ШТРИХИ К ПОРТРЕТУ ПОЛИТИКА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ШТРИХИ К ПОРТРЕТУ ПОЛИТИКА

Политическая биография Петра Верховенского туманна и темна. Его прошлое возникает из странных слухов, недомолвок и двусмысленностей, его фигура «заграничного революционера» имеет некий непонятный изъян, отбрасывая зловещую тень на все, что он делает и говорит в романе. С одной стороны, участвовал в составлении какой-то подметной прокламации, был притянут к делу и бежал (?) в Швейцарию, с другой — регулярно и по точному женевскому адресу получал из России деньги, а спустя четыре года возвратился домой; стало быть, не стал эмигрантом и не был ни в чем обвинен. Более того, «бывший революционер», известный как будто по заграничным изданиям и конгрессам, «явился в любезном отечестве не только без всякого беспокойства, но чуть ли не с поощрениями». Слух же о том, будто Петр Степанович где-то принес покаяние и получил отпущение, назвав несколько прочих имен, и «успел уже заслужить вину, обещая и впредь быть полезным отечеству», — не тайна для «наших»; с подачи Липутина эта информация известна им всем.

Однако сомнительная репутация Петра Верховенского, шлейф предательства и ренегатства, подозрения в связях с охранкой и разного рода фальсификации не мешают «нашим» признать Петрушу «двигателем» и вождем: слишком лестно и соблазнительно иметь шефом уполномоченного из заграничного центрального комитета.

Организация, которую за краткий период пребывания в России сумел слепить Петр Степанович, составила двадцать человек, или четыре «пятерки». Но ни один из членов групп не знает истинных масштабов организации; в основе ее построения лежит принцип блефа — легенда о едином центре и огромной сети: «пятеро деятелей составили свою первую кучку с теплою верой, что она лишь единица между сотнями и тысячами таких же пятерок, как и ихняя, разбросанных по России, и что все зависят от какого-то центрального, огромного, но тайного места, которое в свою очередь связано органически с европейскою всемирною революцией».

Важен, однако, не столько тот факт, что на момент деятельности Петра Степановича в губернском городе он был всего-навсего бес-подпольщик и провокатор-самозванец, не имеющий никаких полномочий; важна политическая программа, принципы и структура организации, которую он стремится создать. Поэтому, реконструируя политический образ претендента на власть, оставим в стороне его генетическую связь с реальным прототипом С. Г. Нечаевым (как проблему хорошо освоенную и документированную) и сосредоточимся на тех художественных чертах Петра Верховенского, которые интересовали Достоевского; таким образом, в центре внимания окажется тип политического деятеля смуты, ставший, в свою очередь, как бы прообразом реальных исторических лиц «постдостоевского» периода. Стремление же увидеть феномен Петра Верховенского в исторической перспективе, так сказать, в свете предвидений Достоевского, оправдано общим пафосом «Бесов» — романа-предупреждения.

Итак, в основе организации, которую хочет создать Петр Верховенский, лежит принцип иерархического централизма с диктатурой центра. Объединенная уставом и программой, она задумана как общество тотального интеллектуального послушания, как собрание «единомыслящих». Чтобы внутри организации не возникало инакомыслия, тем паче — оппозиции, все ее члены должны, «если надо, наблюдать и замечать друг за другом»: кроме того, каждый «обязан высшим отчетом», то есть отчетом только снизу наверх. Таким образом, система широчайшего взаимного политического контроля, насаждаемая Петром Верховенским и реализуемая как непрерывная слежка членов организации друг за другом, не распространялась только на самого организатора. Являясь уставной обязанностью члена организации, донос и слежка должны были быть не только священным долгом, но и способом выживания.

«Там, куда мы идем, членов кружка всего четверо. Остальные, в ожидании, шпионят друг за другом взапуски и мне переносят. Народ благонадежный. Все это материал, который надо организовать…» — поясняет ситуацию Ставрогину Петр Верховенский.

Мощным рычагом кадровой политики организации должно было стать ее поголовное обюрокрачивание. Не стихийно, а как раз планомерно надеется Петр Степанович внедрить бюрократические принципы в структуру «пятерок»: «…первое, что ужасно действует, — это мундир. Нет ничего сильнее мундира. Я нарочно выдумываю чины и должности: у меня секретари, тайные соглядатаи, казначеи, председатели, регистраторы, их товарищи — очень нравится и отлично принялось». Зная изнутри нравы и принципы общества, его бюрократические повадки, Шатов зло иронизирует, не ведая, разумеется, какую страшную и пророческую правду провидит в своем негодовании: «О, у них все смертная казнь и все на предписаниях, на бумагах с печатями, три с половиной человека подписывают», — сообщает он о механизмах внесудебных решений и технике приговоров.

Социалистическому идеалу как некой отвлеченной, абстрактной идее Петр Верховенский отводит место сугубо подсобное. От него — от идеала — должна остаться словесная оболочка, идейный антураж. Утилизация социалистической идеи, использование социалистической фразеологии необходимо ему в силу «чувствительности» к этой идее многих ее приверженцев. «Следующая сила, разумеется, сентиментальность. Знаете, — уверяет Петруша Ставрогина, — социализм у нас распространяется преимущественно из сентиментальности». Сам же Петр Степанович чужд какой бы то ни было идеологической чувствительности и сентиментальности и с восторгом приемлет формулу Кармазинова: «В сущности наше учение есть отрицание чести… откровенным правом на бесчестье всего легче русского человека за собой увлечь можно». Обосновать это право как свободу от моральных норм, препятствий и обязательств, приучить организацию действовать любыми средствами становится актуальнейшей политической задачей. Борьба за цель, не боящаяся никаких средств, отрицание нравственных соображений, если они не увязываются с интересами организации или тем более противоречат ей, провозглашаются как новое революционное слово, как стратегия и тактика смуты. Старые тезисы Раскольникова «кровь по совести» и «все дозволено» в практике смуты выходят из подполья и внедряются в жизнь явочным порядком, подкрепляемые разрешительными декларациями.

Угадывая логику организационного строительства, Ставрогин подсказывает Петру Верховенскому главнейший пункт схемы. «Вот вы высчитываете по пальцам, из каких сил кружки составляются? Все это чиновничество и сентиментальность — все это клейстер хороший, но есть одна штука еще получше: подговорите четырех членов кружка укокошить пятого, под видом того, что тот донесет, и тотчас же вы их всех пролитою кровью, как одним узлом, свяжете. Рабами вашими станут, не посмеют бунтовать и отчетов спрашивать».

Фарс политического спектакля «У наших», где Петр Верховенский осуществляет первую пробу новоиспеченной «пятерке», и состоит в публичном выявлении врага организации, шпиона и предателя, в назидательном уроке «бдительности», в пропаганде особых приемов, при которых бдительность приносит свои плоды. Шпиономания как прием расправы с оппозицией была принята «нашими» с пониманием и сочувствием:

«— Вот она, проба-то! — крикнул голос.

— Пригодилась! — крикнул другой.

— Не поздно ли пригодилась-то? — заметил третий.

— Кто его приглашал? — Кто принял? — Кто таков? — Кто такой Шатов? Донесет или не донесет? — сыпались вопросы».

Органическое недоверие к «шелудивой кучке», презрение к «материалу», который ее составляет, пренебрежение, грубость, нелояльность по отношению к своим подопечным связаны, помимо всего прочего, с тем раздражением, которое испытывает Петр Верховенский по поводу независимого положения «наших». Незапятнанные, нескомпрометированные, духовно свободные, они опасны для него и для его дела. «Я вам давеча сказал, — говорит Ставрогин, — для чего вам Шатова кровь нужна… Вы этой мазью ваши кучки слепить хотите. Сейчас вы отлично выгнали Шатова: вы слишком знали, что он не сказал бы: «не донесу», а солгать пред вами почел бы низостью». Совместная преступная акция, общий разделенный грех злодейства, угадывает Ставрогин, и должны стать залогом группового единства, внутренней дисциплины и беспрекословного повиновения.

В контексте намечаемых событий Верховенскому вовсе не безразличен выбор жертвы. Первое, почти ритуальное, жертвоприношение задумано против оппонента, который (как почти «случайно» удается узнать) является личным врагом организатора убийства. Однако месть — скрытый мотив убийства: поразительно, с каким коварным лицемерием Петр Степанович упрашивает Лембке пожалеть Шатова (предварительно выдав его):

«Я… пришел вас просить спасти одного человека, одного тоже глупца, пожалуй сумасшедшего, во имя его молодости, несчастий, во имя вашей гуманности… Ведь я его восемь лет тому еще знал, ведь я ему другом, может быть, был», — старается Петруша, но впоследствии правда выходит наружу. «Это ты его за то, что он тебе в Женеве плюнул в лицо!» — обличает Верховенского Кириллов уже после убийства. «Он ненавидел Шатова лично; между ними была когда-то ссора, а Петр Степанович никогда не прощал обиды. Я, — добавляет Хроникер, — даже убежден, что это-то и было главнейшею причиной».

И все-таки подбить «пятерку» на преступление оказалось делом непростым и нескорым: группа созревала медленно, в несколько этапов.

После ночного пожара, убийства Лебядкиных, буйства толпы над Лизой — сюрпризов, которых «наши» не предполагали в своей программе, они, собравшись по приказанию Петра Степановича, решили составить ему оппозицию: «С жаром обвиняли двигавшую их руку в деспотизме и неоткровенности», «решились окончательно спросить у него категорического объяснения», «разорвать даже и пятерку, но с тем, чтобы вместо нее основать новое тайное общество «пропаганды идей», и уже от себя, на началах равноправных и демократических».

Однако «платформа оппозиции», когда «от лица всех» ее берется сформулировать Липутин, непостижимым образом меняется; главной претензией «оппозиционеров» к «вождю» становится требование «всегда знать заранее» о тех или иных колебаниях «общего дела»: «Так действовать унизительно и опасно… Мы вовсе не потому, что боимся, а если действует один, а остальные только пешки, то один наврет, и все попадутся». И хотя единство оппозиции зафиксировано на заседании стенографически точно («Общее шевеление и одобрение», «Восклицания: да, да! Общая поддержка»), сколько-нибудь серьезного бунта или протеста не получилось: трусливая обида «наших», их нерешительность и вялость позволили Петруше пойти в наступление.

Затеянная Петрушей интрига, возмутившая «наших», включала два главных пункта: вручить деньги Лебядкину от имени Ставрогина и поручить Липутину отправить брата и сестру в Петербург — пункт первый; дать идею Липутину выпустить пьяного Лебядкина с чтением скандальных стихов на празднике гувернанток — пункт второй. Принятые к исполнению, оба пункта провоцировали ситуацию в высшей степени опасную; выйдя из-под контроля, события развиваются в силу страшной и необратимой инерции: деньги в кармане пьяного Лебядкина — давно ожидаемый разбойником Федькой сигнал…

Теперь же, столкнувшись с оппозицией «пятерки», всю вину и ответственность за разбой Петр Степанович взваливает на нее! «Наши» оказываются перед фактом обвинения в почти бесспорном соучастии. «А я утверждаю, что сожгли вы, вы одни и никто другой, — кричит им Петруша. — Господа, не лгите, у меня точные сведения. Своеволием вашим вы подвергли опасности даже общее дело». Просчеты «наших» — неточно якобы понятый приказ, неосторожно сказанные слова, неправильно выполненное задание — Петр Степанович использует для ужесточения внутренней дисциплины, закручивания гаек и обоснования нового режима правления: «Вот видите, что значит хоть капельку распустить! Нет, эта демократическая сволочь с своими пятерками — плохая опора; тут нужна одна великолепная, кумирная, деспотическая воля, опирающаяся на нечто не случайное и вне стоящее… Тогда и пятерки подожмут хвосты повиновения и с подобострастием пригодятся при случае».

«Вне стоящими» в данном случае явились два простых обстоятельства, с помощью которых Петруша и прибрал всю пятерку к рукам: анонимное письмо Лебядкина к Лембке и сообщение о готовящемся доносе Шатова, которому известна вся тайна сети и который вследствие пожара «потрясен и уже не колеблется». Петруша ловит своих «пятерочников» на грубом страхе, и перед лицом угрозы они первые (Толкачен-ко, Лямшин, Липутин) предлагают Петруше отправить Шатова «наконец к черту». Оппозиция, только что упрекавшая вождя в произволе и самовластии, торопится вместе с ним обсудить детали нового убийства, даже не озаботившись доказательством вины обреченного и приговоренного Шатова. Петру Верховенскому удается увлечь пятерку своим новым планом практически без нажима и давления; реплика же «общечеловека» Виргинского («Я против; я всеми силами души моей протестую против такого кровавого решения!») продержалась в своем качестве менее минуты и, не разделенная никем из группы, была тут же снята самим Виргинским: «Я за общее дело». Главный момент протеста, единственный шанс сорвать преступный замысел был безнадежно упущен.

За сутки, протекшие между сходкой у Эркеля и сходкой в парке Скворешников (где было назначено убийство), каждый из членов группы решал только свои дела. Ни один из них не стал выяснять, насколько виновен Шатов, ни один из них не пытался найти доказательств в ту или иную сторону, и ни один из них не сделал ничего, чтобы предотвратить убийство. Каждый из них мучился и переживал, сомневался и колебался в одиночку, и даже всякая попытка Виргинского объяснить «нашим», что Шатов не донесет, так как его жена родила ребенка, остается безрезультатной: вся пятерка послушно пришла в назначенное время в назначенное место.

Поразительно тонко и глубоко индивидуально передан психологический рисунок поведения участников сходки, впервые вышедших на террористический акт.

Только здесь и только сейчас, в момент уже неотвратимый, происходит раскол пятерки на тупых, безвольных исполнителей (Толкаченко, Эркель, Липутин, Лямшин) и людей опомнившихся. Только здесь и только сейчас осеняет Виргинского простая и здравая мысль: «Я хочу, когда он придет, все мы выйдем и все его спросим: если правда, то с него взять раскаяние, и если честное слово, то отпустить. Во всяком случае — суд; по суду. А не то чтобы всем спрятаться, а потом кидаться». Только сейчас вспоминает Шигалев, что никто не видел доноса, и только здесь доводит до сведения собравшихся, что с точки зрения его теории замышляемое убийство есть потеря драгоценного времени и пагубное уклонение с дороги «чистого социализма». «Я явился сюда, единственно чтобы протестовать против замышляемого предприятия, для общего назидания, а затем — устранить себя от настоящей минуты… Я ухожу — не из страху… и не из чувствительности к Шатову, с которым вовсе не хочу целоваться, а единственно потому, что все это дело, с начала и до конца, буквально противоречит моей программе».

Но именно потому, что даже те, кто в эту минуту протестовал против убийства, думали больше о себе, о своем политическом лице, а не о Шатове (которого по-человечески никто и не пожалел), он в конце концов и был убит. Ибо дистанция между казуистикой политического убийства и спасением человеческой жизни оказалась для всех без исключения «наших» непреодолимой. Тот факт, что никто из них не смог и не захотел реально помешать убийству, не сделал эффективной попытки предотвратить гибель человека, когда его жизнь была в их руках, преисполнен зловещего и трагического смысла. Политический клейстер был сварен, и отныне судьба пятерки была предрешена.

С чувством настоящего хозяина положения, с полным правом власть имеющего держит Петр Верховенский заключительную речь «после Шатова». Он великодушен, он готов забыть «постыдное волнение Лямшина» (то есть его звериный вой и визг), «восклицания» Виргинского («Это не то, нет, нет, это совсем не то!»), «поступок» Шигалева (его уход). Он призывает всех преисполниться свободной гордостью, необходимой для «исполнения свободного долга», ибо теперь уже нет сомнения, что его «наши», загнанные в угол, выполнят «свободный долг» по первому требованию и по страшной инерции первого разделенного греха: «Теперь никто не донесет». В контексте этой минуты отчетливо обнажаются и политические амбиции Петра Верховенского в «воспитании и подборе кадров»: не скрывая своих намерений и уже не стесняя себя церемониями, он излагает свою кадровую программу: «Надо перевоспитать поколение, чтобы сделать достойным свободы. Еще много тысяч предстоит Шатовых». Здесь же и последнее напутствие: «Этого вы не должны конфузиться».

Акт политического бандитизма, совершенный пятеркой во главе с ее лидером, высветил генетический код будущего — если оно пойдет вслед за предначертаниями Петруши. Однако сам Петруша, этот уродливый гибрид политики и уголовщины, полагается в своих расчетах не только на такую банальщину, как общая ответственность за совместно совершенные злодеяния. И хотя растление общим преступным грехом целого поколения действительно отвечало его программе, все же главное было не в этом. «Останемся только мы, заранее предназначившие себя для приема власти: умных приобщим к себе, а на глупцах поедем верхом». Главное было не только в факте приема власти, ее средствах и методах. Главное было — в той философии и стратегии власти, символом которой явился, по предвидению Достоевского, Петр Верховенский.