ТРИДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТРИДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД

С утра, не переставая, моросил дождь. Стоял полумрак, хотя в Петербурге настал уже полуденный час. В кабинете президента Академии художеств горели свечи, в камине пылали березовые поленья. Но президенту Алексею Николаевичу Оленину было холодно. Маленький, сутулый, он сжался в комок, как бы затерявшись в огромном кресле. Его знобило.

Президента бросало в дрожь не столько от ноябрьского ненастья, сколько от страха. Смятение не покидало его со вчерашнего дня. Только накануне стало известно, что в академии поползли слухи о крамольной картине академиста Александра Иванова «Иосиф, толкующий сны». А ведь эта картина еще так недавно вызывала всеобщий восторг; на выставке в академии многие заявляли, что она достойна более чем золотой медали и что даже Брюллов бы так не написал.

И надо же случиться такому: после столь щедрых похвал ее нынче объявляют неблагонамеренной, направленной против правительства, якобы в ней выражено сочувствие мятежникам четырнадцатого декабря…

От одной этой мысли у президента сердце будто обрывается и зуб на зуб не попадает. До сих пор он часто просыпается по ночам в холодном поту: ему снится та зловещая ночь, когда по приказу императора он в собственной карете отвозил в крепость арестованных мятежников, тех самых, которые еще недавно бывали у него в доме и вели мирные беседы об отечественной словесности и художествах.

В такие ночи Алексей Николаевич уже больше не в силах уснуть: из глубины спальни, как когда-то в карете, на него направлены презрительные взоры. Прошло почти два года с той памятной ночи, а он все не может забыть эти взгляды, оставившие в его душе свое жало…

С тех пор у него в душе растет ненависть к тем, кто образом мыслей напоминает ему тайных свидетелей его позора.

После событий четырнадцатого декабря президент правит еще более твердой рукой во вверенной ему Академии художеств: ввел там телесные наказания, не допускает в ее стены выходцев из низших сословий, поощряет обыски в спальнях академистов и требует от инспекторов и надзирателей, чтобы те вскрывали и читали письма воспитанников.

До сего времени президент был спокоен за академию, уверенный в том, что никакое крамольное семя там не пустит ростки. А нынче он с ужасом представляет себе, с какой усмешкой обратит к нему свое лицо граф Бенкендорф и этаким язвительным тоном спросит:

— Что это там стряслось у вас в академии?

Или еще хуже — а вдруг слухи дошли уже до самого государя?

Оленин неимоверным усилием воли подавляет внутреннюю дрожь. Он не позволит себе больше распускаться. Надо самому принять меры в отношении академиста Иванова и сделать это до того, пока слухи распространятся по Петербургу.

Президент яростно звонит в колокольчик…

В квартире профессора Академии художеств Андрея Ивановича Иванова происходило нечто непонятное: вот уже второй час, как Андрей Иванович заперся с сыном Александром в кабинете. Жена и дочери не могли их дозваться, хотя час обеда давно настал. Время от времени доносился громкий голос Андрея Ивановича, повторявшего:

— Только в Китай, и — незамедлительно!..

Домашние никак не могли уразуметь, о чем ведется речь за плотно запертой дверью и отчего так часто упоминается Китай.

Правда, жене и дочерям Андрея Ивановича было известно, что незадолго до этого он написал образа для посольской церкви в Пекине, но деньги были уже получены, и никакого повода для беседы о Китае, тем более тайной от семьи, казалось бы, не могло быть.

А в кабинете отец с ужасом рассказывал сыну, что с недавнего времени в академии его недруги только тем и заняты, что шепчутся по углам, а как только он приближается, тотчас умолкают… Но все же он дознался, что враги плетут козни вокруг картины Александра, бывшей на последней выставке, что в ней увидели сатиру.

— За это нынче в Сибирь ссылают, — предупредили его друзья.

Испуганный отец бросился к своим покровителям, и кто-то из них посоветовал ему воспользоваться связями с посольством в Пекине и скорее отправить сына на службу в Китай, пока начальство не приняло мер.

— Тебе, Александр, одна дорога — только в Китай, и — незамедлительно! — без конца повторял Андрей Иванович.

Александр, обычно во всем покорный отцу, на этот раз воспротивился его решению. Далекий, неведомый Китай, куда русских чиновников посылали не менее, чем на десять лет, казался ему страшнее Сибири.

Неизвестно, как долго затянулся бы спор между отцом и сыном. Его прервал громкий стук в дверь и голос жены, требующей, чтобы Андрей Иванович вышел к посланному из академии.

Когда оба Ивановы вышли, посланный объявил, что завтра поутру Александр Иванов обязан явиться к президенту.

Александр Иванов стоял посреди огромного кабинета президента, опустив глаза.

Из глубины кабинета до него доносились страшные слова:

— Ну, явился, бунтовщик, втайне сочувствующий мятежникам, врагам государя и отечества? Ты не только им сочувствуешь, но и богохульствуешь к тому же. В изображении сюжета из священного писания ты вместо благоговейного трепета в исполнении оного решился, дерзкий, напомнить… Скажи — на что намекает в твоей картине Иосиф, простерший руку к барельефу на стене темницы, где изображена казнь египетская? Отвечай, каналья!..

Голос у Оленина сорвался. Выбежав из-за огромного стола, он подскочил почти вплотную к Иванову со сжатыми кулачками.

Александр Иванов, обычно застенчивый и робкий, поднял голову и взглянул в глаза президенту. В его взгляде не было ни страха, ни робости. Всю ночь Александр не сомкнул глаз, он уже свыкся с мыслью о беде, нагрянувшей на него столь неожиданно. В одну ночь окончилась юность, душа его созрела, и он был готов мужественно встретить любое испытание.

Теперь во взоре, обращенном на президента, было удивление и с трудом скрываемая брезгливость: за десять лет обучения в академии Иванов привык всегда видеть Оленина сановным, недоступным, сдержанным с академистами.

Коренастая фигура Иванова рядом с беснующимся карликом-президентом дышала таким спокойствием, что Оленин невольно под взглядом Иванова начал отступать к своему столу.

Через минуту раздался повелительный голос овладевшего собой президента:

— Иди! Не соблазняйся больше пагубными мыслями…

Профессор Иванов вернулся из академии в радостном возбуждении. Едва переступив порог, он порывисто обнял Александра и объявил:

— Слава богу, Алексей Николаевич смягчился и сказал, что прощает тебя и надеется, что в дальнейшем ты благонравием своим заслужишь его расположение.

За обедом Андрей Иванович возобновил разговор:

— Всем этим обязаны мы Василию Ивановичу. Это он внушил президенту, что у тебя не было никаких дурных намерений…

Александр испытывал великую радость — беда, кажется, прошла мимо, и жизнь его снова потечет среди любимых занятий. Но к этому ощущению примешивалась горечь. Слушая отца, Александр понимал и разделял его радостное возбуждение, но никак не мог согласиться, что отец и он должны чуть ли не благодарить конференц-секретаря академии Василия Ивановича Григоровича и самого президента.

Благодарность за те муки, которые вынесли отец, он, мать, сестры!.. Даже маленький его братец, пятилетний Сережа, и тот переменился: ничего еще не понимая, но наблюдая за взрослыми, которые в эти дни притихли и не обращали на него внимания, малыш забивался в угол и мог целыми часами там неподвижно сидеть… А у отца сколько седины прибавилось!

Александру очень горько оттого, что отец призывает проявить благодарность к тем, кто поверил злым невеждам, увидевшим сатиру в самой невинной мысли художника. Он, кроме отвращения и обиды, ничего другого не чувствует к президенту, конференц-секретарю и к другим, которые хотели его погубить.

Александр очень любит своего отца. Отец для него высший авторитет в художестве и первый советчик, он во всем ему покорен и никогда не выйдет из повиновения. Юноша даже втайне не может осуждать отца, но болеет душой, что и его постоянная несправедливость начальства привела в страх и трепет.

А ведь Александр помнит отца иным. Еще несколько лет назад, до того, как пролилась кровь на Сенатской площади, отец в часы досуга любил с ним беседовать о предметах высоких, о том, как в молодые годы участвовал в собраниях Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, где царило свободомыслие. Однажды отец целый вечер рассказывал ему о Радищеве…

Андрей Иванович как будто подслушал тайные мысли сына. К концу обеда его возбуждение улеглось, и он также погрузился в размышления.

Когда встали из-за стола, Андрей Иванович позвал Александра в кабинет и, усадив рядом с собой, заговорил:

— А я все же признателен Василию Ивановичу, хотя он и стремится во всей этой истории предстать благодетелем… Имея большое влияние на президента, Василий Иванович помог ему рассудить, что к невыгоде академий будет поддерживать злоязычную молву… И надо отдать справедливость Василию Ивановичу — сразу так повернул дело, что все злопыхатели в академии прикусили языки. Теперь они проявляют усердие, чтобы пресечь вздорные слухи про твою картину.

Глубокою ночью Александр Иванов стоял перед картиной. Полное ее название было «Иосиф, толкующий сны заключенным с ним в темнице виночерпию и хлебодару».

Сюжетом для картины послужил библейский рассказ о двух слугах египетского фараона — виночерпии и хлебодаре, попавших в тюрьму. Слугам фараона приснились странные сны. Брошенный в ту же темницу по навету юноша Иосиф разгадал эти сны и предсказал свободу виночерпию и казнь хлебодару… Иосиф так уверен в правде своих слов, что, подняв руку, клянется.

Александр, стоя перед картиной, освещает свечой фигуру Иосифа и ведет мысленный спор с президентом академии: «Где же это вы, ваше высокопревосходительство, приметили, что мой Иосиф простирает руку к барельефу, высеченному на стене темницы, где изображена казнь египетская? Это вам померещилось, господин президент. И про какой намек вы меня допрашивали?.. Ей-богу, никакого явного или тайного намека нет в моей картине. А если на барельефе изображена сцена казни египетской, так это для устрашения подданных фараона. Казнь ждет и хлебодара… Египетский царь, ваше высокопревосходительство, не боялся напомнить, что он волен казнить. А наш царь, господин президент, боится малейшего намека на жестокую казнь предводителей декабрьского восстания… Не грозитесь кулаками, ваше высокопревосходительство, дайте хотя бы в воображаемом споре высказать вам все, что я думаю, раз я лишен это сделать в действительности, ибо, к несчастью своему, я, как и соотечественники мои, рожден в стеснении монархии, где каждому уготована рабская покорность. Вы очень подозрительны, господин президент, как подозрителен и ваш царь. Эта подозрительность чуть не стоила мне свободы. Но вы не убили во мне жажды истины, ваше высокопревосходительство. А вообще, это наш первый и последний откровенный разговор. Ведь картину свою я написал по заданию Совета Общества поощрения художников, решившего послать меня в Италию для усовершенствования в художестве… Прощайте, господин президент, и пусть вам более не мерещится крамола и сатира в невинной мысли художника».

Александр Иванов отходит от картины, садится к столу и извлекает из потайного ящичка заветную тетрадь. Не так давно он заносил в нее поразившие его места в статье Кондратия Федоровича Рылеева «Несколько мыслей о поэзии». Юноша заново перечитывает, а потом на отдельном листке записывает собственные тайные мысли: «Рожден в стеснении монархии, не раз видел терзаемых своих собратий, видел надутость бар и вертопрашество людей, занимающих важные места. Всегда слышал жалобы домашних на несправедливость начальства, коего сила приводила в страх и рабство».