Секс в современной русской культуре
Программа: “Поверх барьеров”
Ведущий: Петр Вайль
18 ноября 1988 года
Петр Вайль. Сегодня за круглым столом собрались постоянные участники нашей передачи: Борис Парамонов, Александр Генис, Сергей Довлатов и я, ведущий программы Петр Вайль. Мы обсудим одну тему – секс в современной русской культуре.
Сначала я хотел бы объяснить, почему мы обратились к этой теме. Начну с цитаты: “Секс в искусстве, эротика играют для человека весьма важную сублимационную роль”. Цитату можно продолжить, но существенно назвать, откуда она. Из советского молодежного журнала “Смена”. И это, конечно, один из знаков гласности. Но прочел я этот отрывок не в “Смене”, а в тексте выступления Валентина Распутина на заседании секретариата Союза писателей Российской Федерации. Распутин в таком знаке гласности усматривает пришедшую с Запада разнузданность, не свойственную русскому народу.
Цитирую: “Россия, извечно считавшаяся дикаркой со своей скромностью и стыдливостью, публично пала перед богатым соблазнителем”. Это он о недавнем конкурсе красоты в Москве, где участницам вручались призы зарубежных фирм. На это и возражать не хочется. Опять кто-то совращает русский народ – то революцией, то сексом.
Распутин, наращивая темпы, говорит о том, что недалеко до порнокино, что кто-то защищает гомосексуалистов. В скобках замечу, что Советский Союз – чуть ли не единственная цивилизованная страна, где гомосексуализм преследуется по закону. Распутин возмущен, что школьникам советуют пользоваться презервативами.
А я думаю, что просто уйти от проблем акселерации, в том числе от сексуального ее аспекта, невозможно. И вряд ли беременная школьница лучше. И так далее. Короче говоря, вопрос существует. Как говорил Саша Черный: “Пришла проблема пола – румяная Фефела”.
И как это обычно происходит, наиболее чутко и остро отозвалось искусство. Я говорю о повести Кунина “Интердевочка”, где героиня – валютная проститутка, и о фильме “Маленькая Вера” с показом, надо сказать, вполне целомудренным, сексуального акта, и о спектакле Льва Додина “Звезды на утреннем небе”, где по сцене ходят раздетые женщины и мужчины.
Но хватит перечислений. В целом мы имеем дело с закономерным развитием событий, когда происходит идеологическое раскрепощение, всегда протекающее комплексно. Если можно ругать начальство и отказываться от колхозов, то не следует удивляться открытию темы секса. В обществе все взаимосвязано.
Я хотел бы отметить еще один аспект новой тенденции. Сплошь и рядом современной литературе и искусству противопоставляется русская классика. Например, Иван Панкеев не так давно писал в “Литературной газете” о том, какие распущенные нравы царят среди женщин нынешних книг. Не то было у писателей нашего Золотого фонда.
Построение такой оппозиции легко подвергается критике. Обратимся к женским классическим образам и сразу же обнаружим, что великие книги полны, говоря казенно, добрачных и внебрачных связей. Причем отнюдь не осуждаемых. Только случайность удержала от полного падения любимицу читателей Наташу Ростову, в адюльтере живут Анна Каренина, лермонтовская Вера, Катерина из “Грозы”, героиня чеховского рассказа “Дама с собачкой”. А вспомнить великих проституток русской литературы – Соню Мармеладову, Катюшу Маслову, горьковскую Настю, обитательниц купринской “Ямы”. Ни у авторов, ни у подавляющего большинства читателей ни для кого из них не нашлось слов осуждения. Все эти образы, упрощенно говоря, положительные, вызывающие даже особое умиление.
Надо сказать, вопрос противостояния долга и чувства в российской традиции, безусловно, решается в пользу чувства. Вот только Татьяна Ларина, пожалуй, выделяется. А так – флирт, измены, побеги из-под венца и из родительского дома.
Мне кажется, что и Иван Панкеев, и Валентин Распутин не одобрили бы ни одну из названных героинь в реальной жизни. Снова создается легенда о какой-то привнесенной извне заразе, тогда как, повторяю, следует говорить о нормальном пути развития, в ходе которого не всё и не всем может и должно нравиться.
Борис Парамонов. Было замечено, что ханжеская сексуальная мораль господствует обычно в обществах идеократических, подчиняющих полноту социально-культурной жизни той или иной системе догм. В таких обществах происходит вытеснение секса как легальной темы. Естественно, что сам по себе он никуда не девается, это бытийная реальность, уничтожить которую невозможно. Отсюда и возникает ханжество, замалчивание того, что всем известно, но как бы выносится за скобки в общественном сознании. Но это и есть сущность всех идеократий – борьба с реальностью, подмена ее словесными концептами. Секс – это и есть сгусток реальности, крепчайший ее концентрат, можно даже смело сказать, ее источник. Любая идеократия в этом смысле – попытка отравить источники бытия. Советские примеры такого рода у всех в памяти, я к ним еще вернусь, но сейчас хотел бы привести другой.
Фашистская Италия Муссолини может быть названа тоталитарным государством с известной натяжкой. Там, например, не было массового террора, только политический. А мы теперь знаем, что массовый террор и политический террор – это совсем разные вещи. Но все же господство безальтернативной идеологии привело и в этой жизнерадостнейшей из стран к экспансии ханжества. Великолепный пример приводит Томас Манн в новелле “Марио и волшебник”. Восьмилетняя девочка, снимающая на пляже где-то в Италии мокрый купальник, вызывает взрыв возмущения у присутствующих.
И все же нельзя пройти мимо того факта, что во все времена и во всех культурах существовала, в той или иной степени, некая цензура сексуальных отношений, некие правила сексуальной морали. Полной свободы, так сказать, в этой сфере не существовало никогда. Известное исключение составляет ряд восточных культур, но именно с понятием Востока до недавнего времени, подчеркиваю – до недавнего, и связано было представление об отсталости.
Здесь нужно вспомнить, конечно, Зигмунда Фрейда, да и как его не вспомнить, если мы говорим о сексе. Фрейд говорил, что вытеснение сексуальных реальностей из сознания, дискредитация секса и были условием роста культуры. Примитивная сексуальная энергия сама по себе не обеспечивает ничего, кроме биологического продолжения рода, она должна переключаться на иные каналы, сублимироваться, чтобы дать значимый культурный результат. Поэтому культура, говорит Фрейд, по определению репрессивна, ибо она подавляет наиважнейшие биологические импульсы. В терминах Фрейда, культура ориентируется не на принцип наслаждения, а на принцип пользы. Создается двойное давление на человека. Если полностью элиминировать эти элементарные биологические импульсы, то прекратится само бытие. Но если дать им полную свободу, то человек тоже не выживет или, скажем по-другому, не поднимется с четверенек.
И вот теперь мы сможем понять, почему именно в обществах тоталитарных секс дискредитируется наиболее, так сказать, бескомпромиссно. Потому что в этих обществах наиболее полно реализуется принцип репрессивной культуры. В этом отношении наиболее представителен коммунизм с его буквальным обоготворением технологической экспансии, с его лжерелигией индустриализма.
Психологическая, то есть наиболее глубокая предпосылка такой позиции – это вера в возможность и даже необходимость перестройки бытия на основе чисто человеческих проектов, элиминирование объективных законов бытия, пренебрежение бытием и его реальностями. Ясное дело, что элиминации в первую очередь подвергается секс как начало преимущественно природное, коли господствующим философским лозунгом выступает борьба с природой, переделка природы, так сказать, поворот сибирских рек.
Возьмем историю советской литературы. Когда в ней легализовалась сексуальна тематика? Да в эпоху НЭПа! Всеволод Иванов пишет “Тайное тайных”, Алексей Толстой – “Гадюку” и “Голубые города”, тогда же разворачивается забытый сейчас Пантелеймон Романов. Но вот наступает период индустриализации и коллективизации, и Заблоцкий пишет “Безумного волка”, в котором дан образ некоего схимника социалистического строительства, который призывает “ласку женщины презреть”. Платоновский “Чевенгур”? Ведь это образ мужского монастыря!
Я назвал только выдающиеся произведения, но ведь и в среднем советском искусстве так называемого социалистического реализма в посленэповские годы секс совершено исчезает.
А когда он снова появляется? Сейчас, в эпоху перестройки, когда советское сознание пытается изжить идеократические мифы, когда оно вновь обращается к реальности. В этом смысле обращение к сексуальной тематике, реабилитация секса – громадно значимый позитивный признак. Я думаю, что Валентин Распутин не стал бы жаловаться на современные советские нравы, если бы он понял, что борьба против поворота сибирских рек и конкурс красавиц в Москве – явления одного порядка, как сегодня говорил наш ведущий.
П. В. Итак, тема секса уверенно входит в советскую культуру. Но пока, мне кажется, есть основания говорить лишь о самом факте, а не о качестве явления. Книги, фильмы и спектакли, по-разному трактующие сексуальную тематику, делают это довольно неумело. И действительно, трудностей здесь немало. Я попрошу высказаться об этой качественной стороне вопроса критика Александра Гениса.
Александр Генис. Собственно, эта острая ситуация, в которой оказалась советская культура, уже охарактеризована в отличной статье Климонтовича “Любовь под березами”, опубликованной в шестом номере журнала “Искусство кино”. Климонтович так описывает сложное положение между Сциллой и Харибдой, в котором оказался художник, решившийся трактовать сферу интимного. С одной стороны, говорит автор, насильственный запрет и репрессирование темы взаимоотношения полов, наложение табу на обращение к ней искусства – всегда удар по этому искусству. С другой стороны, повышенная откровенность в последних советских фильмах – не что иное, как увеличение количества интимных сцен одновременно с уменьшением количества одежды.
П. В. Получается, что и то и другое – плохо? Запреты плодят оскопленное, безжизненное, в конечном счете серое искусство. Но и отмена запретов никуда не ведет, не так ли?
А. Г. Мне кажется, что эротическая тема в сегодняшнем советском искусстве на самом деле явление социальное, даже политическое. Сексуальная откровенность стала символом освобождения от цензурного диктата, декларацией независимости автора от социальных табу. Если мы вспомним роман Оруэлла “1984”, то обнаружим, что и в его модели тоталитарного общества секс превратился в укрытие личности от страшного давления государства, в укрытие и одновременно орудие, исподтишка разрушающее идеологический монолит. По сути, новая волна откровенных фильмов или книг в Советском Союзе работает на конфликте между общественными представлениями о дозволенности и дерзостью нынешних авторов. Напряженность здесь создается за счет приближения к опасной границе, за счет более или менее умелого балансирования на этом рубеже.
П. В. Но если это так, то пока и не приходится говорить об эстетическом освоении эротики?
А. Г. И это самое печальное. Дело в том, что как раз русская традиция не накопила опыта в решении этой проблемы. Целомудрие любовных описаний нашей классики, благодаря чему ее не возбраняется читать школьникам любого возраста, имеет и обратную сторону. Русская культура разделяла высшее и низшее в человеке, вернее, она приписывала личности вот это самое разделение, решительно принося земное в жертву духовному. Почти все, что относится к сфере телесного, стало достоянием либо самиздата, либо анекдотов, скабрезных частушек, сортирных граффити. Синявский как-то сказал про женский тип в русской классической литературе: “Женщина – что-то туманное, чистое и прекрасное. Ей не нужно быть конкретней и определенней, ей достаточно (много ли с женщины спрашивается) быть чистой и прекрасной”. Не за эту ли традицию расплатилась Анна Каренина или Катерина? Тут я не согласен с тем, что вы, Петр Львович, говорили о русской классике.
П. В. На самом деле противоречия нет. Когда я говорил о героинях – проститутках и изменницах, я и имел в виду, что образы русской литературы разнообразны и конфликтны, то есть нормальны. А целомудренность относится к любовным описаниям.
А. Г. Как бы там ни было, современный художник не может опереться на опыт предшественников. За редчайшими исключениями, к которым относится гениальный цикл Бунина “Темные аллеи”, русское искусство интерпретировало сексуальную тему в плане греха и искупления, часто проклиная нашу земную, плотскую половину, не сумев ее понять.
П. В. Простите, а как быть со свободной, не подцензурной русской словесностью? Здесь-то никакие социальные табу авторам не мешали.
А. Г. Это действительно интересный вопрос. Тем более что как раз в эмиграции эротическая тема представлена очень широко. Впрочем, и здешние авторы часто пишут под воздействием старых запретов, как бы вопреки ханжеским советским нормам. Но есть и такие авторы, для которых сексуальное описание становится если не самоцелью, то первостепенным элементом их творчества.
П. В. Вы имеете в виду в первую очередь, конечно, Лимонова?
А. Г. Не только. Хотя Эдуард Лимонов является наиболее ярким примером, у него есть соперники. Скажем, только что вышел сборник стихов “По обе стороны оргазма” Михаила Армалинского или прозаическая книга Натальи Медведевой “Мама, я жулика люблю”. Называю первое, что приходит в голову, в общем-то таких книг множество. Они, на мой взгляд, объединяются одним общим дефектом – их авторы стремятся к максимальной откровенности описания. Ну, скажем, ставят перед собой задачу с документальной достоверностью воспроизвести интимную близость. Если сперва такое шокировало, то теперь пора задать другой вопрос: не кто им такое позволил, а каких результатов они достигли?
Мне кажется, что, решительно уничтожив сферу интимного, такие авторы не приблизились к созданию эротической литературы. Они, впав в ересь крайнего натурализма, обнаружили, что механическое, фотографическое копирование реальности еще не создает искусство. Сырая действительность, не облагороженная эстетическим остранением, не может служить предметом художественного творчества. Тут такая же разница, как между книгой и телефонной книгой. Правда, читатель, оскорбленный в своих лучших чувствах или, наоборот, обрадованный смелым разрывом с традиционной манерой умолчания, может обмануться, принять ремесленную поделку за художественную новацию. Однако очень быстро, и мы это с вами знаем по опыту, литература предельной откровенности перестает ощущаться дерзким экспериментом, обнаруживая свое эстетическое убожество. Этот путь ведет в тупик.
П. В. То есть к порнографии?
А. Г. Я бы не стал прибегать к этому термину. И вот почему. По-моему, еще никому не удалось достаточно четко определить границу между порнографией и эротикой. Я уже не говорю, что общественные критерии меняются, и то, что одно поколение подвергало безусловным запретам, вроде романа Генри Миллера “Тропик Рака”, следующее поколение считает шедевром. Для того чтобы определить значение термина “порнография”, необходимо понять, что значит эротическое искусство. А тут, как мне кажется, мы сталкиваемся с объективной трудностью, останавливаемся перед кардинальным вопросом: способна ли культура адекватно передать сексуальный опыт? Мы знаем, что культура легко справляется с описанием явлений, ею же порожденных. Например, любовь. Но секс и любовь – не одно и то же.
До тех пор, пока художник парит в высших сферах, он передает тончайшие оттенки чувства, но как только он спускается на землю, обращается к биологической основе личности, ему грозят все те же Сцилла и Харибда – ханжеское молчание или вульгарный натурализм. Сама двойственная природа человека ставит перед культурой труднейшую задачу воссоздать жизнь в полноте, в единстве, в художественной цельности, не разделяя бытие на сферы высокого и низкого. Эта двойственность прекрасно описана Джойсом в письме к жене. Я, несмотря на определенные сомнения, хотел бы процитировать его. Джойс пишет: “Моя любовь позволяет мне обращаться с мольбой к духу вечной красоты и нежности, которая отражается в твоих глазах, или швырнуть тебя перед собой на мягкий живот, взгромоздиться сверху и отделать как кабан свинью”.
Только научившись эстетически преодолевать вот эту изначальную двойственность, русская культура сможет принять вызов поэта. Я имею в виду Иосифа Бродского, который писал, что “в русском языке любовь как акт лишена глагола”.
П. В. Мы сейчас касались разных аспектов этой проблемы: и теоретических, и конкретных. Но у нас в студии не только критики, обсуждающие чужие художественные произведения, но и один человек, такие произведения создающий сам. Я хочу попросить писателя Сергея Довлатова согласиться стать на несколько минут своеобразным наглядным пособием. Как вы, Сергей Донатович, справляетесь с сексуальной тематикой в своих книгах?
Сергей Довлатов. Года три или четыре назад у меня произошел довольно странный разговор с известным немецким славистом Вольфангом Казаком. У Вольфанга есть такая манера: дружески беседуя с русским литератором, он его всегда о чем-то попутно расспрашивает: как поживает ваша жена, что вы думаете об Анатолии Рыбакове? То есть сочетает дружбу с научной и творческой деятельностью. Так вот, он меня спросил: “Почему вы, Довлатов, так мало пишете о сексе и о Боге? Ведь это излюбленные темы эмигрантских писателей?” Я ответил: “Потому что именно в этих темах бездарность писателя проявляется особенно легко и явно. А я не хочу рисковать”.
И действительно, ни в каких других сферах, я имею в виду религиозную проблематику и секс, не выплывает на поверхность с такой силой и убедительностью вся наша безвкусица, пошлость, темнота и отсутствие чувства меры. Может быть, литература, проникнутая духовностью, верой, не знаю, как ее обозначить, богонаправленная, вероустремленная – видите, даже терминов нет, – так вот, может, духовная литература, с одной стороны, и сексуальная – с другой, – это как бы два полюса, две крайние территории, на которых трудно жить и существовать. Северный полюс и Южный полюс, и везде одинаково холодно.
На удивление мало удач в этих сферах даже у крупных писателей. Я не говорю о рядовых. У Гоголя о любви – ни слова. Тургеневские истории слишком возвышенны, у Толстого, например, в “Отце Сергии” при всем величии и мощи видна назидательность. И только у Достоевского история Карамазовых и Грушеньки полна эротизма, жизненной правды и благородства. А дальше: у Булгакова любовные коллизии разрешаются в сказочном плане, у Платонова социальное куда выразительнее всего остального. Зощенко, единственный русский фрейдист, можно сказать, в литературе, во всяком случае, пытавшийся действовать в этом направлении, был остановлен, его затравили. Бабель секс облекал в спасительную форму юмора.
Примеров сколько угодно. У Хемингуэя любовные сцены, например, в “Прощай, оружие!” впечатляют, но уже в “Колоколе” они ниже всего остального. То есть рыболовно-охотничьи дела удавались Хемингуэю гораздо лучше. У Стейнбека вообще эта тема слабо выражена, у Томаса Вулфа провалы были по этой части. Фицджеральд создал “Великого Гэтсби”, но уже “Ночь нежна” в этом смысле надуманная и картонная вещь. Фолкнер наряду с Достоевским – еще одно исключение. История Юлы Уорнер и Кевина Стивенса – тут и прямота, и целомудрие, и чувственность. Вспомните, там про Юлу Уорнер сказано: “Ее бедра округлые, как купол обсерватории”. А так – сплошные неудачи. Куприн, уж такой, казалось бы, любимый мой писатель, написал “Суламифь”, хотел превзойти Библию и свалился в такую пропасть пошлости и краснобайства, что просто неловко читать про все эти “сосцы” и “перси”.
Возникает ощущение, что в этих темах и прямота коробит, и затемнение вызывает протест. И яркий свет, что называется, режет глаз, и накинутая паранджа отзывается ханжеством. Помните, как это бывало в советских романах 50-х годов? “Николай шагнул к ней и глухо произнес: «Полина!» Над сосновым бором догорал закат”.
То есть и прямо писать все, как было, невозможно. Невозможно ни писать, ни читать все это, одной искренностью не отделаться. Но, с другой стороны, всякие затемнения и наплывы, умолчания и многоточия тоже не помогают.
П. В. Так что же все-таки делать современному автору, если он не Достоевский? Нельзя же игнорировать такие важные, первостепенные разделы человеческой жизни, такие основополагающие чувства. Я понимаю, что это трудные для писателя темы, тут очень легко сорваться. И я понимаю, что вы, в частности, не хотите рисковать, и ваш страх мне понятен, но и уклониться от этого вы не сможете, если вы всерьез занимаетесь литературой. Не сможете молчать о том, от чего на девяносто, на восемьдесят процентов зависит счастье мужчины и женщины.
С. Д. Ну, я это понимаю, конечно, я даже предпринимал усилия в этом направлении. У меня был такой рассказ под заглавием “Полковник говорит «люблю»”, рассказ, которым я даже несколько горжусь, где я пытался дать любовную историю без единого слова, впрямую сказанного о любви. То есть, по идее, в рассказе должно было ощущаться чувственное начало, но выражено оно было разными косвенными способами.
П. В. Что-то не совсем понимаю.
С. Д. Я же не могу в короткой передаче взять и прочесть рассказ на восемнадцать страниц, тем более я не уверен, что это такой уж шедевр. Но я мог бы, наверное, привести какой-нибудь частный пример. Не знаю, насколько убедительный. То есть объяснить прием, которой я для себя называю косвенным эротизмом. Ну вот, например, в повести моей “Филиал”, которая должна, я надеюсь, выйти к Рождеству (я беру первый попавшийся пример), – так там у меня двое находятся в комнате, он и она, раннее утро, будильник тикает, лифт за стеной, помойное ведро звякнуло на лестнице и так далее. И дальше там сказано: “Я потушил сигарету. Пепельница в форме автомобильного колеса лежала у меня на животе. Донышко у нее было холодное”. Так вот, “донышко у нее было холодное” – это сказано вместо того, чтобы писать, что они лежали голые в постели. То есть не прибегать ни к наплыву, ни к прямоте, ко всяким там выям, лонам и персям, от чего меня всегда охватывало чувство неловкости. В общем, повторяю, Булгаков уходил в романтическую небывальщину, Бабель защищался юмором, Зощенко недоговорил, Платонов не в этой сфере выразил себя максимальным образом, Олеша рассказ “Любовь” построил на словесном уровне – там жизни нет, одни слова.
То есть все за что-то прятались, все искали косвенные способы выразить это. В общем, я не знаю, как писать о сексе. Молчать нельзя, и как писать, не знаю. Надо, видимо, пробовать, пытаться. Неудача – это тоже опыт, хоть и довольно болезненный.