РОЖДЕНИЕ КАРТИНЫ
РОЖДЕНИЕ КАРТИНЫ
Наступило то время дня, когда небо над Римом превращается в сплошное расплавленное золото. В этот закатный час со стороны церкви Санта Мария делла Кончеционе шли скульптор Бертель Торвальдсен и живописец Винченцо Камуччини. Они оба молчали, любуясь лазурной цепью Альбанских гор.
Торвальдсен с особой нежностью сегодня глядел на горы, на небо, на дома, утопающие в садах. Он любил этот уголок Рима, где прожил столько лет. Незаметно подкралась старость, и скульптор решил покинуть прекрасный город, в котором пришла к нему мировая слава, и вернуться к себе на родину, в Данию.
Торвальдсен прощается с Римом, желая унести в своем сердце образ Вечного города, давно ставшего для него второй родиной. Его спутник Винченцо Камуччини всего на год моложе, но сохранил порывистость южного характера. Не в его привычках так долго безмолвствовать, но он понимает и уважает чувства Торвальдсена и сдерживается.
Камуччини, томившийся вынужденным молчанием, озирался по сторонам и вдруг заметил, что с улицы Сикста опускается приземистый бородатый человек.
— Синьор Алессандро!.. — вскричал Камуччини.
Торвальдсен вздрогнул от неожиданности.
— Тсс… — прошептал он, сжимая руку Камуччини, — не надо его тревожить.
Иванов прошел невдалеке, не заметив их, погруженный в глубокое раздумье.
— Несчастный человек, — проговорил Камуччини, провожая любопытным взглядом фигуру Иванова. — С тех пор, как я знаком с ним, всегда вижу его в этом поношенном сюртуке.
— Кто знает, — возразил Торвальдсен, — картина, которую он пишет, сделалась его единственной надеждой, смыслом всей жизни. Возможно, Иванов счастливее многих других удачливых художников…
— Я помню, как на Пьяцца дель Пополо он выставил картину «Явление Христа Марии Магдалине». Ее встретил шумный успех в Риме, а в Петербурге, куда она после была доставлена, синьору Алессандро присвоили звание академика…
— Я очень тогда в Иванова поверил, — прервал Торвальдсен Камуччини.
— И надо же так прозевать возможность блестящей карьеры, — продолжал, разводя руками, Камуччини. — После такого успеха синьор Алессандро мог вернуться в Петербург и получить место профессора в академии, а он сидит здесь, не имея даже приличной одежды… Говорят, что он нередко лишен обеда и удовлетворяется овощами или одним хлебом… Весь пенсион, получаемый им из Петербурга, поглощают мастерская, натурщики и постоянные разъезды. А картина «Явление Мессии», которую он так давно начал, ничуть не подвинулась.
— Иванов удивляет и восхищает меня, — сказал Торвальдсен, — никто из художников нашего времени не способен на такой подвиг — отрешиться от самых насущных нужд ради служения искусству.
А в это время Иванов, миновав Капитолий, вступил в ту часть города, которую обычно обходили не только римляне, но даже до всего любопытные туристы. Здесь улицы были узкие и грязные. Нередко прямо на головы прохожих из открытых окон выливались помои. В этих закоулках ютились в жалких лачугах люди, которым власти не разрешали селиться в других частях города. Это было гетто — квартал, где жили евреи. Сюда и торопился Иванов.
Обитатели гетто не удивлялись появлению этого коренастого добродушного человека. Напротив, многие довольно дружелюбно приветствовали его, а смуглые, одетые в лохмотья дети встречали радостными возгласами. Для них у синьора Алессандро всегда были припасены каштаны и сладости. А главное — синьор Алессандро близко принимал к сердцу их ребячьи радости и беды, часто зазывал к себе в мастерскую.
Там было так необычно, так непохоже на тесные жилища, в которых проходило их детство… Каждый раз, когда синьор Алессандро появлялся в гетто, дети окружали его тесным кольцом в нетерпеливом ожидании — кому выпадет удача, кого сегодня позовет к себе добрый синьор. Там на стенах столько всякого нарисовано!
Часто после того, как Иванов заканчивал рисовать кого-нибудь из мальчиков, он любил отдыхать в тени у входа в дом. В эти часы художник рассказывал им про далекую родину их праотцов — Палестину — и о том, как римский император Титус поработил их предков, что нашлись среди евреев смелые люди, которые подняли народ против римлян. Но римляне были лучше вооружены, согнали евреев с родных мест и насильственно расселили по Римской империи. Поэтому они теперь живут на берегах Тибра, а не на берегах родной реки Иордан.
Иванов особенно любил рассказывать про реку, Иордан. Однажды мальчики спросили — давно ли он был там. Этот вопрос только огорчил художника, и он признался своим маленьким друзьям, что никогда не был в Палестине и ни разу не сидел на берегах Иордана, что все это знает лишь из книг. Ему очень нужно отправиться в те места, он пишет картину о том, что случилось там почти две тысячи лет назад. Но нет денег для такого далекого путешествия.
И вот мальчики между собой решили помочь синьору Алессандро.
Самым людным местом гетто был базар. Мальчики стали пропадать там с утра до вечера. Целыми днями они помогали торговцам перебирать товар, который здесь называли плодами моря. Этот товар быстро портился, и зловонный запах распространялся над шумным базаром. Мальчики не гнушались и этой работой — они зажимали носы, отплевывались, но продолжали перебирать рыбу с каким-то остервенением. Даже торговцы удивлялись усердию мальчишек и к концу дня набавляли им по несколько монеток сверх условленной платы.
И вот для маленьких друзей Иванова настал долгожданный счастливый день — потертый кошелек, который один из них выпросил у матери, был туго набит мелкими монетами.
Теперь ребята стали нетерпеливо дожидаться прихода художника. Обычно синьор Алессандро появлялся в гетто по пятницам и субботам, когда в синагоге происходило торжественное богослужение.
Вечером в пятницу мальчики еще издали увидели приближающегося Иванова. Они бросились к нему со всех ног и теснее обычного окружили его.
— Вот, синьор Алессандро, — выдвинулся вперед худенький мальчик, которого Иванов особенно любил рисовать, — это вам для путешествия в Палестину!
Мальчик протянул кошелек удивленному художнику.
— Вы не подумайте чего-нибудь плохого, — продолжал, волнуясь, мальчик. — Мы деньги не украли, а заработали на базаре, в рыбных рядах… Теперь вы сможете поехать на реку Иордан и закончить вашу картину.
Иванов был взволнован и растерян. Он начал что-то бормотать, разводя руками. И вдруг заплакал. Он плакал, не вытирая слез, и трясущимися руками гладил мальчишечьи головы.
В синагоге окончилась вечерняя молитва. Евреи заторопились: сегодня пятница, канун субботы, и каждый спешит к себе домой, где его ждет праздничная трапеза. Даже в самых бедных семьях торжественно отмечают субботу — дети и взрослые надевают праздничное платье, хозяйки зажигают свечи, к столу подается фаршированная рыба.
Но есть одинокие старики. Их приглашают в семейные дома и усаживают за праздничный стол. Таков прадедовский обычай, и его не смеют нарушать даже самые скупые евреи. Шамес[1] синагоги Иегуда остался один на свете — жену он похоронил лет пятнадцать назад, а детей у него не было. Уже давно синагога стала его родным домом, здесь он дневал и ночевал. Но каждую пятницу старика непременно приглашали в чей-нибудь дом разделить субботнюю трапезу. Вот и сегодня Иегуда зван к самому габе[2]. Но он не пойдет ни к габе, ни к кому другому. Там в углу, на самой дальней скамье сидит этот странный человек, в котором дети души не чают, который и его, старого Иегуду, не иначе как околдовал. Беседу с синьором Алессандро он предпочтет угощению в богатом доме. К тому же Иегуда твердо решил сегодня дознаться, почему приезжий скрывает, что он еврей.
И вот все разошлись. Синагога опустела, но не погрузилась во мрак, как в обычные будничные дни после молитвы. Свечи, зажженные в канун субботы, нельзя тушить, пока они не догорят.
Они уселись друг против друга — сторож римской синагоги и русский художник, академик живописи. И снова, как при первой беседе, художник внимает каждому слову старого еврея.
Любознательность Иванова не имеет границ — ему нужно уточнить темные, непонятные места в библии, во всех подробностях знать, как одевались евреи в Палестине две тысячи лет назад, как возникли обычаи, дошедшие до настоящих дней. Он прочел все, что есть об этом в русских и иностранных книгах, но этого было мало. А шамес Иегуда сущий клад. Сама судьба послала ему этого начитанного в священном писании старца. Его толкование Ветхого завета полно поэзии и почти зримо воссоздает легендарную историю народа.
Иегуде тоже очень нравится любознательный собеседник. Когда-то Иегуда готовился в раввины, но судьба была к нему неблагосклонна, и вот уже сколько лет он сторожит синагогу римских евреев. А было время, когда в Ливорно, где он учился, ему прочили блестящую будущность. Ничего из этого не вышло, внезапно умер отец, и у Иегуды на руках остались мать, младшие братья и сестры. Но до сих пор шамес синагоги удивляет всех своей ученостью, с ним боятся спорить даже самые искушенные талмудисты.
Впервые за долгие годы Иегуда не спорит, не наскакивает на собеседника, а ведет мирную беседу. Этот синьор Алессандро поражает его начитанностью в библии и тем, как вдруг высказывает какое-нибудь предположение, которого он, Иегуда, не встречал в еврейских книгах.
Иегуда не раз думал, что у его нового друга есть какие-то тайные причины скрывать свое еврейство. Сегодня он решился спросить об этом напрямик. Но получилось так, что сам синьор Алессандро стал рассказывать о себе и избавил Иегуду от неловкого положения, в которое тот чуть не попал.
Иванов последнее время дошел до отчаяния. Рухнули надежды на путешествие в Палестину. Общество поощрения художников окончательно отказалось послать его туда. Не помогли письма Торвальдсена и Камуччини в Петербург. Оттуда оскорбительно писали, что Рафаэль, хотя и не был на Востоке, создавал великие произведения.
Иванову становится ясно, что надо отказаться от своих планов на путешествие, что придется ограничиться теми итальянскими пейзажами, которые наиболее напоминают палестинский пейзаж. Но главное, конечно, не в пейзаже — для картины требуются типы людей. Где же, как не в синагоге, искать модели? И он встречает их здесь великое множество. Но как подступиться к этим набожным старцам, когда у евреев изображения человека или животного запрещены религией?
На базаре он попытался предложить длиннобородым нищим, так напоминавшим своих далеких предков в Палестине, позировать ему. Когда до них дошел смысл его предложения, они в ужасе отпрянули от него. Этих нищих не соблазнила и предложенная высокая плата. А делать зарисовки в альбоме во время молитвы в синагоге он опасается. Разгневанные евреи тогда просто вытолкают его, осквернителя их веры.
После долгих размышлений Иванов решил посоветоваться с Иегудой. И вот он сидит против шамеса…
Иванов рассказывает ему не только о себе, а и о России, Петербурге, о преследуемых своих собратьях, о том, что жестокость и несправедливость, царящие в мире, не дают ему покоя, что он пишет картину о страданиях еврейского народа.
Иванов многое не договаривает, умалчивает перед шамесом Иегудой, что сюжетом для картины послужил евангельский рассказ — как на берегу Иордана пророк Иоанн Предтеча при всем народе порицает фарисеев и книжников и возвещает о пришествии избавителя, Мессии — Иисуса Христа.
Иванов тогда искренне верил в евангельскую легенду о Христе, он думал, что с явлением Мессии начался новый день человечества. Но он хорошо понимал, какое предубеждение существует у набожных евреев к христианам, они считают страшным позором, что Христос вышел из их среды… Поэтому Иванов умалчивает о самом сюжете картины.
Художник просит помочь ему и с горячностью объясняет:
— Этюды, этюды — мне прежде всего нужны этюды с натуры, мне без них никак нельзя с моей картиной.
Иегуда, наконец, понял, чего от него хочет этот человек, и противоречивые чувства овладели душой старого шамеса. Этот чужеземец, который ему и многим другим казался евреем, на самом деле вовсе не еврей, а христианин, значит — заклятый враг. И он является в синагогу с греховным намерением. Ведь не только в синагоге, но и в доме набожного еврея не должно находиться изображений человека или животного. И еще требует помочь ему! Иегуда готов в гневе прогнать чужеземца, но тут же себя сдерживает, ибо у него вспыхнула другая мысль: чужеземец принял близко к сердцу страдания еврейского народа под игом Рима, хочет поведать об этом миру. И ничего для этого не пожалел — ни времени, ни денег, ни здоровья. Вместо того чтобы ехать на родину и стать там важным господином, он с таким рвением постигает еврейскую премудрость и остается здесь бедствовать…
Иегуда принимает решение — он позволит чужеземцу осуществить свои намерения и даже поможет ему. Пусть на его душе будет тяжкий грех, но это — во имя многострадального народа.
Иегуда встает и ведет за собой синьора Алессандро в дальний угол, отгороженный занавеской. Там он незаметно будет делать свои этюды.
В запыленной одежде странника, в широкополой шляпе, с этюдником через плечо и посохом в руке возвращался в Рим Александр Андреевич. Художник шел пешком из Субиако, небольшого городка, расположенного в сорока верстах от Рима, в Сабинских горах. Городок стоит на высокой каменистой горе, его окружают дикие голые скалы, на берегах быстрой горной реки растут ивы и тополи.
Эти места прельстили Иванова. Именно такими ему представлялись города Палестины и пейзаж берегов реки Иордан.
Иванов часто отправлялся на этюды в окрестности Субиако. Сегодня он возвращался в дурном расположении духа. Три дня он бился над этюдом с группой деревьев, несколько раз переписывал и все оставался недоволен: казалось, что даль, видимая сквозь ветви, написана недостаточно легко и широко.
Недовольный собой, погруженный в размышления, Иванов шел по улицам Рима и незаметно для себя очутился на улице Феличе перед домом, в котором жил Николай Васильевич Гоголь.
Давно уже Гоголь стал для Иванова самым дорогим человеком. Давно повелось, что после целого дня работы в мастерской художник сам вознаграждал себя и отправлялся вечером к Гоголю. В Гоголе его поражали высокий ум и верный взгляд на искусство. Беседа с этим необыкновенным и интереснейшим человеком каждый раз убеждала Иванова в правильности избранного им пути.
Иванов стоял на улице Феличе, запрокинув голову к окнам квартиры Гоголя, и колебался — художник считал, что он не вправе нынче насладиться беседой с Гоголем: как мог он явиться к Гоголю, когда в этюднике лежит никуда не годный этюд. И Александр Андреевич, решивший, что не заслужил сегодня награды, со вздохом двинулся дальше…
В мастерской Иванова ожидала записка от Гоголя. Николай Васильевич извещал, что приехал Языков и что завтра они будут у него.
Художник зажег все имевшиеся в запасе свечи и ярко осветил ими мастерскую. Посреди мастерской на огромных подставках стоит картина. За окнами темная ночь, а на картине утро вступило в свои права. Это утро настало для людей, собравшихся у реки Иордан, чтобы совершить обряд омовения.
Иванов стоял перед картиной, погруженный в глубокие размышления. Все, что он изобразил, жило и горело внутри него. Он глубоко верил, что своим произведением принесет облегчение страждущему человечеству. Разве ныне человечество меньше, чем тогда, нуждается в избавителе?
Иванов подходит к окну и вглядывается во тьму. Ничего не видно, все погружено во мрак. Мрак обступил весь мир… Только здесь, в мастерской, светло, и этот свет излучают не свечи, а она — картина.
Иванов верит, когда наступит долгожданный день и он сможет явить картину миру, она все преобразит вокруг себя, и люди, увидевшие ее, вздохнут счастливо.
Вера в значительность своего труда дает ему силы переносить все невзгоды, и он с радостью несет бремя, которое добровольно взвалил на себя. Художник давно знает, что искусство — тяжелая ноша на плечах.
Лишь бы дали закончить картину!.. А то в Петербурге не только решили отказать в продлении пенсиона, но там уже были приняты меры к его насильственному возвращению. К счастью, вмешательство влиятельных друзей приостановило страшивший его отъезд из Рима в Петербург.
Санкт-Петербург!.. При одной мысли о резиденции русского императора у Иванова кровь стынет в жилах. Он давно уже принял решение не возвращаться туда, где царствует беззаконие… Иванов никогда не забывал о беде, случившейся с ним из-за картины «Иосиф, толкующий сны», о той опасности, которой едва избежал.
Со временем Иванов, возможно, стал бы об этом забывать, если бы не новое несчастье, случившееся на этот раз с его отцом, когда Александр Андреевич уже находился в чужих краях. Отца, заслуженного профессора Академии художеств, по произволу царя отчислили от академии, выселили всю семью из академической квартиры, ввергли в бедственное состояние.
В Рим до Иванова доходили вести и о других случаях произвола.
Нет, нет, он давно решил не возвращаться в Петербург. Другое дело — Москва! Иванов мечтает по окончании картины вернуться в Россию и поселиться в Москве. Душа Александра Андреевича переполнилась великой радостью, когда до него дошли вести, что в Москве открывается училище живописи и ваяния. Он придавал этому событию особое значение и издалека всячески содействовал лучшему устройству училища — рекомендовал пригласить не иностранных, а русских педагогов, решил передать собственные картоны с Венеры Медицейской, Боргезского бойца, Лаокоона, проявлял заботу, чтобы были приобретены копии с итальянских фресок. В мечтах Иванов уже видел себя в Москве, в училище живописи, среди будущих своих учеников.
Но это потом, а пока что надо трудиться над картиной, и хотя он работает с великим усердием от рассвета до сумерек, стараясь лишней минуты не посидеть за обедом в кафе, времени у него в обрез.
Это только людям малосведущим кажется, что картина окончена. На самом деле работы еще уйма — сколько одних книг надо прочитать.
Вот на столе лежит раскрытая книга Неббия о египетских древностях, в которой описана жестокая участь рабов. Рядом с книгой на столе — тетрадь. В ней выписка о том, как наказывали рабов плетьми. Участь рабов его особенно занимает. На собственном рисунке, на котором изображен раб с веревкой на шее, Иванов надписал: «Раны, зажитые от побоев…» Эти раны Александр Андреевич явственно ощущал на собственной шее, ибо всегда, когда он создавал образ, то вживался в него, проникался его чувствованиями.
Образы людей, запечатленные им в сотнях этюдов, развешаны по стенам, лежат в папках. А сколько еще предстоит сделать новых этюдов! Без них никак нельзя двигать картину…
Александр Андреевич ближе придвигает свечи к картине, долго всматривается в нее, и лицо его становится все озабоченнее. И все из-за фигуры раба… На картине он изобразил толпу народа, которая пришла вслед за пророком Иоанном и его учениками к реке Иордан свершить обряд омовения — омыть водой свои грехи.
Много собралось здесь людей различного возраста и состояния. И всем Иоанн указывает на появившегося вдали Христа. Мессия явился, чтобы принести избавление страждущим и угнетенным, с ним пришла в мир истина.
По-разному слушают пророка собравшиеся на берегу Иордана. Многие устремились вперед, готовые воспринять новую истину и пойти за Христом, некоторые колеблются, а иудейские священники и книжники — те внимают словам пророка с нескрываемой враждебностью.
Годами работая над картиной, Иванов думал, что центральной фигурой картины должен быть Иоанн Предтеча — неистовый пророк. Но шли годы, и многое изменилось в мыслях художника. Постепенно главное внимание сосредоточилось на группе богача и раба.
Они сидят у ног Иоанна — раб и его господин. У господина тело холеное, розовое, седые кудри тщательно расчесаны. Он сидит спиной к зрителям, но так выразителен жест его руки, что не нужно видеть лица, чтобы судить, какое впечатление производят на него слова пророка.
Этот жест относится к рабу, которого он призывает не увлекаться словами Иоанна, не принимать их всерьез, ибо раб, сидящий на корточках и протянувший руки к полосатой ткани, чтобы накинуть ее на изнеженное тело своего господина, от слов Иоанновых о пришествии избавителя затрепетал…
Раб!.. Раб должен стать центром картины! Кто же еще среди этой толпы, собравшейся на берегу Иордана, так может жаждать истины и освобождения, чья участь может сравниться с его участью невольника?..
Иванову раб с его страданиями и чувствами был близок и понятен, ближе и понятнее остальных его персонажей. Он собственное положение художника и в мыслях и в письмах к родным не раз сравнивал с положением крепостного, негодовал по поводу того, что для великих мира сего художник и крепостной почти одно и то же…
…Было уже далеко за полночь, а Иванов все стоял со свечой у картины и озабоченно вглядывался в лицо раба. Еще так недавно он был доволен презрительным прищуром его глаз, а нынче находит, что это не то выражение, которое должно быть у раба, у которого впервые затеплилась надежда…
Иванов ставит свечу на стол и начинает нетерпеливо рыться в папках. Там многочисленные превосходные этюды к образу раба. Каждый из них мог бы украсить стены любой картинной галереи. Но Иванов недовольно хмурит брови — ни один его не удовлетворяет. Придется приступить к новым этюдам…
Поэт Николай Михайлович Языков был тяжело болен. Гоголь убедил его приехать в Рим, надеясь, что итальянский климат поправит его здоровье.
И хотя Языков с трудом передвигался, он потребовал от Гоголя, чтобы они отправились к Иванову — посмотреть картину, о которой был наслышан еще в России.
И вот теперь усталый, превозмогая боль в позвоночнике, Языков полулежит в кресле и слушает Гоголя. Всего час назад они возвратились от Иванова, потрясенные его картиной и опечаленные бедственным положением художника.
Гоголь нервно ходит по комнате и никак не может успокоиться.
— Сколько же ему приходится терпеть!.. При его высоком и нежном образовании душевном, при большой чувствительности ко всему — вынести все колкие выражения и даже то, когда угодно было некоторым провозгласить его сумасшедшим и распустить этот слух таким образом, чтобы он собственными своими ушами на всяком шагу мог его слышать… А он ведет жизнь истинно монашескую, корпя день и ночь над своею работою, отказывает себе во всем, даже в лишнем блюде в праздничный день, надевает простую плисовую куртку, как последний нищий. А между тем весь Рим начинает говорить гласно, судя даже по нынешнему виду картины, в которой далеко еще не выступила вся мысль художника, что подобного явления еще не показывалось от времен Рафаэля и Леонардо да Винчи.
Гоголь останавливается перед креслом Языкова и с отчаянием в голосе спрашивает:
— Что делать, Николай Михайлович, как помочь бедному Иванову? Ведь он из-за своего беспримерного самоотвержения и любви к труду рискует действительно умереть с голоду…
— Одно только средство есть, Николай Васильевич, спасти этого подвижника — пишите о его участи Виельгорскому. Вы ведь дружили с его покойным сыном. Граф близок ко двору и весьма влиятелен…
Гоголь идет к конторке и тут же начинает свое письмо к шталмейстеру императорского двора графу Михаилу Юрьевичу Виельгорскому:
«Пишу к вам об Иванове. Что за непостижимая судьба этого человека! Уж дело его стало, наконец, всем объясняться; все уверились, что картина, которую он работает, — явление небывалое, приняли участие в художнике, хлопочут со всех сторон о том, чтобы даны были ему средства кончить ее, чтобы не умер над ней с голоду художник, — говорю буквально: не умер с голоду — и до сих пор ни слуху, ни духу из Петербурга. Ради Христа разберите, что это все значит…»