«Жить же нам на Земле…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Жить же нам на Земле…»

Ивана Антоновича Ефремова едва ли нужно представлять любой — пусть самой широкой — аудитории. Его книги хорошо известны и тем, кто любит остросюжетные, овеянные дымкой романтики рассказы о моряках и геологах, и тем, чье увлечение — через страницы исторических романов и повестей проникать в прошлое человечества, и, наконец, тем, для кого желанный собеседник в неисчерпаемом океане книг — научная фантастика. А поскольку все, что писал Ефремов, отличается исключительной свежестью материала, доскональнейшим проникновением в детали и поистине завидной художественной добротностью, книги его не просто известны, они любимы, относятся к избранным, к тем, которые нет-нет да и вновь перелистываешь, восстанавливая в памяти взволновавшие когда-то страницы…

Обо всем том, что предшествует интервью, журналисты обычно умалчивают. Вопрос-ответ, вопрос-ответ — такова устоявшаяся схема журнально-газетных бесед с известным человеком. По некоторым причинам мне, однако, хочется отступить от канона. «Подготовительная сторона» этой встречи началась для меня… в конце сороковых — начале пятидесятых годов, когда попала в мои мальчишеские руки основательно потрепанная, без обложки книжка «Белый Рог» И. А. Ефремова. На фамилию автора я поначалу внимания не обратил, но зато залпом проглотил содержимое…Геолог, поверивший древнему преданию и на вершине отвесного пика обнаруживший легендарный золотой меч. Алмазы, скрытые в недрах Восточной Сибири, точно где-нибудь в Южной Африке. (Кто мог тогда догадаться, что совсем скоро это пророчество станет явью?!) Таинственные развалины средневековой обсерватории где-то в Каракумах. Гигантский динозавр, «оживший» перед палеонтологами в закрытой со всех сторон долине… Все это было для меня, пожалуй, поинтереснее Жюля Верна и Стивенсона, Майна Рида и Купера. Ведь, что ни говори, капитан Немо и Робинзон Крузо, Натти Бумпо и одноногий Сильвер — все они были затеряны в самом безнадежном прошлом; в них можно было играть, но верить, что они где-то рядом, явно не имело смысла. А тут, у Ефремова, — наши дни, мои (правда, взрослые, но какое это могло иметь значение?) современники… И оказывается, такая бездна тайн и загадок в окружающем меня мире! «Я уверен, сильно ошибаются те, кто полагают, что романтике не будет места на нашей планете, измеренной вдоль и поперек. Огромный, бесконечно просторный мир творческого исследования окружает нас. Стоит лишь заглянуть в него, чтобы убедиться, как смешны рассуждения о скуке жизни…» Это сейчас я вынужден был заглянуть в книгу, чтобы процитировать авторское посвящение к сборнику «Белый Рог», долгое время я помнил его наизусть — таким откровением предстало оно двенадцатилетнему мальчишке. Позднее разыскал я и «Пять румбов», и «Звездные корабли», и «На краю Ойкумены» и случайно набрел в книжном киоске на маленькую книжицу в твердом переплете — первое издание «Путешествия Баурджеда». Уже «знатоком», перечитав к тому времени массу фантастики, встретил я «Туманность Андромеды». Величественная и грандиозная панорама грядущего, она становилась естественной вехой в нашей фантастике; казалось немыслимым после нее писать и читать скучную «фантастику ближнего прицела» — рассказы о шоферах-роботах или миниатюрных радио- и телепередатчиках. И вот… Наконец, решившись, заказываю Москву. В ожидании звонка мысленно репетирую: «Иван Антонович, „Уральскому следопыту“ хотелось бы взять у вас интервью. А поскольку у меня командировка в Ленинград и еду я через Москву — я мог бы…» — …А, следопыты?! Как же — знаю, знаю… — звучит в трубке искаженный помехами голос. Мне чудятся в нем отзвуки добродушного стариковского брюзжания, и я уже с некоторой опаской рисую в уме предполагаемый внешний облик маститого нашего фантаста. Шестьдесят пять исполнилось ему — возраст, кажущийся мне, мягко говоря, солидным. И в портрете, который я пытаюсь воссоздать по виденным фотографиям и этому голосу, увы, очень мало от того неутомимого путешественника-искателя, каким рисовался мне прежде автор захватывающих, известных всему миру книг. Но тем самым я, пока совершенно того не подозревая, готовлю себе весьма и весьма приятное удивление… Вопрос-ответ, вопрос-ответ… О чем же спросить Ивана Антоновича? Как уместить в десяток вопросов весь свой интерес к писателю и его творчеству? Старательно просматриваю пухлое «досье» — папку с вырезками, где собраны многочисленные беседы журналистов с Ефремовым, его ответы на всевозможные журнально-газетные анкеты. Каждая из вырезок что-то несет в себе. Я узнаю, например, что Иван Антонович находит изъяны в той реформе русской орфографии, какая была предпринята в 1918 году: исчезают — а отчасти уже исчезли — некоторые оттенки в звучании русских слов… Узнаю, каким оригинальным способом выстригая из журналов фотографии красавиц и комбинируя их — «конструирует» писатель внешний облик своих героинь… Узнаю, что в отличие от большинства собратьев-фантастов он предсказывает долгое и завидное будущее железнодорожному транспорту. Правда, транспорту с куда большей, нежели сегодня, шириной колеи и поистине «корабельным» объемом вагонов!.. Узнаю, что фантаст Ефремов отрицательно относится к идее индивидуального физического бессмертия человека, что столь же отрицательно оценивает писатель существующую у нас систему «специальных» школ. Узнаю и еще многое, очень многое; и постепенно и у меня самого набирается десятка полтора вопросов такого вот узкопрактического плана. На всякий случай провожу перед отъездом маленький «референдум» среди своих знакомцев, любителей фантастики. В результате заношу в записную книжку еще одну серию самых разномастных вопросов. А потом, уже в Москве, «процеживаю» заготовленное… «Процеживаю» при деятельной помощи старою товарища, московского журналиста, которому предложил пойти вместе со мной к Ивану Антоновичу. (Честно говоря, побоялся, что, не имея навыков интервьюера, не смогу записать все нужное. А диктофон звучной марки «Дон», о получении которого для редакции два месяца перед этим хлопотал и который все же «выбил» — буквально за день до командировки, — увы, оказался типичным кабинетным аппаратом, но уж никак не грезившейся мне портативной «коробочкой», которую легко унести в портфеле…) Остается лишь полчаса до назначенного Ефремовым срока, когда, отметя все мелкое, незначительное, случайное, мы извлекаем наконец из пишущей машинки листок с «основополагающими» вопросами. Спешим к метро, спешим на метро, спешим от метро… Останавливаемся в подъезде нужного нам дома на улице Губкина, чтобы отдышаться, поправить галстуки и вообще придать себе вид, полностью соответствующий нашим представлениям об интервьюерах. Ровно в шесть мы у дверей квартиры на втором этаже. Открывает нам сам Иван Антонович, и я обрадованно вздыхаю: вдребезги разлетается сложившийся в моей голове облик «маститого старика»! Крупные черты лица. Большие — временами кажущиеся огромными — голубые глаза. И весь он — очень большой, широкоплечий, могучий, именно могучий, как-то и не приходит на ум другое слово, когда вот так, вблизи, смотришь на него. Такой, каким единственно и должен был быть, по давнему моему разумению, автор написанных им книг. В довершение ко всему приятный и сильный, с басовыми нотками голос, в котором тоже ничего стариковского; вот и верь после этого телефонной трубке… По-настоящему знакомимся мы в кабинете, где кажутся огромными — под стать хозяину — стеллажи с книгами вдоль одной из стен. Говорю несколько слов об «Уральском следопыте» — журнале, в котором работаю. О фантастике в нем, о готовящихся публикациях. Среди них упоминаю статью о знаменитом Эдгаре Берроузе — авторе «Тарзана» и многочисленных космических романов. Выясняется, что Ефремов на языке оригинала читал марсианский цикл Берроуза; у нас завязывается оживленный разговор о книгах и героях американского фантаста («Интересный был писатель, — подытоживает Иван Антонович и предостерегает: — Но и написать о нем надо интересно…»). С Берроуза мы переключаемся на Хаггарда, с Хаггарда — на… Но старая фантастико-приключенческая литература неисчерпаема, говорить о ней оба мы можем, по-видимому, бесконечно: Иван Антонович — потому, что немало перечитал таких книг в юности, я — потому, что с некоторых пор всерьез занялся собиранием старой фантастики… А товарищ мой уже посматривает на часы. Время летит быстро — так понимаю я деликатный его жест, — пора и переходить к делу, с которым пришли. Что ж, дело есть дело…

— Иван Антонович, читателей всегда интересует, как писатель становится писателем? По отношению к вам этот вопрос вдвойне интересен, Что заставило вас — зрелого, сложившегося ученого, человека, уже нашедшего, казалось бы, свою тропу в жизни, начать все сначала в качестве литератора? — Причиной тому два обстоятельства. Прежде всего, неудовлетворенность системой доказательств, которыми может оперировать ученый. Планы и замыслы любого ученого, как, впрочем, и всякого другого человека, необычайно широки. А исполняются они, я думаю, в лучшем случае процентов на тридцать. Вот и получается: с одной стороны всевозможные придумки, фантазии, гипотезы, обуревающие ученого, а с другой — бессилие добыть для них строго научные доказательства. Добыть на данном этапе, при жизни… И ясное сознание этого бессилия. А в форме фантастического рассказа я — хозяин. Никто не спросит: где вычисления, опыт? что взвешено, измерено?

Никто не спросит… Я вспоминаю любопытный факт из биографии Ефремова. В 1929 году он написал статью, в которой обосновывал возможность взятия с океанского дна образцов коренных пород. Отослал ее в солидный немецкий журнал «Геологише Рундшау». Через некоторое время рукопись вернули с рецензией профессора Отто Пратье, крупнейшего в те годы специалиста по морской геологии. Этот последний заявлял, что дно океана наглухо закрыто рыхлыми осадками и потому предложенные автором статьи исследования ненаучный вздор. Между тем сегодня подобные исследования — самое будничное дело…

… - Второе обстоятельство — неудовлетворенность окружающим миром. Она, замечу, свойственна каждому человеку: полностью могут быть довольны лишь животные, да и то далеко не всегда. Писатель, как и ученый, мечтает о лучшем, о гораздо лучшем. Но тяжелый воз истории катится своими темпами к далеким горизонтам, и темпы эти не упрекнешь в излишней поспешности… А живем-то мы сейчас! Отталкиваясь от несовершенств существующего мира, всякий человек пытается так или иначе улучшить жизнь. Один разобьет цветник, другой может спеть споет. Ну, а если у третьего хорошо работает фантазия, развито воображение? Что ж, он попытается создать свой мир — явления, которые хотел бы видеть состоявшимися, достижения, не осуществимые в пределах биографии современников. Словом, мир — для себя, мир — в себе. Но существующий в вас мир, мир только для вас — это неживой мир. Он открытие ваше, изобретение, создание, но он — мертв. И как при всяком открытии — музыкальном, научном, любом другом — естественно желание рассказать об открытом вами мире, сделать его явным для других. Так вот и рождается писательская потенция. Я начал с рассказов о необыкновенном — романтических рассказов о необыкновенных явлениях природы. Почему я обратился к приключенческому жанру? Да потому, что категорически не согласен с теми, кто склонен считать приключенческие книги литературой второго сорта. Герои таких книг всегда сильные, смелые, положительные, неутомимые; под их влиянием читателю и самому хочется сделать что-то в жизни, искать и найти… Убежден: будь у нас изобилие таких книг — меньше было бы поводов для появления в нашей «большой» литературе унылых произведений с пассивными, страдающими «героями» — растерянными хлюпиками, злобными эгоистами. Но хороших приключенческих книг у нас до сих пор до обидного мало, еще обиднее — недостаточное внимание к ним… Ну, а в те годы, когда я писал первые свои вещи, приключенческих книг, можно сказать, не было совсем…

Первые рассказы Иван Антонович задумал в 1942 году, находясь в больнице на Урале, в Свердловске. Очередной приступ лихорадки, «заработанной» водной из среднеазиатских экспедиций, надолго оторвал его от научных занятий, высвободив тем самым время для «легкомысленного» литературного творчества. В том же 1942-м семь из задуманных рассказов были написаны… А литературе нашей в те суровые годы действительно было не до каких-то там «приключений». Смешно вспоминать сейчас, но и превосходным ефремовским рассказам нет-нет да и предъявлялся упрек в «ложной занимательности»…

— Поскольку разговор у нас коснулся романтики, как вы, Иван Антонович, понимаете это слово? — Романтика? Это более серьезное, более вдумчивое, чем обычно, отношение к жизни. Романтик ценит жизненные явления больше, чем кто-либо другой. Его волнуют, поражают отблески заката на воде, девичьи глаза, чья-то походка, смех ребенка… Романтик, как и настоящий художник, — собиратель красоты в жизни, а это порождает ощущение величайшей ценности каждого мгновения, его абсолютной, неизбывной неповторимости. И я всерьез полагаю, что, для того чтобы писать настоящую фантастику, надо родиться романтиком…

Ефремовское определение романтики возвращает слову давний его смысл, о котором мы нередко забываем. Слишком расхожим стало это слово в последние годы: им ныне нарекают и кафе, и магнитофоны, и многое иное, никакого отношения к взглядам на жизнь, к мировоззрению не имеющее. А ведь именно собирателя красоты чтим мы в нашем романтике А. Грине…

— Почти одновременно с «Рассказами о необыкновенном» вы обратились к произведениям на исторические темы. Если в ваших научно-фантастических рассказах нашли отражение гипотезы и предположения ученого-геолога, то «На краю Ойкумены» и «Путешествие Баурджеда» были, очевидно, продиктованы давним вашим увлечением историей? — Да, я люблю историю. Впрочем, я не разграничиваю так строго фантастику и исторические произведения: эти последние — та же научная фантастика, только обращенная в прошлое, диаметрально противоположная фантастике, оперирующей с будущим. Ведь у фантастики в литературе — два лика: ретроспективное воссоздание облика людей внутри известного исторического процесса и становление людей в неизвестном нам процессе. А если провести параллель с трехфазным током, то «нулевая фаза», без которой ток «не работает», — это литература о современности, едва ли не самая трудная отрасль литературы, ибо здесь сопрягаются обе задачи… В сороковых годах в нашей литературе бросалось в глаза почти полное отсутствие исторических книг, особенно об античном мире. Чтобы как-то исправить положение, я и написал названные вами книги.

Иван Антонович, мне кажется, несколько утрирует: и романтические свои рассказы, и исторические повести создавал он, конечно же, вовсе не просто потому, что вещей подобного рода вдруг оказывалась нехватка в советской литературе. В каждый рассказ, в каждую повесть Ефремова вложена частичка его души, сокровенные размышления о человеке, о его духовном богатстве, о его месте и роли в окружающем мире. Ну а если произведения Ефремова всегда оказывались до злободневности современными, так это «просто» сказывался всякий раз талант художника-новатора, чутко реагирующего на запросы жизни, отвечающего именно на те вопросы, которые она, жизнь, выдвигает. Так, кстати, было и с «Туманностью Андромеды»; не случайно в сознании многих читателей живет сегодня именно «ефремовское» видение будущего и человека этого будущего, как не случайно и то, что емкий и выразительный термин «Великое Кольцо», придуманный и обоснованный писателем, вскоре же перекочевал и в специальную, сугубо научную литературу…

— По сравнению со «Звездными кораблями», вашей первой космической повестью, роман «Туманность Андромеды» — это смелый, во многом неожиданный рывок в неизведанное. Что натолкнуло вас на поиски той концепции человека будущего, которая и предопределила успех романа? — Видите ли, знакомясь в подлинниках с книгами американских и других зарубежных фантастов, я не раз бывал поражен размахом фантазии, писательской выдумкой. Чего только там не было!.. А не было «пустяка» человека. Обыкновенные люди, люди капиталистического сегодня, попадали в необычные условия, подчас талантливо и весьма талантливо сочиненные. Я всегда любил настоящих героев и героинь. Но, заметьте, не сверхгероев, конечно…

Иван Антонович чуть заметно улыбается при этом, улыбаюсь и я. Последняя реплика явно относится к нашему разговору о Берроузе — к пламенной «принцессе Марса» Дее Торис, к неустрашимому капитану из Виргинии…

… - Стал размышлять, какими же они, эти герои, должны быть, чтобы совершать удивительные для нас дела. В книгах западных фантастов была заведомая неправда: герои не были приспособлены к будущему. Это невозможно. Высота уровня общества определяется уровнем составляющих его элементов. Еще и сегодня даже наши фантасты — о писателях англо-американской школы и говорить не приходится! — нет-нет да и «очеловечивают» изображаемое ими будущее, механически перенося нашего современника в мир завтрашнего дня. Ко времени написания первого своего романа я уже был убежден, что подобная тенденция в корне неверна. Люди невероятно далекого будущего во многом и многом должны отличаться от нас. У них совершенно другие, часто труднопредставимые и вовсе не представимые для нас интересы. Их совершенно не интересует то, что волнует нас, и интересуют вещи, нам попросту неведомые… Мне пришлось прилагать поистине нечеловеческие усилия, чтобы очеловечить своих героев; это оказалось невероятно тяжелой задачей. Хорошая физическая основа. Тщательность воспитания — чтобы быть в состоянии хорошо, много, чисто работать… Самообслуживание. Человек будущего — это хозяин своего дела, своего дома. Это люди, умеющие все делать. Сейчас пока идет обратный процесс; наш брат, горожанин, во всем зависящий от «специалистов» — сантехников, электриков и т. п., - очень немногое может сделать сам… И разумеется, люди будущего — это люди науки или искусства или же того и другого. Процент занимающихся наукой повысился уже в те годы, когда я писал свой роман… Так — от признака к признаку — складывался для меня облик людей грядущего. Людей, которым по плечу такие дела, как исследование глубин земли и путь к звездам. Людей, нервы и организм которых не подведут, выдержат любое испытание…

Когда появилась «Туманность Андромеды», многое в этой истинно энциклопедической книге о будущем оказалось внове для читателей, многое вызвало — да и сейчас нередко вызывает — самые ожесточенные споры. Достаточно вспомнить, с каким упорством кое-кто из критиков обвинял писателя чуть ли не в проповеди технократического режима: им, этим критикам, казалось подозрительным отсутствие в ефремовском мире будущего людей, занятых непосредственным физическим трудом… Думается мне, что много раньше тех сроков, какие мог предполагать Ефремов в процессе создания книги, проявится в нашей жизни и другая намеченная им тенденция — стремление к самообслуживанию. Слушая Ивана Антоновича, я невольно улыбнулся, вспомнив о «мечте новосела», приобретенной накануне в знаменитом московском универмаге «1000 мелочей». Три-четыре десятка пластмассовых пробок, шурупы к ним и нехитрый пробойник — мощное приспособление для «развески штор, полок, зеркала, вешалок и т. п.» в современных квартирах, в бетонные стены которых не так-то просто вогнать обыкновенный гвоздь. Если даже я — законченный «книжный червь», как не без оснований полагают в моей семье, — с вожделением спрятал в портфель сущую эту мелочь, значит, тенденция, о которой я говорю, вполне-вполне назрела…

— «Туманность Андромеды» сразу обозначила контуры ваших представлений о том, каким может стать человек. А последовавшие за нею романы — это своего рода наведение мостов между настоящим и будущим человека, не так ли? — Да. Вдогонку, по следам «Туманности Андромеды», я написал небольшую повесть «Сердце Змеи». Написал потому, что в романе не было главного непосредственного, физического контакта космических цивилизаций. Контакта — дружеского и, я бы сказал, принципиально обратного обычному для западной фантастики военному столкновению миров… Но оставался еще путь к этому контакту. Путь в мир будущего. В «Туманности Андромеды» лишь упоминаются «Темные века». Человечество Земли уже начало свой путь в мир будущего — в мир коммунизма. Но путь этот не прост и не гладок, множество самых серьезных препятствий встретится еще на этом пути… «Темные века» — это мутная волна фашизма, мы с вами свидетели этого отвратительного явления. И как свидетели можем ли мы быть безучастны к этому? Здесь не может быть двух ответов, ведь вопрос стоит только так: или будет мир, который я попытался изобразить в «Туманности Андромеды», — или не будет ничего. Посмотрите на историю. Что определяло падение государств, цивилизации? Геологические катастрофы? Да, но в исключительно редких случаях. Так было с Атлантидой — под нею, вероятно, нужно понимать Крит. Обычно же существует крепкая цивилизация: эллинская, вавилонская, ассирийская… И вдруг являются завоеватели, стирают ее с лица земли. Ученых посылают бить камни, поэтов привязывают к водовозным бочкам… Но почему же эллинов или вавилонян не разбивали раньше, ведь завоеватели всегда были и пытались сделать это? Помимо весьма важных экономических обстоятельств была, очевидно, высокая моральная стойкость — необходимая элементарная вера в свою страну, в ее будущее, любовь к земле, к прекрасному, созданному цивилизацией. А отсюда — желание во что бы то ни стало защитить ее, мужество в обороне. Однако шло время, и неотвратимо наступал момент, когда — в силу самых разнообразных причин, определяющих крепость государства, — в обществе резко падала мораль, единое целое превращалось в механическую совокупность единиц. И рушились царства и империи, рушились республики, и ничто уже не могло устоять перед ордами завоевателей, еще за пятьдесят — сто лет до того бессильных что-либо сделать. Моральный износ цивилизации жестоко мстил за себя… Сейчас европейская цивилизация (я имею в виду капиталистический Запад) на поворотном пункте. Долгое время моральные основы общественного поведения воплощала в себе религия, унаследовавшая их из древности, из тысячелетиями передававшихся от поколения к поколению элементарных «отцовских заветов» — вроде «не убий», «не укради» и т. п. Человек жил с оглядкой на прошлое и с верой в будущее (а не в будущее, так в загробный мир, место в котором еще надо было заслужить своим поведением в мире земном, бренном), чувствовал себя звеном между прошлым и будущим — это и обеспечивало минимальную моральную стойкость подавляющего большинства единиц неправедного в целом общества. Но сегодня религия на Западе уходит, падает, так как не в состоянии удовлетворить человека научно мыслящего. Религия падает, но где мораль? Новая, на научных основах созданная мораль, где она? Ее в современном капиталистическом обществе нет. Человеку XX века нужна мораль на основе науки о социологической необходимости, вытекающей из законов общественной жизни. Ведь эти законы действуют с четкостью законов природы: так — можно, а иначе — нельзя, иначе нарушающий будет беспощадно, почти автоматически выброшен из общества… Но те, кто стоят у власти, и не заинтересованы в создании морали на основе науки, и бессильны создать ее. Моральные категории все более ветшают; мещанская потребительская мораль, насаждаемая капитализмом, бескрыла и бесчеловечна. В обществе все более процветает самое неприкрытое жульничество — вплоть до науки, где нужна абсолютная честность… Враждебное отношение к науке в целом, к ученым в целом — кажущемуся источнику всех зол. Отхождение пациентов от врачей. Стремление не работать, а — «устроиться». Все большее обессмысливание самой человеческой жизни, человеческой культуры в целом. Нивелировка индивидуальности и как бессознательный протест против этого рост бродяжничества (вспомните «хиппи»)… И все, вместе взятое, порождает равнодушие к прошлому и будущему, к судьбе грядущих поколений, беззаботное и беспощадное, хищническое отношение к основе всех материальных основ — самой планете, ее природным ресурсам, которые ведь тоже не неисчерпаемы. Безответственная порча окружающей среды, загрязнение, замусоривание планеты… Даже повальное увлечение космосом имеет на Западе в своей основе глубокий подсознательный эскапизм — стремление спастись, удрать, найти подходящую свежую планету и начать на ней все заново…

Я слушаю Ивана Антоновича и мысленно прикидываю, что могут создать на вновь открытой планете представители общества, лишенного морали? Они и новую планету так же безжалостно замусорят, загадят, приведут в полную негодность, как это и случилось с планетой Торманс в романе «Час быка». Книге, странным образом и надолго словно бы переставшей существовать уже через полтора-два года после этой беседы с ее автором. Более чем десятилетие роман, показавшийся кому-то «крамольным», не переиздавался, о нем «не положено» было упоминать в печати. Лишь сегодня, возвращается «Час быка» к читателям…

… - А «Лезвие бритвы» — целиком о Земле, о ее совершенствовании и совершенствовании человека. Выйти в космос чистыми, совершенными, очистив Землю и утвердив себя на ней, но — не спасаясь с нее, не в бегстве, не в поисках того, что не удалось сделать на родной планете. До звезд еще далеко, очень далеко; жить же нам — на Земле, и ее надо приводить в порядок. — Иван Антонович, последний, сугубо традиционный вопрос: каковы ваши творческие планы? Вернетесь ли вы к циклу, начатому «Туманностью Андромеды»? — Продолжать, развивать «Туманность Андромеды» в эпическом виде, скорее всего, не буду… Последний мой роман — «Таис Афинская» — исторический роман из времен Александра Македонского. Времена эти интересны для меня прежде всего тем, что это был переломный момент в человеческой истории. Перед человеком предстал огромный мир, он шагнул в этот мир из маленькой Эллады, и его эллинистическое сознание впервые попыталось охватить вот эту безграничность окружающего… Вместе с тем это роман о красоте, о том, как понимали и чтили ее древние греки, о преемственности в восприятии красоты… Был задуман мною и еще один роман, тоже исторический; в нем я пытался осмыслить монгольское нашествие, разглядеть корни деспотизма, исследовать эту — тоже переломную — эпоху беспощадно и беспристрастно… Было уже готово и название для этой вещи — «Чаша отравы». В досоциалистическом обществе каждый, воспитываясь, выпивает ее — эту чашу неверных, уродливых представлений, предрассудков, искаженных понятий. Но в последние годы появилось сразу несколько неплохих книг о Руси тех времен, поэтому колеблюсь в своих намерениях — писать или не писать этот роман… Хотелось бы мне исполнить и давний мой долг — написать о палеонтологии. Та философская «жила», что пронизывает мои романы, берет начало здесь, и я обязан популярно изложить читателю основы моей науки… Процесс эволюции живого все-таки гораздо более сложен и противоречив, чем мы себе обычно представляем. Природа необычайно, непредставимо жестока, она не знает иного приговора, чем смертная казнь неугодным ей; это — игорный дом, действующий на протяжении миллионов и миллионов лет, вплоть до того момента, когда человек, то высшее, что создано природой, не только осознает себя как общественное существо, но и берет в свои руки власть и над природой, и над социальным процессом…

Мы узнаем от Ивана Антоновича, что в издательстве «Молодая гвардия» готовится собрание его сочинений. Это хорошо, думаю я про себя, ибо знаю, как велик читательский голод на книги Ефремова. Их невозможно ни купить в магазине, ни взять в библиотеке…..Товарищ мой опять посматривает на часы, и мы встаем. Теперь, когда вот-вот закроется за нами дверь квартиры писателя, в памяти всплывают все новые и новые вопросы, и все они представляются безмерно важными…. Но мы уходим, унося с собой приятный и сильный голос, крупные черты лица и огромные голубые глаза этого человека, так интересно и глубоко размышляющего о загадках прошлого и проблемах будущего. Уходим, не зная, что первая встреча с ним окажется для нас и последней… Подготовив это интервью для публикации в одном из номеров «Уральского следопыта», я отослал его текст Ивану Антоновичу для визирования, чтобы, не дай бог, не проскочила какая нелепость, не вкралась чуждая писателю мысль или неточное слово. Иван Антонович внес ряд мелких уточнений и утвердил текст, поставив рядом с подписью дату — 21 сентября 1972 года. А через две недели писателя не стало… Узнав об этом из утренних газет, я решил ничего не менять в интервью. Не изменил и теперь… Оставил и ответ Ивана Антоновича на традиционный вопрос о творческих планах. Пусть лишь «Таис Афинская», вышедшая книгой уже посмертно, оказалась осуществленной из этих планов. Да вот еще собрание сочинений… Но ведь для читателей живы и сегодня, и еще долго будут жить ефремовские книги, а значит, жив и человек, эти книги создавший.