Рубенс, Петер Пауль

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Рубенс, Петер Пауль

Фламандские романисты (представителями которых в Эрмитаже являются Орлей, Флорис, Спрангер и Ломбард) подготовили почву для появления к концу века одного из титанов истории живописи — Рубенса (правильнее произносить Рюбенс), в творчестве которого и обозначился настоящий расцвет фламандской или южно-нидерландской школы.

Впрочем, в появлении такого чуда, как Рубенс, кроме этих специальных мотивов, имели значение политические и культурные условия страны, зажившей с некоторых пор обособленной от своих родственных соседей жизнью. С 1570-х годов соединенные более века под одним скипетром нидерландские провинции стали обособляться. Сюзерен их, фанатик Филипп II, пожелал искоренить и здесь ересь Реформации. Но удалось это ему только относительно южных фламандских штатов, северные же открыли удачную борьбу против Испании, длившуюся около 80 лет, но уже в первое десятилетие приведшую к значительной автономии возмутившегося края. С этих пор начинается история двух государств: Фландрии, оставшейся провинцией испанского (позже австрийского) дома, и Голландии, превратившейся в республику (в которой не переставала царить военная диктатура штатгоудеров). Обе эти части одного целого, отныне со столь разными историческими и культурными судьбами (Фландрия была возвращена католичеству, в Голландии окончательно утвердилась реформа), дали два очень разных, но равноценных, в смысле красоты и великолепия, искусства. Если же в чем одно искусство разнилось от другого, так это не качеством, не уровнем, а психологией, своими интересами, обращенными на противоположные задачи и миры.

Возможно, что испанцам было легче справиться с Фландрией потому именно, что последняя не находила внутри себя настоящей реакции против религиозного порабощения. Корни Реформации, давшей здесь многие нервные вспышки, доходившие и до фанатических бурь, не были все же глубокими. Напротив того, иезуиты оказались желанными наставниками, и к ним в школу пошло все, что было самого яркого и талантливого в стране. К ним же поступил и юный Рубенс, предназначенный явиться грандиозным выразителем их миропонимания и их системы.

Нужно, впрочем, прибавить при этом, что и иезуиты были готовы на всякие уступки, только бы внешне их ученики не отпадали от римской церкви. Эта их хитроумная политика — в связи со стихийными инстинктами, заложенными в расе, породила искусство или, вернее, целую религию, мало похожую на подлинное христианство, но обладавшее огромной притягательной силой. Искусство это отвечало вполне национальным идеалам.

Рубенс — фигура не случайная. Недаром жил он царем и был популярнейшим лицом в Антверпене, недаром мог он диктовать условия королевским наместникам, недаром принимал деятельное участие в государственных делах, в качестве искусного I дипломата. Все это показывает, что он явился в надлежащий момент, что он соединил в себе все идеалы своих соотечественников. Интерес к нему выходит за тесные пределы живописи. Это был “пророк, признанный в своем отечестве”, лучший представитель его, какой-то полубог, создавший мир, совершенно особый, для многих отталкивающий своей голой чувственностью, но цельный и по-своему прекрасный. Этот мир Рубенс снабдил этикеткой христианства, и защитники Рима, враги Кальвина, с удовольствием приняли то, что он выдавал за ортодоксальность. Они даже воспользовались изобретенным им соблазном, будучи, главным образом, заинтересованными в том, чтобы иметь возможно большее количество душ, какими бы средствами это ни достигалось.

Однако значение Рубенса выходит и за пределы узко церковных вопросов. Рубенс в живописи, силой беспримерного гения, создал целую свою религию, идущую по существу даже вразрез с христианской церковью. Но и к античной древности, к современности он отнесся с той же свободой и скорее с каким-то насилием. Будучи “практикующим” католиком [86] и археологом колоссальной эрудиции, он не тревожился сомнениями в том, что его личные взгляды в обеих сферах церковных идей и гуманистских знаний расходятся с общепринятыми, с каноническими. Принято говорить, что Рубенс населил Царствие Небесное жителями Олимпа. Это неточно. Рубенс населил и христианский рай, и Олимп, и даже современность существами собственного изобретения, вернее, какими-то вечно радостными, мощными, веселыми, но, главное, живыми олицетворениями своей расы, своей культуры. То, что робко в фонах картин пробивалось в произведениях его предшественников: радость бытия, благословение плоти, стало петь в его искусстве столь оглушительные гимны, что для людей нервных и деликатных, коими изобилует наше время, это даже тягостно.

Рубенса нужно или всего принять, или всего оставить. А принять его необходимо, ибо не было волшебника красок более чарующего, не было виртуоза более умелого, фантаста более изобретательного, нежели он. И не было художника или поэта, который бы так грандиозно и убедительно воспевал низменные (но подлинные) радости животной чувственности и сладкой насыщенности. Рубенсу принадлежит слово как адвокату всякого сладострастия, всякой похоти, всего плотского, плодящегося. В истории культуры этот фламандец говорит такие же веские слова о плоти, какие гений Италии и Франции говорит о душе. Для тех же, от кого эти вопросы далеки, Рубенс должен быть дорог просто как источник чудесных художественных наслаждений.