3. Тайна как топика

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. Тайна как топика

3.0.

Переходя от криптофигур и криптотропов к литературным текстам, рассказывающим о тайне и ее постижении, необходимо вначале поставить акцент на том, что художественная речь во всем ее объеме (в том числе не только стихотворная и лирическая, но также прозаическая и повествовательная) зиждется на смысловом параллелизме (подробно исследованном[37]). Отсюда: текст о тайне изображает по меньшей мере две тайны. Мы имеем дело здесь, однако, с особым параллелизмом, а именно с таким, члены которого взаимоисключительны. Действительно: два самостоятельных исключения в некотором множестве (параллелизм предполагает особость каждой из соположенных в нем величин) исключают друг друга. Параллельные тайны соотносятся между собой как истинная и ложная (т. е. иллюзорная), спасительная и гибельная, божественная и дьявольская, научная и экзистенциальная, нераскрываемая (становящаяся неизвестным-в-себе) и поддающаяся рассекречиванию или как-то иначе.

3.1.1.

Сказанное станет очевидным, если взять детективную литературу. В детективном повествовании сталкиваются действительная тайна, на след которой нападает персонаж, наделенный выдающимися познавательными способностями, и ложная тайна, которая существует лишь в воображении заблуждающегося простака, ведущего сорасследование преступления, или возникает за счет того, что в совершении преступления может подозреваться целый ряд персонажей[38].

Сходным образом взаимоисключительность параллельных тайн прослеживается и в прочих текстах, повествующих о загадочных событиях и явлениях.

В пушкинской «Пиковой даме» Германн поставлен перед альтернативой — завязать скрытые от всех любовные отношения с бедной воспитанницей графини либо выпытать у старухи тайну обогащения (возможно, лишь воображаемую). В «Портрете» (здесь и далее речь идет о его первой редакции) Гоголь противопоставляет секрет происхождения сакрального искусства (присланная из Италии «божественная» картина, которую Чертков видит на выставке) и тайну живописи, инспирированной антихристом. Ордынов, герой «Хозяйки» Достоевского, отказывается от разрешения занимавшей его научной тайны, с тем чтобы найти доступ к загадочной женской душе. Ставшее достоянием гласности лжесамоубийство Протасова конкурирует в «Живом трупе» с тайной регулярного получения им денег, которую Лев Толстой оставляет неразъясненной. Тягу поэта Дарьяльского к тайноверцам пародирует в «Серебряном голубе» Андрея Белого мнимый генерал, агент Охранного отделения Чижиков, выслеживающий революционеров и принимающий за одного из них мистического анархиста Семена Чухолку. В романе Набокова «Дар» одна из парных тайн (подоплека жизни Н. Г. Чернышевского и его участия в революционном движении) дается в виде реконструируемой, тогда как другая (обстоятельства гибели старшего Годунова-Чердынцева) — в виде нераскрываемой. При этом «Дар» зеркально симметричен относительно «Что делать?», где смерть Лопухова имеет характер мнимой тайны, а революционная деятельность Рахметова подлинно неявна.

3.1.2.

Детективные романы и рассказы отличаются от остальных текстов о тайне главным образом тем, что рисуют такой таинственный мир, для которого невозможно самоозначивание, самораскрытие, коль скоро авторефенция угрожала бы преступнику лишением жизни или свободы. Тайна в детективном повествовании разоблачается извне. Сыщик, демаскирующий преступника, играет роль уникальной фигуры среди других персонажей детективной истории по той причине, что его знание о случившемся оказывается равным по объему авторскому знанию — тому, что Э. Блох назвал «das Vor-Geschichtehafte»[39]. Этим совпадением компетенций героя и автора объясняется тот факт, что фигура детектива сохраняет идентичность во всех — образующих серию — сочинениях одного и того же писателя. Сыщик не заместим, будучи в известном смысле двойником автора.

В недетективных текстах, имеющих дело с загадочными ситуациями, мир тайны конституируется как «говорящий» мир, как поставляющий информацию о самом себе — в результате ли оживания мертвого (таково явление графини Германну), или божественного откровения (в «Портрете» Богородица сообщает о том, как люди могут избавиться от дьявольского творения), или исповеди (рассказ Катерины о ее прошлом в «Хозяйке»), или неосторожного пробалтывания (как это имеет место в «Живом трупе»), или прозрачного намека (после исчезновения Лопухова Вера Павловна получает письмо от неизвестного, однако легко распознает авторство самого пропавшего героя), или намерения изолированного коллектива заманить к себе жертву (сектанты позволяют Дарьяльскому участвовать в радениях и затем убивают его)[40].

Почти полное отсутствие в русской культуре детективного жанра было бы естественно вывести после всего сказанного из того, что она создавала себя в качестве исключительной, раз русское государство в течение длительного времени после падения Византии было практически единственным гарантом и хранителем православия. Автор, принадлежащий к исключительной культуре, с неизбежностью мыслит тайну распахиваемой извнутри. Русской литературе известен по преимуществу антидетектив (например, «Преступление и наказание»), в котором повествователь перспективирует описание, занимая точку зрения преступника и делая тем самым знание о том, что могло бы быть тайной для читателей, их достоянием уже на входе текста[41].

Поскольку исключительная культура конституирует таинственное как постижимое лишь извнутри, постольку она бывает склонна предпринимать все возможное, чтобы отгородиться от покушений на проникновение в ее тайну извне. Мессианизм русской культуры, надеявшейся сказать миру новую правду о нем, срастается поэтому с изоляционизмом. В период «построения социализма водной, отдельно взятой, стране», последовавший за неудачей Гамбургского восстания в 1923 г. и вместе с ним — мировой революции, верх взяла вторая из названных тенденций. Антидетективную функцию в литературе социалистического реализма приняли на себя тексты, прославлявшие героев, которые ни при каких обстоятельствах не выдавали по ходу следствия тайну (часто тайну убийства — ср. хотя бы поведение на допросах подпольщиков в «Молодой гвардии» Фадеева)[42].

3.1.3.

Кроме произведений, утверждающих присутствие тайных областей жизни, существуют и многочисленные произведения, ставящие под сомнение наличие тайного бытия, компрометирующие тайну.

В рассказе Тургенева «Стук… стук… стук!..» повествователь, чтобы «подтрунить» над героем, «фатальным» Теглевым, стучит в бревенчатую стену, найдя в ней полое место; звук «облетает» все помещение, где оба находятся; Теглев принимает постукивание за зов его умершей возлюбленной и вскоре кончает самоубийством.

В лесковском «Запечатленном ангеле» старообрядцы, у которых власти изъяли чтимую ими икону, изготовляют подделку, чтобы подменить ею подлинник, забранный себе киевским архиереем; во время подмены сургуч, которым копия была якобы залита для пущего сходства с оригиналом, чудесным образом исчезает, после чего старообрядцы, уверовав в чудо, присоединяются к официальной церкви; на самом деле на подделку была нацеплена бумага, имитирующая сургучную печать.

Понятно, что реальность, которую моделируют произведения, отрицающие таинственное как свойство бытия, не содержит в себе второй тайны, параллельной той, что опустошается. В этих условиях отрицание бытийной тайны сочетается с тем, что носителем параллельной ей тайны становится сам текст.

В «Стук… стук… стук!..» перед нами политическая (антиреволюционная) аллюзия. Перед смертью Теглев занимается квазиматематическими вычислениями. Самоубийство приурочивается им так, чтобы даты его гибели (год, месяц, день), будучи сложенными, разложенными на составляющие числового ряда и вновь суммированными, в итоге равнялись бы сходно взятым датам смерти Наполеона. При этом Теглев ошибается, полагая, что Наполеон умер 5 мая 1825 г., а не 5 мая 1821 г. Повествователь не констатирует здесь ошибки героя. Читателю, знакомому с биографией Наполеона, предоставляется возможность увидеть в заблуждении Теглева намек Тургенева на Декабрьское восстание[43], тем более что в начале рассказа Наполеон и декабристы были как бы невзначай уравнены:

Чего-чего не было в этом типе? […] воспоминания […] о декабристах и обожание Наполеона[44].

Весь рассказ Тургенева будет читаться тогда как текст о комплексе революционера, составленном из суицидности, отрыва от реальности, отсутствия прочных родовых уз (родители Теглева рано умерли), хилиастической надежды на воцарение полной и окончательной справедливости (в вызывающем предсмертном письме командиру гвардейского корпуса Теглев противопоставляет ложный земной суд Страшному суду; отсюда не было бы натяжкой интерпретировать имя героя, Илья, в связи с апокалиптической ролью Ильи-про-рока, провозвестника Второго пришествия; ср. еще приуроченность встречи повествователя и героя к Ильину дню).

Криптогенным оказывается при ближайшем рассмотрении и «Запечатленный ангел». Старообрядцы, изображенные здесь, наводят мост через Днепр, возле Киева. То, что действие локализуется неподалеку от того места, где произошло крещение Руси, не случайно. Подобно тому как князь Владимир, согласно начальной русской летописи, «разбол?ся […] очима»[45], еще будучи язычником, при взятии Корсуни, «болезнью глаз»[46] страдают и старообрядцы, когда у них отнимают чудотворную икону. Приобщение старообрядцев официальной церкви толкуется Лесковым в качестве эквивалентного крещению язычников. Имплицитный смысл «Запечатленного ангела», следовательно, в том, что Лесков квалифицирует веру в чудотворность икон, которой он наделяет старообрядцев, хотя она, конечно, присуща всему православию, как языческое суеверие.

Итак, правило, по которому художественное произведение прочерчивает параллелизм между взаимоисключающими тайнами, соблюдается и тогда, когда литература в соревновании с бытием приписывает ему лжезагадочность, — здесь словесное искусство претендует на то, чтобы сделаться единственным обладателем тайны.

3.2.1.

Тексты о тайне упорядочивают изображаемый в них мир таким способом, чтобы его основные параметры (человек, место, время) соответствовали бы понятию об исключительном.

Человек, соприкасающийся с таинственным, — это немец в России (Германн); бедный художник, которого собираются выселить из дома (Чертков); затворник (Ордынов; отметим, что Достоевский дважды прямо говорит об «исключительности» своего героя); революционер (Рахметов); отщепенец, покинувший свою среду, и пьяница (Протасов; ср. те же черты у Дарьяльского); писатель-эмигрант (Годунов-Чердынцев). Спору нет, литературные герои вообще не совпала-ют с их средой. В текстах с мистериозной тематикой выпадение из среды делается бескомпромиссным.

Приобщающемуся тайне более нет места в мире, где господствует норма: там он сходит с ума (Германн), безнадежно заболевает (Чертков), деградирует (Ордынов), кончает самоубийством (Протасов) или становится жертвой убийц (Дарьяльский). В «Даре» разбираемый мотив окрашен комически: после того как Годунов-Чердынцев заканчивает книгу о Чернышевском, обстоятельства вынуждают его голым пересечь Берлин.

3.2.2.

Тексты о тайне отдают предпочтение тем участкам пространства, внутри которых субъекту, заинтересованному в рассекречивании загадки, почему-либо нельзя находиться. Такого рода местом является, например, спальня старухи для молодого мужчины («Пиковая дама»); скучная, удаленная окраина для жителей центра (рассказчик в «Портрете» так аттестует своим слушателям Коломну, где было создано изображение антихриста: «Без сомнения, немногим из вас […] известна хорошо та часть города, которую называют Коломной. Характеристика ее отличается резкой особенностью от других частей города»[47]); слишком маленькая квартира для пытающегося снять себе жилье («Хозяйка»); сектантская молельня для поэта-горожанина («Серебряный голубь»); приют, от которого влюбленные, жаждущие уединиться, потеряли ключ («Дар»), и т. п.

3.2.3.

В темпоральной сфере с понятием об исключительном корреспондирует такое течение событий, при котором ожидаемое происшествие совершается не тогда, когда оно ожидается, но позже урочного времени. В «Пиковой даме» Германну не удается вырвать у старухи-графини тайну трех карт, когда он этого хочет; тем не менее он становится владельцем тайного знания уже после смерти старухи. Ростовщик Петромихали из «Портрета» умирает дважды — в первый раз как физическое существо, во второй раз, когда его наполненное жизнью изображение превращается в «какой-то незначащий пейзаж»[48]. Ордынов преследует Мурина и Катерину, которых он встретил в церкви, до дверей их дома, однако принимает решение снять у них комнату лишь при второй встрече (точно так же Ордынов дважды посвящается в тайны Мурина и Катерины — случайным знакомым, Ярославом Ильичем (переданная им информация недостаточна), и затем самой героиней). В «Живом трупе» ожидаемое самоубийство Протасова вначале оказывается притворным — на деле оно происходит в финале пьесы. Герой «Дара» намеревается перейти от стихов к прозе, начиная собирать материалы к биографии отца, но отбрасывает этот замысел и пишет исследование-памфлет о Чернышевском.

Темпоральной форме, в которой развертывается история тайны, отвечает и прием антиципирования, регулярно характеризующий способ изложения подобного рода историй[49]. Словесная подготовка темы настраивает читателя на ожидание события, которое разыгрывается уже за пределами ожидания. Этот прием проиллюстрирует эпизод знакомства Ордынова с Муриным. Ордынов

…остановился в изумлении как вкопанный, взглянув на будущих хозяев своих; в глазах его произошла немая, поразительная сцена. Старик был бледен как смерть, как будто готовый лишиться чувств. Он смотрел свинцовым, неподвижным, пронзающим взглядом на женщину. Она тоже побледнела сначала; но потом вся кровь бросилась ей в лицо, и глаза ее как-то странно сверкнули[50].

Ряд значений, использованных в этом отрывке как будто сугубо орнаментально («принадлежность земле», «смертельная бледность», «свинцовый и проникающий вовнутрь тела взгляд», «кровь», «сверкание глаз»), предвосхищает сцену, в которой Мурин стреляет из ружья в соперника, Ордынова.

3.3.1.

Чтобы подвести итог сказанному в главе 1.3, остается еще раз подчеркнуть, что совокупность текстов о тайне представляет собой особый литературный жанр, которому свойственны инвариантные средства моделирования мира.

Разобранные произведения не только находятся в жанровом родстве друг с другом, но обнаруживают и интертекстуальную общность: «Хозяйка» отсылает нас к «Пиковой даме» (ср. хотя бы заимствованный оттуда Достоевским мотив «неподвижной идеи»: «Она как будто тоже теряла сознание, как будто одна мысль, одна неподвижная идея увлекала ее всю» (1, 310)); к тому же источнику восходит и «Стук… стук… стук!..» (Теглев угадывает сряду три карты, его возлюбленная — приемный ребенок в богатой семье, как и пушкинская Лиза); в повести Лескова ангел сходит с чудодейственной иконы подобно тому, как в гоголевском рассказе отделяется от своего изображения ростовщик Петромихали (еще один довод в пользу того, что в «Запечатленном ангеле» скрыто компрометируется религиозный фетишизм); Протасов, пускаясь на псевдосамоубийство, прямо подражает герою «Что делать?»; роман Чернышевского находит отклик, как мы знаем, и в набоковском «Даре».

Обсуждаемый тип художественной практики состоит из нескольких подтипов, возникающих в зависимости от того, как разгадывается тайна, извне (детективная литература) или в результате самораскрытия, и какой онтологический статус она получает, загадки ли бытия или загадки, всего лишь приписываемой бытию сознанием.

3.3.2.

Если существует литературный жанр, образованный текстами о тайне, то, по-видимому, в художественном творчестве должны иметь место и другие жанры, когнитивные по своей природе, выдвигающие на передний план те или иные познавательные проблемы.

Возможно, что, наряду с более или менее однородным корпусом текстов о тайне, удалось бы вычленить и столь же гомогенные корпусы сочинений, во-первых, об иллюзорном (о розыгрышах, галлюцинациях, миражах, вымыслах, необоснованных фантазиях, пустых мечтах, которые так любил обличать Достоевский, и т. п.) и, во-вторых, о сугубо неизвестном (сюда относятся, среди прочего, многие романтические фрагменты, а также произведения, подобные тютчевскому стихотворению «Ргоbl?me», где два разных объяснения одного и того же события преподносятся как равновероятные версии, или пушкинскому «Цветку», в котором все поставленные вопросы остаются без удовлетворительных ответов).

Тайна бывает иллюзорной (как, например, в повестях «Стук… стук… стук!..» и «Запечатленный ангел») или принципиально непознаваемой (как, например, причины смерти отца в «Даре»), однако в этих случаях ей сопутствует еще одна тайна — неиллюзорная (политическая аллюзия у Тургенева, религиозная — у Лескова) или доступная для понимания, вполне интеллигибельная (завуалированные мотивы деятельности Чернышевского в романе Набокова), благодаря чему дистанция между разными жанрами, возникающими на когнитивной основе, разрушается не совсем[51].

Особая проблема — соотношение литературы о тайне и художественной фантастики, во что мы здесь не будем входить. Скажем только, что ряд текстов о тайне концептуализует ее как сверхъестественное явление («Пиковая дама», «Портрет»), многие же другие — как естественное («Хозяйка», «Что делать?», «Живой труп», «Дар», отчасти «Серебряный голубь»). Открытым остается вопрос, может ли, с другой стороны, фантастическое не располагаться в области литературы о таинственном?

И последнее здесь: какие еще познавательные стратегии и — соответственно им — когнитивные жанры литературы даны сознанию и творчеству? Наверное, нужно было бы в первую очередь прибавить к трем названным гносеологическим установкам ту, которая объединяет человека в познавательном процессе с другим, делает познание социальным, — веру. Я присоединяюсь, веруя, к общему мнению, к доксе. Логической формулой веры является тавтология:

М (m incogn) = М (m cogn).