ЧТО СЧИТАТЬ ЗА ПРАВДУ
ЧТО СЧИТАТЬ ЗА ПРАВДУ
Куда деваться в этой адской круговерти простому мужику, поильцу и кормильцу? Что делать ему, когда воинствующая и торжествующая политика ликвидации лишает его человеческого достоинства, отъединяет от мира и от соседа, вовлекает в безумие? Страницы романа, повествующие о том, как замолкали люди, утрачивали волю и надежду, как беспомощно ощущали свою заброшенность и обреченность, — самые, наверное, горькие, самые трагические по своей жестокой правде.
Однако хроника тихановских событий дает художественно убедительное, фактически достоверное и поистине бесценное свидетельство о той огромной силе сопротивления, о живой душе народа, пытавшегося противостоять надвигавшемуся безумию. При всей разобщенности, разрозненности людей, вынужденных элементарно спасать свою жизнь, сколько мужества, упорства и человеческого благородства проявляют многие из тихановцев, подчинившихся силе, но не покорившихся неправде. Мужики и бабы не хотели брать греха на душу — этим чаще всего объяснялось достоинство поступка в ситуации, провоцирующей зло. Отказ от соучастия был важнейшим и, по сути, единственным способом нравственного отпора «великому перелому». Не донести, не проголосовать, отказаться участвовать в погроме соседа, приютить в своем доме «ликвидированного» — значило в условиях «обострения» сохранить человеческий облик, образ и подобие: «Колокола сымать будут. Попа еще вчера забрали. Кого-то из арестантов привезли. Наши все отказались. Даже последние мазурики не пошли на такое дело».
Политика исполнительства, безропотного, нерассуждающего и угодливого, стремящаяся подчинить всех поголовно, вначале пытается воздействовать убеждением и угрозой — психологией коллективного большинства. «Тебе этот отказ боком выйдет», — угрожает Кречев Бородину. А Тараканиха, активистка раскулачивания, добавляет: «Ну чего ты уперся как бык?.. Не ты первый, не ты последний. Кабы без тебя не пошли кулачить — тогда другое бы дело. А то ведь все равно пойдут и без тебя». Однако чем дальше по вехам перелома, тем серьезнее последствия для дерзнувших отказаться от соучастия: «Мы вот здесь за что с тобой сидим? А за то, что телегу отказались везти с конфискованным добром…» Выбор между соучастием и неучастием становится вопросом судьбы.
В романе Можаева проверены, кажется, все возможные варианты нравственного выбора человека, втянутого в организованное преступление. «Прижмут — пойдешь», «не один — так другой», «не ты — так тебя» — эти доводы берут за горло каждого, заставляя в минуту роковую решаться на поступок с позиции совести или с позиции подлости. «Чертова карусель», стравливающая людей, позволяет им быть либо жертвами, либо орудием насилия. «Вот если б все в один голос отказались, тогда б небось они б запели Лазаря, эти погоняльщики», — все еще надеются мужики: однако политика «обострения» как раз и обеспечила невозможность протеста «в один голос». Размах, сила и коварство сатанинской затеи не оставляют никакого практического шанса на успех. Все иллюзии на этот счет в романе последовательно развенчиваются. Невозможно остаться в стороне — Система обрекает человека быть либо с теми, кто погоняет, либо с теми, кто везет, угрожая в любую минуту вытолкнуть отовсюду. Невозможно сохранить себя «чистеньким» ни с первыми, ни со вторыми. «Я хочу в погонщики, — пытается убедить себя Маша Обухова, — чтобы мародеров разогнать и остановить наконец эту адскую карусель. Что, не доберусь? Сил не хватит? Зубами грызть буду. Раздавят? Замордуют?! Пусть. Лучше быть замордованной в таком деле, чем стоять в сторонке чистенькой». Однако не спасал ни максимализм, ни идеализм, ни даже попытка прямого бунта.
«Кто сунется к набатному колоколу — уложу на месте, как последнюю контру» — такова ситуация, при которой тихановцы решаются на открытое выступление против властей. Чтобы не ждать, пока повезут на убой, как баранов, если не ударить, то хотя бы замахнуться, показать, что ты человек, а не безответная скотина; пожечь дворы, чтобы никому ничего, лишь бы не гнали палкой в светлое будущее как в царствие небесное.
Однако бунт мужиков и баб против политики и практики «обострения», заведомо обреченный и самоубийственно кровопролитный, имел и еще один чрезвычайно важный аспект. Стихийное выступление крестьян, спровоцированное «чрезвычайными мерами», было выгодно как раз тем самым силам подавления и произвола, которые и раскрутили чертову карусель. События развиваются по заранее предначертанной схеме: зло рождает насилие, но и ответное насилие рождает только новое зло, вовлекая в свою орбиту бесчисленные жертвы. Набатный колокол, призывающий доведенного до смоляного кипения мужика ломать и крушить сатанинскую затею, слышен слишком далеко. Русский бунт приносит в жертву самых лучших, самых честных, самых отважных; повинуясь этому трагическому обычаю, гибнут Озимов и Успенский — именно те, кто пытался остановить междоусобное кровопролитие, кто хотел спасти, успокоить, примирить враждующих. «Здесь все наши…» — глубинный смысл этих слов Успенского обнажится там, на церковной площади, где «русские мальчики» полезли друг на друга стенка на стенку.
Через весь роман настойчиво и тревожно проходит мысль: отчего так получается? Что за круг заколдованный? Люди стараются устроить все лучше, разумнее, свободнее, но, взявшись за это, тут же все и ужесточают? В сущности, роман Можаева — художественная хроника 1929–1930 годов — есть попытка ответить на эти проклятые, вечные, русские вопросы.
«Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом… Кроме моего разрешения общественной формулы, не может быть никакого». Смысл шигалевских принципов переустройства мира, реализованных в ходе «великого эксперимента», герои романа Можаева, так же как и все их бесчисленные реальные прототипы, ощутили на себе во всей полноте последствий.
Нравственная программа изобличения и одоления бесовщины, содержащая глубокий анализ генетических корней, исторической ретроспективы и социальной перспективы русского экстремизма, его теоретиков и практиков, имеет, несомненно, один центральный пункт, особенно важный в контексте переломного года. Дмитрий Успенский, наследник великой русской духовной культуры, воспринявший от нее иммунитет к бесовской нетерпимости и насилию, — неустанно повторяет свой главный пункт: «Христос не взял царства земного, то есть власти меча. Он полагался только на свободное слово. Те же, которые применяли насилие вместо свободного убеждения, в жестокости топили все благие помыслы… Свободу внутри себя обретать надо — вот что главное. Ибо свобода духа есть высшая форма независимости человека. Вот к этой независимости и надо стремиться».
Сохранить свободу внутри себя, утверждать ее в мыслях, в душе, особенно тогда, когда нельзя сохранить свободу в обществе, — было единственной реальной народной альтернативой затянувшемуся надолго «великому эксперименту». И будто бы о герое «Мужиков и баб», Дмитрии Успенском, сказаны пророческие слова Достоевского по поводу «Бесов»: «Жертвовать собою и всем для правды — вот национальная черта поколения. Благослови его Бог и пошли ему понимание правды. Ибо весь вопрос в том и состоит, что считать за правду. Для того и написан роман» (1 1, 303).