ИВАНОВ УТРАТИЛ ВЕРУ
ИВАНОВ УТРАТИЛ ВЕРУ
Два закадычных друга — каменщик Луиджи и носильщик Энрико — сидели в глубине кофейни, запивали горячие каштаны легким виноградным вином и мирно беседовали.
Вдруг глаза у Энрико вспыхнули. Отставив стакан с вином, он стал прислушиваться к разговору, который вела за большим столом посреди кофейни подвыпившая компания.
При громком взрыве хохота Энрико сжал кулаки и заскрежетал зубами.
— Что с тобой, Энрико? — забеспокоился Луиджи. — Чем тебя рассердили эти люди? По виду они художники. Может быть, есть среди них скульптор, который не заплатил тебе, когда ты носил глину в его мастерскую?..
— Нет, Луиджи, я этих людей не знаю. Но они глумятся над достойным человеком, которого я видел, правда, всего один раз. Он глубоко задел мою душу…
Новый взрыв хохота поднял Энрико с места.
— Эй, вы! — закричал он, подойдя к большому столу. — Прекратите сейчас же смеяться над маэстро, что держит мастерскую на Виколо дель Вантаджо, или я за себя не ручаюсь…
Энрико показал свои внушительные кулаки.
В кофейне наступило такое молчание, что слышно стало дыхание внезапно умолкнувших людей. Но молчание длилось всего несколько мгновений. Шум возобновился, назревал скандал.
— Браво, Энрико! — поддержали его. — Ты хорошо сказал этим мазилкам…
Через минуту рядом с Энрико стояло не менее дюжины человек.
— Так вот, синьоры, — предложил Энрико перетрусившим художникам, — или вы пойдете с нами на Виколо дель Вантаджо и покаетесь перед маэстро в своем словоблудии или… — Энрико под веселый смех всей кофейни повертел кулаками перед компанией. — Или перестаньте портить здесь воздух…
Художники предпочли ретироваться.
Когда волнение в кофейне улеглось, Луиджи попросил своего друга:
— Расскажи мне, Энрико, об этом славном художнике, у которого, как я убедился, много добрых друзей.
— Нет, Луиджи, здесь, в кабаке, я не могу тебе рассказывать о таком человеке и его картине. Пойдем лучше домой, пораньше ляжем, а завтра чуть свет — до работы — сходим вместе на Виколо дель Вантаджо… Я заметил, когда носил глину скульптору, живущему по соседству, что маэстро очень рано встает.
Иванов не удивился посетителям-мастеровым в столь ранний час.
С тех пор как он открыл двери своей мастерской и решился выставить «Явление Мессии» для публики, у него перебывало множество людей. В первые дни приходили художники всех наций, а потом сюда устремилась светская публика.
Александр Андреевич был молчалив, как всегда, но не пропускал ни одного замечания о картине. Часто перед ней возникали споры — одни находили ее удивительной, а другим она вовсе не нравилась. Многим спорщикам было невдомек, что этот тихий, застенчивый человек — творец картины. Они принимали его за служителя.
Посетителей становилось все больше и больше. У картины появились свои поклонники, которые часами стояли перед ней, являлись в другой и в третий раз. С такими посетителями Александр Андреевич вступал в разговоры и давал объяснения. От них он узнавал, что весь Рим говорит о картине.
В последние дни в мастерскую стал приходить простой люд — мастеровые с инструментами, шедшие на работу, натурщицы, хозяева кофеен со своими слугами. Они приходили в ранние часы, тихо стояли перед картиной, а уходя, низко кланялись маэстро.
Энрико и Луиджи оставили свои инструменты у двери на лестнице и робко вошли в мастерскую. Их глаза сразу устремились к картине, и лишь потом, немного освоившись, они разглядели в глубине мастерской широкоплечего, среднего роста человека с густой проседью в волосах.
Энрико и Луиджи почтительно поклонились художнику. Он дружелюбно ответил и отошел в другой угол, чтобы не мешать им. Время от времени до него доносился их шепот.
Наконец, преодолев смущение, Энрико и Луиджи подошли к художнику.
— Синьор, — обратился Луиджи, — правду говорят, что вы писали картину двадцать лет и никому ее не показывали?
— Правда, мой друг.
— Синьор, — продолжал Луиджи, — не согласитесь ли вы растолковать нам, что на вашей картине?
Иванову не раз приходилось объяснять сюжет картины. В последнее время он даже начал уставать от этого. Но мастеровым, пришедшим спозаранку посмотреть его творение вместо того, чтобы лишний час отдохнуть перед работой, он охотно стал рассказывать. Когда Иванов окончил свой рассказ, Энрико, удивляясь собственной смелости, заговорил:
— Синьор, я прихожу смотреть вашу картину второй раз. Перед глазами у меня все время лицо раба… Как он слушает пророка! У него душа горит — так он жаждет правды!.. Но по мне, синьор, такому человеку нужна не проповедь о Христе. В его крепкие жилистые руки вложить бы карабин, как в сорок восьмом году…
К удивлению Энрико, художник не рассердился, а, слушая его, довольно кивал головой.
— А теперь позвольте, синьор, и мне сказать, — заговорил Луиджи. — Я давно не был на исповеди и не очень тороплюсь это сделать. Может, именно поэтому мне нравится, что у вас тут не только Христос, апостолы, книжники и фарисеи, но, главное, простой народ. Я так понимаю, синьор, что на картине у вас страдающий народ и он ищет выхода — откуда, наконец, придет спасение… И богатых вы здорово показали, особенно этого хозяина раба. Так и хочется стукнуть его по жирной спине моим молотком. И священников еврейских, которые не лучше наших патеров, вы тоже здорово нарисовали… Так я понимаю вашу картину, синьор, что она про народ, а вовсе не про Христа… Папе она бы не пришлась по вкусу, если бы он увидел ее. Не наградил бы вас, как награждает других художников, умеющих ему угодить.
Энрико хотел что-то добавить к словам товарища, но в мастерскую вошли новые посетители — аббат в очках, монах-капуцин и англичанин-турист.
Энрико и Луиджи почтительно поклонились художнику и направились к двери.
Иванов проводил их до лестницы, пожал им руки и пригласил заходить.
День сегодня выдался тяжелый. Все время публика толпилась в мастерской. Невозможно было даже отлучиться пообедать в кафе. Александр Андреевич на лестнице достал из кармана кусок хлеба, наскоро проглотил его, запил водой и снова вернулся к посетителям.
В полдень пришли обычные завсегдатаи — пенсионеры петербургской Академии художеств. Одни из них сидели перед картиной молча, взволнованные, сосредоточенные, другие углублялись в подробности, требуя от Иванова все новых и новых объяснений.
Во второй половине дня снова явились знаменитые немецкие живописцы Иоганн Фридрих Овербек и Петер Иозеф Корнелиус. Их окружала целая толпа художников.
Семидесятичетырехлетний Корнелиус пожал руку Иванову и сказал, что он почитает в нем большого мастера, а Овербек, присоединившись к словам Корнелиуса о мастерстве, заметил, что Иванов все же обманул его ожидания.
Старый немецкий художник, связавший свою судьбу с католической церковью, был разочарован — картина русского мастера была далека от его понимания священного писания. А ведь не он ли первый натолкнул много лет назад русского художника на этот евангельский сюжет?..
Иванов долгие годы почтительно внимал его рассуждениям о живописи, часто посещал его и водил русских художников, приехавших в Рим, к нему в мастерскую. Иванов вспоминает, как однажды он повел к Овербеку старого профессора петербургской Академии художеств Максима Никифоровича Воробьева и как по дороге уверял, что художники должны учиться у Овербека. Когда они вернулись к нему в мастерскую и Воробьев снова увидел «Явление Мессии» и этюды к картине, он накричал на Иванова:
— Или я, братец, на старости лет выжил из ума или ты повихнулся. Не тебе приходится учиться у Овербека, а он должен учиться у тебя.
…И вот сейчас Овербек стоит недовольный, разочарованный.
Но теперь Александру Андреевичу это почти безразлично. Давно уже наступила перемена в его мыслях. Труд всей жизни — его картина — более и более понижается в его глазах. И недостает духу, чтобы совершенствовать ее исполнение. Вот нынче кто-то из посетителей спросил, почему в левом углу картины вода красная. Пришлось объяснить, что на старике, выходящем из воды, вначале была повязка красного цвета и она отражалась в воде. Потом он заменил красную ткань белой, а переписать отражение не удосужился… Он ведь считает картину до сих пор неоконченной. Все собирался ее переписать, но духу не хватает — охладел он к своему творению…
Перемена в мыслях у Александра Андреевича Иванова стала появляться в 1848 году.
В Италии началась революция.
Иванов уже не мог больше отгораживаться от жизни в своей мастерской. Жизнь настойчиво стучалась в двери, напоминая о себе. Недалеко от его мастерской происходили вооруженные схватки, а однажды бомба разорвалась совсем рядом и чуть не погубила его картину.
Выстрелы на улицах Рима разбудили Иванова.
Он всегда сочувствовал народу, а теперь был всей душой на его стороне. В те дни Иванов жадно читал итальянские и французские газеты, доставал запрещенные книги. С пылом юноши он начал увлекаться всем, что происходило вокруг.
Однажды Иванов проходил по улицам мимо дворцов римской знати. Их владельцы бежали из республиканского Рима, бросив богатейшие художественные сокровища. С горечью думал художник, что великие творения искусства, конечно, будут разворованы в такое смутное время.
Как же он был удивлен, как радостно забилось его сердце, когда увидел, что к воротам дворцов прибиты доски с надписью: «Собственность республики».
Иванов долго стоял перед запертыми дворцами, охраняемыми Римской республикой, и размышлял.
Александр Андреевич медленно возвращался к себе в мастерскую, боясь ускорить шаги: ему казалось, что он может расплескать то, что явилось ему нынче в размышлениях.
А в то же время хотелось скорее вернуться в мастерскую и, поделиться своими новыми мыслями с Сергеем. Вот уже два года, как Иванов не одинок. Из Петербурга в Рим для усовершенствования в архитектуре прибыл младший брат Сергей. С братом у него полное согласие во всем. Они вместе рассуждают о прочитанном в газетах и книгах, о бурных событиях в Риме, в других итальянских городах, во Франции.
Сергей сразу заметил, что брат нынче вернулся с прогулки совсем другим и порывается сообщить ему что-то важное. Но он не решается сам спрашивать. Сергей боготворит Александра и терпеливо будет дожидаться, пока брат сам заговорит.
А Иванов, желавший скорее поделиться своими новыми мыслями, медлит. Он снова погружается в размышления, проверяя себя — не мимолетное ли это настроение, навеянное извне, достаточно ли глубоко то, что в нем пробудилось и просится наружу.
Только к концу дня, когда начало темнеть, Александр Андреевич усадил брата против себя и стал говорить. Это была не обычная беседа, это была исповедь.
Иванов начал издалека — с тех времен, когда пролилась кровь на Сенатской площади, а потом пошли аресты, заточение в крепость, ссылка в Сибирь и самое страшное — казнь пяти декабристов.
После расправы наступило время молчания и покорства. Все должно было повиноваться государю императору и графу Бенкендорфу.
Это была его юность. В пору, когда душа нараспашку, когда чуть ли не первому встречному открываешь душу, — он научился скрывать свои мысли, стал молчальником, размышлял втайне и только бумаге доверял иногда свои мысли. Тогда записал он в заветной тетради об участии своих терзаемых собратий, рожденных, подобно ему, в стеснении монархии.
Но тем сильнее обуревали его желание быть свободным, жажда истины и справедливости — не только для себя одного, для всех, и прежде всего для тех, кто томился во глубине сибирских руд.
И как только он вырвался в чужие края, где над ним уже не тяготела свинцовая, давящая сила Санкт-Петербурга, его первые мысли были о них. Ко дню именин императора он написал письмо о помиловании несчастных. Благо, близкий друг удержал его от посылки письма. За подобное заступничество карающая длань из Северной Пальмиры извлекла бы его отсюда и переместила в сибирский острог.
Вот тогда в поисках выхода из неволи и рабства для своих соотечественников он и начал думать о большой картине, которая принесла бы утешение и способствовала нравственному совершенству людей. Он обратился к Евангелию и остановился на явлении Христа народу. В избрании такого сюжета его горячо убеждал Овербек.
Вся жизнь ушла на осуществление этого замысла.
Он закрылся от всех, думая, что свершает подвиг для человечества. А человечество шло это время своим путем — изнемогало, страдало, но набиралось сил, не теряло надежды на избавление от страданий, на торжество справедливости. Осенью 1847 года он был в Ливорно и видел, как на площади собралась толпа, которая жадно слушала бледного человека с пылающими глазами, призывавшего народ к освобождению Италии.
Он не знает, как звали этого человека, но хорошо знает, как зовут того, за кем идет итальянский народ. Нынче страждущие и угнетенные идут не за Христом, а за Джузеппе Гарибальди. Борьба за свободу вытеснила призрачные утешения религии.
— Сергей! — воскликнул Иванов. — Мы живем в эпоху приготовления для человечества лучшей жизни и должны быть достойными этого трудного переходного времени.
Он долго молчал, а потом с горечью добавил:
— Мой труд, моя картина более и более теряет значение в глазах моих… Сергей, брат мой, в душе моей нет больше веры, а писать без веры религиозные картины безнравственно!..
Было начало сентября 1857 года. В маленьком домике лондонского пригорода собрались русские люди. Здесь был Александр Иванович Герцен, его друг Огарев, члены семейства и Александр Андреевич Иванов.
Иванов прибыл в Лондон для встречи с Герценом. Теперь, при новом направлении его мыслей, Александр Андреевич ждал от русского революционера ответа на все сомнения, одолевавшие его, ждал, что Герцен укажет ему новый путь.
Иванов приехал в Лондон на последние деньги. Но после пережитого духовного кризиса, после охлаждения к труду всей своей жизни ему нужна была моральная поддержка человека, который стал совестью для всех свободомыслящих людей в России.
Герцен тепло встретил Иванова, окружил вниманием. Александр Андреевич впервые в присутствии посторонних людей перестал быть молчальником.
— Вот что меня тяготит, с чем я не могу сладить, — говорил с жаром Иванов, обращаясь к Герцену, — я утратил ту религиозную веру, которая мне облегчала работу, мою прежнюю жизнь… Мир моей души расстроился — сыщите мне выход, укажите идеалы! Революционные события навели меня на мысли, от которых я не мог больше отделаться; годы целые занимали они меня, и когда начали становиться яснее, я увидел, что в душе нет больше веры. Я мучусь тем, что не могу формулировать искусством, не могу воплотить мое новое воззрение, а до старого касаться считаю преступным. Писать без веры религиозные картины — это безнравственно, это грешно… Мне предлагали главное заведование живописными работами в новом соборе в Москве. Место, которое доставило бы и славу, и материальное обеспечение. Я думал, думал, да и отказался: что же я буду в своих глазах, взойдя без веры в храм и работая в нем с сомнением в душе. Лучше остаться бедняком и не брать кисти в руки!
Герцен был потрясен: неужели это тот человек, который в молодости принялся за религиозный сюжет и за ним состарился? Но нет, хотя и поседели его волосы, никогда еще не был он так душевно молод! Мысль века прошла сквозь запертую дверь его студии, страдания поверженных на баррикадах разбудили его…
Герцен в слезах бросился обнимать Иванова.
— Хвала русскому художнику, бесконечная хвала! — воскликнул Герцен. — Не знаю, сыщете ли вы формы вашим идеалам, но вы подаете не только великий пример художникам, но даете свидетельство о той непочатой, цельной натуре русской, которую мы знаем чутьем, о которой догадываемся сердцем и за которую, вопреки всему делающемуся у нас, мы так страстно любим Россию, так горячо надеемся на ее будущность!
…Иванов вернулся из Лондона в Рим. На душе у него было ясно и спокойно. Беседы с Герценом вдохновили его на новое служение искусству.
В Риме Александр Андреевич начал готовиться к отъезду в Россию. Он думал о будущих картинах, посвященных русской жизни.