, и тут же наводит на эту мечту микроскоп, под которым видно, как милое сердцу мечтателя явление оскаливает хищные зубы. Опрокидывание идеала в катастрофу становится школой для читателя, своеобразным адаптивным экспериментальным полем.

Остается вернуться к заглавию статьи: зачем же Носову понадобился «Ревизор»? Вряд ли будет верным предположение о том, что Носов «тайно зашифровывает» мысль, прямо высказанную за два десятилетия до этого Михаилом Булгаковым — о том, что советский человек ничем особенно не отличается от досоветского («Люди как люди… в общем, напоминают прежних…»), и перед нами — наш старый добрый «город души», который можно описывать по-гоголевски, а можно по-носовски: какая разница, адресована книга большим девочкам и мальчикам или маленьким? [335] Нет, такое обращение к известнейшему сюжету, который преодолел «идеологический барьер» революции, остался в школьных программах и стал излюбленной основой для любительских постановок в школах (см., например, «Педагогическую поэму» А.С. Макаренко), есть, несомненно, культурный знак.

Л. Лагин написал пародийный сценарий «Горя от ума», где в пьесе, адаптированной для советского зрителя, Чацкий оказывается в рядах революционной толпы и провозглашает соответствующие лозунги. Действие продолжения «Золотого ключика», повести Елены Данько «Побежденный Карабас» (1941) [336], происходит в советском Ленинграде. Но в той интерпретации «Ревизора», которую дает Носов, нет ни важного для Гоголя философского смысла — очищения через осмеяние, — ни каких бы то ни было пересказов «старого сюжета на новый лад». Насыщая повествование о коротышках «гоголевизмами», Носов показывает вечное в человеческой душе: склонность к хлестаковству даже в хороших людях [337], включение «машины желания» и «гильотины совести». Сложное объединение дореволюционного и советского мира (Гоголь, Хвольсон, Кокс, с одной стороны, и достижения НТР и утопия близкого технического рая из партийных документов 1950-х годов — с другой) дает нейтрализацию идеологии в принципе. Носов не ностальгирует по досоветской модели, которую он, скорее всего, мало помнил (обе мои бабушки были его года рождения, и обе пренебрежительно отзывались о царском строе, с азартом приняли новую модель — были комсомолками, участвовали в ликбезе, презирали церковь и пр.), но его книга, если можно так выразиться, оказывается по ту сторону идеологизации. Судя по «Незнайке» и некоторым другим произведениям, для Носова существует мир не привязанных к общественно-политическим системам поведенческих и нравственных моделей — этот-то мир и оказывается в центре внимания. Включение в сказку о Незнайке гоголевского сюжета может прочитываться как страница «читательского дневника» самого Носова: именно так он «видит» текст Гоголя. Нет сомнений, что именно такое внеидеологическое обращение к культурному материалу и становится причиной победы Носова над временем: его книги прочно вошли в детское чтение, а идеологические акценты оказались во многом сняты этим «верхним» видением человеческой природы.