ПРАВО НА ПАМЯТЬ («ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»)
ПРАВО НА ПАМЯТЬ («ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»)
Итак, литературное дело, писательское занятие, обращенные в творческую работу над словом («слог формируется»), были для героев-сочинителей если не победным, то во всяком случае единственным шансом — той жизнеустроительной силой, которая способна «вытащить», морально поддержать, наладить человека. Литераторство спасало от обывательской трясины, духовного застоя, житейской спячки, помогало в болезни, одиночестве, поддерживало в минуты отчаяния, наконец, просто утешало, очищало, облагораживало — людей, так сказать, положительного нравственного потенциала.
Задуманные вскоре после «Записок из Мертвого дома» и «Униженных и оскорбленных» «Записки из подполья» с вымышленным сочинителем записок — Подпольным — должны были со всей серьезностью поставить вопрос: как служит и может служить слово герою с сознанием искаженным и изуродованным.
Раскрывая сущность образа Подпольного, Достоевский впоследствии писал: «Я горжусь, что впервые вывел настоящего человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Только я один вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его и, главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться». Далее Достоевский размышлял: «Болконский исправился при виде того, как отрезали ногу у Анатоля, и мы все плакали над этим исправлением, но настоящий подпольный не исправился бы…» Но вот главная проблема: «Что может поддерживать исправляющихся? Награда, вера? Награды — не от кого, веры — не в кого! Еще шаг отсюда, и вот крайний разврат, преступление (убийство). Тайна» (16, 329–330).
И все-таки в «Записках из подполья» Достоевский сделал мощную попытку приблизиться к этой тайне.
«Записки» зафиксировали состояние души Подпольного в острый и переломный момент его идейно-нравственного развития, этапы которого точно соотносятся с началом работы героя над рукописью.
Сорок лет жизни Подпольного, бездарно истраченных, нравственная инерция и крайний индивидуализм в какой-то момент его жизни начинают осознаваться особенно болезненно и напряженно. В осмысление перемен, происходящих с ним, Подпольный вносит четкие временные акценты: «Я сам только недавно решился припомнить иные мои прежние приключения, а до сих пор всегда обходил их, даже с каким-то беспокойством». Переворот, поистине революционный, происшедший в сознании Подпольного, связан прежде всего с возвращением памяти — запрет на нее, длившийся много лет и ревностно охранявшийся, снимался, а воспоминания требовали выхода, бередили ум и совесть, побуждали к делу. Дело не замедлило появиться.
Между моментом «припоминания» и моментом «дела» проходит действительно очень немного времени. «Теперь же, когда я не только припоминаю, но даже решился записывать, теперь я именно хочу испытать: можно ли хоть с самим собой совершенно быть откровенным и не побояться всей правды?» Переход от «только припоминания» к «еще и записыванию» и испытание себя «всей правдой», эта «фантазия», которую Подпольный намерен во что бы то ни стало осуществить, — замысел поистине грандиозный для личности его уровня, капитальный сдвиг. Не рассчитывая особенно на читателей, на публику, откровенно стесняясь возможности контакта с ней, Подпольный тем не менее задается вопросом: «для чего, зачем собственно я хочу писать? Если не для публики, так ведь можно бы и так, мысленно все припомнить, не переводя на бумагу?» Однако разницу между мысленным отчетом (работой памяти) и письменным (работой над словом) Подпольный отчетливо сознает и предельно ясно формулирует. Первое: «…на бумаге оно выйдет как-то торжественнее. В этом есть что-то внушающее, суда больше над собой будет, слогу прибавится». Второе: «Кроме того: может быть, я от записывания действительно получу облегчение. Вот нынче, например, меня особенно мучит одно давнишнее воспоминание… Я почему-то верю, что если я его запишу, то оно и отвяжется. Отчего же не испробовать?» И, наконец, третье: «…мне скучно, а я постоянно ничего не делаю. Записыванье же действительно как будто работа. Говорят, от работы человек добрым и честным делается. Ну вот шанс по крайней мере».
Возрожденная память, возвращавшая человеку его прошлое, давала ему нравственный ориентир для праведного суда над собой. Право на память побуждало к слову; слово «всей правды» требовало неустанной работы, работа же, претворяя мысль в дело, сулила работнику подлинное очищение и обновление.
Но вот что особенно важно: в «Записках из подполья» декларация прав человека на память и творчество, манифест его спасения и исправления получили убедительное воплощение. Что дали литературные занятия Подпольному, сочинителю «Записок»? Как повлиял на него сам процесс сочинительства? Сравним два фрагмента.
В разгар долголетней злобы на обидевшего его офицера Подпольный решается прибегнуть к литературе: «Раз поутру, хоть я и никогда не литературствовал, мне вдруг пришла мысль описать этого офицера в абличительном виде, в карикатуре, в виде повести. Я с наслаждением писал эту повесть. Я абличил, даже поклеветал; фамилию я так подделал сначала, что можно было тотчас узнать, но потом, по зрелом рассуждении, изменил и отослал в «Отечественные записки». Но тогда еще не было абличений, и мою повесть не напечатали. Мне это было очень досадно. Иногда злоба меня просто душила». Первая проба пера, рожденная чувством злобы и мести, к тому же обильно сдобренная клеветой (для сведения счетов все средства хороши), справедливо оказалась бессильной, творчески бесплодной и — заслуженно — неопубликованной. Слово «всей правды» после сорока лет подполья имело совершенно другие последствия. «Даже и теперь, через столько лет, все это (воспоминания Подпольного второй части «Записок». — Л. С.) как-то слишком нехорошо мне припоминается, но… не кончить ли уж тут «Записки»? Мне кажется, я сделал ошибку, начав их писать. По крайней мере мне было стыдно все время как я писал эту повесть: стало быть, это уж не литература, и исправительное наказание».
Итак, наказание состоялось: от «всей правды» Подпольному сильно не поздоровилось. «Довольно; не хочу я больше писать «из Подполья», — бунтует он: правда, как всякая нравственная экзекуция, горька и тяжела, а компромиссные доводы («зачем ворошить прошлое») соблазнительны и утешительны. Но «Записки из подполья» завершаются не на этой бессильной, обреченной ноте. Авторская ремарка свидетельствует: «Впрочем, здесь еще не кончаются «записки» этого парадоксалиста. Он не выдержал и продолжал далее».
«Что может поддержать исправляющихся? Тайна». Но творчество — это и есть самая великая тайна.