«В каждой исторической эпохе наблюдаются явления, до некоторой степени только ей свойственные… »{1}

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«В каждой исторической эпохе наблюдаются явления, до некоторой степени только ей свойственные…»{1}

В 1834 году Императорская Российская Академия опубликовала книгу врача Поликарпа Пузино «Взгляд на суеверие и предрассудки».

«В самом деле, кто из нас не слыхал, — пишет автор, — что есть дни счастливые и несчастные? Что встреча с попом или монахом весьма неблагополучная; что не должно стричь ногтей в пятницу; что спустившийся на руку паук предвещает денежный прибыток; что рассыпанная на столе соль означает ссору, и пр.»{2}.

«…Суеверие, — утверждает Пузино, — есть мать большей части заблуждений наших. Сим именем называется та слабость ума человеческого, которая и маловажным видам приписывает сверхъестественную силу»{3}.

Книга, обличающая суеверные приметы и поверья, появилась не случайно: вера в приметы, интерес к обрядам, гаданиям были распространены в среде дворянства пушкинской поры. Отрицательное отношение к суевериям, характерное для дворянского просветительства XVIII века, в начале следующего столетия сменилось их оправданием.

«Эпоха романтизма, поставив вопрос о специфике народного сознания, усматривая в традиции вековой опыт и отражение национального склада мысли, реабилитировала народные "суеверия", увидев в них поэзию и выражение народной души»{4}.

Вопрос взаимоотношения «истинной веры» и «суеверия» в первые десятилетия XIX века был весьма актуален. Вспомним характеристику Германна из «Пиковой дамы»: «…имея мало истинной веры… имел множество предрассудков». Как известно, христианское духовенство осуждало веру в приметы, называя их орудиями демонов. И тем не менее бытовое суеверие прекрасно уживалось с «набожностью» (религиозностью). «Бабушка Щербатова была очень богомольна (здесь и далее курсив мой. — Е. Л.), но вместе с тем и очень суеверна и имела множество примет, которым верила»{5}. Мать Базарова в романе И. С. Тургенева «Отцы и дети» также «…была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец света…»{6}.

Действительно, в сознании многих людей, современников вышеупомянутых персонажей, понятия «набожность» и «суеверность» (суеверие) тоже были неотделимы друг от друга. Так, П. А. Вяземский в письме к жене от 12 июля 1830 года называет суеверие «набожностью неверующих». С. Н. Глинка, вспоминая свою мать, отмечает: «Глубокая чувствительность удваивала земное бытие матери моей, а душевная ее набожность переносила мысль ее в мир духовный. Суеверие не волновало ее ума»{7}.

«Набожность до суеверности» была так распространена в среде русского дворянства, что в противовес ей неоспоримым достоинством в глазах современников выглядела «набожность без суеверия». Приведем ряд примеров:

«Императрица (Елизавета Петровна. — Е. Л.) была государыня слабая, набожная до суеверности и, следовательно, боязливая и малодушная, повелела моего отца отставить от службы из Сержантов порутчиком[1]». (Из письма В. А. Озерова А. Н. Оленину.){8}

«Она набожна без суеверия и наружных форм; она сострадательна и благотворительна без хвастовства, и, не вмешиваясь в политические толки, она с горячностью любит свое отечество!»{9}

«Сам молодой человек мне нравится. Он набожен без суеверия, по влечению сердца, и это одно уже ставит его выше толпы нашего знатного юношества, которое полагает гордость своих лет и звания в том, чтобы не уважать ничего, что уважается другими»{10}.

«Он сам был хороший сочинитель… но притом был благочестив и набожен без суеверия, верен своему слову, честен и благотворителен; память его доныне благословляется во всей окрестной стране»{11}.

Как видим, определение «набожен (набожна) без суеверия» являлось в то время речевой формулой.

Если рассматривать возможность сосуществования «набожности» и «суеверия» не с религиозной, а с психологической точки зрения, никакого противоречия не существует. Во-первых, суеверные приметы никогда бы не укоренились в сознании, если бы не переплетались с христианскими воззрениями. Во-вторых, они поддерживают мистическое настроение верующих, поэтому возникает естественное желание их оправдать, примирить с «истинной верой». В этом отношении интересно письмо В. К. Кюхельбекера к В. А. Жуковскому (1840): «Есть разные поверья: иные мрачные, давят, стесняют душу. Есть другие, которые, хотя и не освящены церковью, однако, мне кажется, безвредны; а если и нет им прочной, истинной основы в Откровении, по крайней мере тем хороши, что хоть тешат страждущее сердце. Решите сами: таково ли верованье наших сибирских учеников Шигимуни, будто иногда небо рождением дитяти возвещает помилование его отцу и матери?»{12}

Такое переплетение суеверных и религиозных представлений было характерно для дворянской среды первой половины XIX века. Неслучайно среди множества примет особое место занимают так называемые церковные приметы. Связанные с ними сюжеты довольно часто повторяются в мемуарной литературе. Так, страшным предзнаменованием считалось по ошибке в церкви «помянуть за упокой» здравствующего человека. «…Священник во время обедни, на ектений, ошибся и вместо того, чтобы помолиться "о здравии" княгини Кочубей, он помянул ее "за упокой". Она, разумеется, как всегда, находилась в церкви, и можно себе представить, какое неприятное впечатление эта ошибка произвела на женщину уже старую и необыкновенно чванную»{13}.

Многочисленными были «венчальные» приметы. Если над головой невесты, чтобы не испортить головного убора, держал венец какой-нибудь мужчина, браку прочили неблагополучное будущее: верили, что жена изменит мужу, так как вместо двух венчались трое. Кто под венцом свечу выше держит, кто первым ступит на «розовый атлас», разостланный перед новобрачными, тот будет властвовать в семье.

«Это дурное предзнаменование!» — произнес А С. Пушкин, когда его обручальное кольцо упало неожиданно на ковер. Неприятное впечатление произвела подобная случайность и на А. С. Грибоедова. Если свечи под венцом гаснут, то это предвещает скорую смерть одного из новобрачных. Чья свеча короче — тот скорее умрет.

Дурным предзнаменованием считалось не праздновать своих именин или дня рождения. Именины — «день ангела, соименного кому святого» (Даль). Празднование дня рождения также связано с христианской традицией. В этом смысле данная примета так или иначе стоит в одном ряду с церковными приметами.

Автор популярных «Записок современника» С. П. Жихарев пишет в дневнике: «Отпраздную тезоименитство свое по преданию семейному: иначе было бы дурное предзнаменование для меня на целый год»{14}.

«Итак, мне 38 лет, — сообщает в июле 1830 года своей жене П. А. Вяземский. — …Я никому не сказывал, что я родился. А хорошо бы с кем-нибудь омыться крещением шампанского, право, не из пьянства, а из суеверия, сей набожности неверующих: так! Но все-таки она есть и надобно ее уважить»{15}.

Письма, записки, дневники, автобиографическая художественная проза изобилуют описаниями именин. Обычай праздновать именины в начале XIX века обретает характер светского ритуала[2]. Понятно, почему завоевывает популярность названная примета. Перед нами тот случай, когда суеверие оказывается на службе интересов светского общества.

В XVIII веке понятие «суеверие» не имело четких семантических пределов. В начале XIX столетия оно становится более определенным. Автор опубликованной в «Библиотеке для чтения» за 1834 год критической статьи, посвященной разбору книги П. Пузино, отмечает многообразие суеверных «сюжетов», бытовавших в среде дворянства: черти, колдуны и колдуньи, чернокнижники, гадания, видения, пасьянсы, домовые, лешие, вампиры, призраки, вещие сны, предчувствия и др.

Обширный список существовавших «суеверий» представлен и в романе А. С. Пушкина «Евгений Онегин»:

Татьяна верила преданьям

Простонародной старины,

И снам, и карточным гаданьям,

И предсказаниям луны.

Ее тревожили приметы;

Таинственно ей все предметы

Провозглашали что-нибудь,

Предчувствия теснили грудь.

(5,V)

«XVIII век дал новые виды "суеверий", заимствованных через контакты с культурой Запада: хиромантию, гадания на картах, кофейной гуще. Наконец, порождение нового века — масонство — также было отнесено к области "суеверий", ложных представлений о мире. Поиск масонами философского камня, их стремление к обладанию духами брали начало в средневековой западной мистике»{16}.

XIX век не уступал веку минувшему: в первые десятилетия появляются приметы, связанные с тем или иным проявлением социальной жизни дворян. Условно их можно назвать «светскими» приметами. Без них не обходятся ни мода, ни карточная игра, ни бал, ни застолье, ни охота, ни дуэль, ни переживавшая расцвет в пушкинскую пору альбомная культура.

В 1816 году С. И. Муравьев-Апостол подарил П. А. Осиповой, в бытность ее в Петербурге, альбом. Согласно поверью, тому, кто открывал своей записью альбом, угрожала насильственная смерть. «Это поверье в свое время было так сильно, что Екатерина Никифоровна Хвостова, двоюродная сестра Осиповой, пожелав начать альбом ее, струсила и отступилась. Вследствие этого Прасковья Александровна, не желая подвергать своих друзей и поклонников гибели, дерзнула сама начать альбом, заявив, впрочем, о своем мужестве: "Comme je ne crains rien moins que la mort je commence mon album"[3]» {17}.

Магический смысл, вкладываемый в понятие «первый», лежит в основе многих примет. Издавна существовало поверье, согласно которому «как встретишь первые часы нового года, так и проведешь его». Любопытно, что по аналогии с этой приметой возникает суеверие, связанное с днем рождения. В «Ежедневных записках русской путешественницы» читаем: «Середа, 22 мая: Сегодня мое рождение… Мне ни скучно, ни весело; так ли-то я год проведу? Бог с ним, с весельем, лишь бы несчастий избежать, да быть покойной душою и сердцем»{18}.

«Новый год! таинственное, заманчивое слово, — как оно возбуждает воображение, как оно тревожит любопытство!.. всякий, по своему состоянию и средствам своим, хочет провести как можно лучше первые минуты этого дня, начинающего цепь многих других часов, которые, по всеобщему суеверию всех народов и всех веков, как будто зависят от него, как будто существуют в нем как зародыш сокровенной будущности»{19}.

«Есть предубеждения, против которых ничего не может сделать самый здравый рассудок. В числе подобных есть и то, чтобы почитать тот год несчастливым, которого первый день муж без милой жены проводить должен»{20}.

Верили и в то, что желания, загаданные в новогоднюю ночь, непременно сбудутся. Персонаж повести «Вечер накануне Нового года…» приписывает «…силу пророчества только тем желаниям, кои в минуту рождения нового года вырываются невольно, по какому-то тайному, неизъяснимому побуждению, которому мы не в силах воспротивиться»: «Во многих землях, особенно в Германии, думают, что некоторые слова, быв произнесены невольно в некоторое время года и при особенных обстоятельствах, обращаются в ужасные пророчества. И потому народ, сколько возможно, избегает случаев произносить их или, по крайней мере, употребляет с большою осторожностию. Я слыхал также, что есть двусмысленности, которые злой дух, имеющий влияние на судьбу человеческую, обращает в пагубную сторону, хотя бы они сказаны были и в хорошем смысле»{21}.

Действительно, многие приметы и поверья, бытовавшие в дворянской среде, были основаны на вере в магию слова. В романе И. А. Гончарова «Обрыв» бабушка Райского говорит внуку: «Не называй себя несчастным, судьба подслушает, в самом деле станешь несчастным».

Неосторожно произнесенные «пророчества», по мнению суеверов, сбываются. Подобные примеры находим в «Старой записной книжке» П. А. Вяземского:

«Памятный Москве оригинал, Василий Петрович Титов, ехал в Хамовнические казармы к князю Хованскому, начальствующему над войсками, расположенными в Москве. Ехал туда же и в то же время князь Долгоруков, не помню, как звали его. Он несколько раз обгонял карету Титова. Наконец, сей последний, высунувшись в окно, кричит ему: куда спешишь? Все там будем. Когда доехали до подъезда казарм, князя Долгорукова вытащили мертвого из кареты»{22}.

«В разгар холеры в Петербурге Л. говорил приятелю своему: "А скверная вещь эта холера! Неожиданно нагрянет и все покончит. Того и смотри, что завтра зайдешь ты ко мне и скажут тебе, что я… то есть я зайду к тебе завтра и скажут мне, что ночью умер ты от холеры". Но этот предохранительный, грамматический поворот не спас бедного Л. Несколько дней спустя после сказанных слов был он холерно похищен»{23}.

«Одна из дочерей, жена генерала Певцова, бывшего гатчинца, была необыкновенной красоты и очень образованная и любезная женщина. Один из канцелярских чиновников, находившихся в свите сенатора… лет семнадцати с небольшим, на бале, танцуя с Певцовой, открылся ей в любви и предложил жениться на ней, если разведется она с своим Гатчинским мужем… на безвременную и несовершеннолетнюю любовь его отвечали добродушною и нежною дружбою…

Сенатор отправился в Екатеринбург с своею свитою. Влюбленный чиновник не мог выносить разлуку с кумиром своим. На дороге, в городе Кунгуре, в котором назначен был первый ночлег, он наклепал на себя боль в глазах и выпросил позволения возвратиться в Пермь. По приезде в город, он на другой день был поражен сильным воспалением глаз. Во все время отсутствия сенатора, то есть около трех недель, просидел он один в темной комнате. Подите, не верьте после того, что каждая ложь, каждый грех не несут, рано или поздно, им подобающей кары на земле. Как бы то ни было, молодой влюбленный чиновник сглазил себя поклепом на глаза свои»{24}.

Из-за боязни «накликать смерть» отказывались составлять завещание, писать письма перед дуэлью.

«…Готовиться к смерти — значит накликать ее. Долохов в "Войне и мире" говорил Ростову: "Вот видишь ли, я тебе в двух словах открою всю тайну дуэли. Ежели ты идешь на дуэль и пишешь завещания и нежные письма родителям, ежели ты думаешь о том, что тебя могут убить, ты — дурак и наверно пропал; а ты иди с твердым намерением его убить, как можно поскорее и повернее, тогда все исправно". Может быть, именно поэтому Пушкин не написал "предсмертных" писем, а до последнего занимался повседневными литературными и издательскими делами»{25}.

Дочь Н. Н. Пушкиной от второго брака А. Арапова, рассказывая о тетке матери Е. И. Загряжской, отмечает: «…по свойственной престарелым людям боязни накликать смерть, она все откладывала изложить свою волю в узаконенной форме и должна была ограничиться только тем, что умирая, чуть не со слезами умоляла сестру и единственную наследницу, графиню де Местр, исполнить ее последнее желание и тот час же передать ее дорогой Наташе имение, ей давно уже предназначенное»{26}.

Так называемые «светские приметы» возникали не сами по себе, а на основе известных суеверных представлений. С символикой черного цвета связана примета, относящаяся к особо важному явлению дворянского быта — моде. Д. Н. Свербеев вспоминал: «…черных фраков и жилетов тогда еще не носили, кроме придворного и семейного траура. Черный цвет как для мужчин, так и для дам, считался дурным предзнаменованием, фраки носили коричневые или зеленые и синие с светлыми пуговицами, — последние были в большом употреблении…»{27}

«Ощущение черных фраков как траурных сделало их романтическими и способствовало победе этого цвета уже в 1820-е гг.»{28}. Впрочем, победа была не сокрушительной. М. Н. Загоскин до конца дней своей жизни «не носил платья из черного сукна; все его фраки, сюртуки и шубы были темно-зеленого, синего или вишневого цвета. Черный цвет он ненавидел, уверяя всех, что в молодости, когда ему случалось сделать черное платье, то вслед за тем всякий раз следовал для него траур»{29}.

В свою очередь появление «дамы в черном» на балу, именинах, крестинах и других «праздничных действах» наводило панический страх на суеверных хозяев. В. П. Шереметева 2 ноября 1825 года запишет в дневнике: «После обеда я нарядилась и поехала делать визиты. Приезжаю к Новосильцовой, множество народу, мы были на половине лестницы; к счастью, Сергей спрашивает, нет ли праздника. Человек говорит: "День рождения г-жи Новосильцовой, у нас был большой обед", — принуждена была вернуться потому, что на мне было черное платье»{30}.

Некоторые суеверные представления были связаны с ювелирными украшениями. «Молодцы устремились в соперничество красным девам и женам, мужественно решились проколоть свои уши и щеголяют ныне в серьгах с румяными щеками»{31}. «Эти серьги в форме кольца были золотые, гладкие или с чеканкой и иногда довольно большие. Они служили не только украшением, но и, по суеверию, предохраняли от глазных болезней»{32}. Кольцу, которое носили на мизинце, приписывали силу защищать его владельца от сглаза. Украшения, полученные в дар, в некоторых случаях воспринимались как талисманы. Потерять такой талисман предвещало несчастье. «Рассыпать нитку жемчуга» также считалось плохим предзнаменованием.

Шаг отступя от туалета, —

Она бросает быстрый взгляд

На зеркало, — и совершает

Свой смотр, последний свой обзор.

Но ей ничто не угождает.

И недовольна, и томна,

Себе не нравится она…

Не те цветы, не те перчатки,

Направо букля развилась,

А там на платье вдоль накладки

Вдруг нитка бус оборвалась…

О! то зловещая примета!

Не добрый знак! Знать скука ждет

И неудача!"

Плохая примета — дарить булавку (пусть даже с крупным бриллиантом), тем более на свадьбу. Однако М. Паткуль не испугало это суеверие, и, рассказывая о свадебном подарке, она замечает: «Это была булавка, с крупным бриллиантом, оправленным в когтях. Мне же эта булавка тем более была дорога, что он носил ее при статском платье. Как верить после этого предрассудкам, что дарить булавки не хорошо? В нашей тридцатишестилетней счастливой супружеской жизни не только не было ни одной ссоры, но никогда малейшее облако не помрачило пройденного нами пути»{34}.

«Колющие и режущие предметы» — не самый хороший подарок для невесты. Если жених «…подарит невесте ножницы или ножик, любовь их рассечется». В основе данной приметы лежит «принцип аналогии». Однако следующая примета вызывает недоумение: «Жених не должен дарить невесте книгу, иначе любовь их пройдет скоро»{35}. Пользуясь словами В. И. Даля, «это не дурно придумано», чтобы внушить мысль: «…чтение не только не нужно девицам, но еще и вредно»: «…начитавшись романов, женщины стремятся к воображаемому счастью, судят обо всем ложно, вместо чувств питают фантазии», «…что касается науки, то для женщин дело сие чрезвычайно опасное»[4].

«Мужчина имеет многие и различные назначения, женщина имеет одно только: вступать в замужество». Героиня повести В. Соллогуба «Большой свет», «…следуя аристократическому обычаю петербургской знати… тщательно скрывалась от всех глаз до роковой минуты вступления в свет»{36}. В основе этого «аристократического обычая» несомненно лежит суеверие, связанное с влиянием «дурного глаза».

О соблюдении данного «обычая» косвенно говорит и письмо П. А. Вяземского жене: «Ты не довольно поберегла Машу от худого глаза московских баб обоего пола. И не вступив еще формально в свет, она теперь побывала уже в переборе людских толков»{37}.

По словам балетмейстера А. Глушковского, балы были средством, «…чтобы составить себе выгодную партию». Одна из «бальных примет» упоминается в дневнике С. П. Жихарева (запись от 10 февраля 1805 года): «Меня уверяли, что если девушка пропускает танцы или на какой-нибудь из них не ангажирована, то это непременно ведет к каким-то заключениям. Правда ли это? Уж не оттого ли иные mamans беспрестанно ходили по кавалерам, особенно приезжим офицерам, и приглашали их танцевать с дочерьми: "Батюшка, с моею-то потанцуй"»{38}.

Пока на балу «…маменьки, тетушки и бабушки приводили в порядок гардероб своих дочек, племянниц и внучек», мужская половина «…сражалась за зеленым сукном». Помимо общеизвестных карточных примет у каждого суеверного игрока были свои, индивидуальные приметы. П. Пузино в книге «Взгляд на суеверие и предрассудки» приводит некоторые «чужеземные, чудесные секреты», например: «…во всякую игру выигрывает тот, кто носит при себе сии слова, написанные на чистом пергаменте: +Aba +Alui + Abafroy + Agera + Procha+».

Популярны были следующие приметы: проиграв три раза одному и тому же лицу, не следовало продолжать с ним игру, но в случае неизбежности этого суеверие предписывало переменить стул, или вести игру в другой комнате, или «…никогда не надобно отдавать игорных денег: это приносит несчастие».

По воспоминаниям В. А. Нащокиной, А. С. Пушкин предложил проигравшему несколько раз в карты П. В. Нащокину «на счастье» свой бумажник. «И как раз Павел Войнович выиграл в этот вечер тысяч пять. Пушкин тогда сказал: "Пускай этот бумажник будет всегда счастьем для тебя"».

Известны случаи, когда перед игрой брали «на счастье» детскую руку. В 1911 году в журнале «Этнографическое обозрение» была напечатана работа В. Н. Харузиной «Об участии детей в религиозно-обрядовой жизни», до сих пор не утратившая своей научной значимости.

«..Дети "приносят счастье". Это верование у христианских народов, может быть, покоится на христианизированном представлении о чистоте детской души»{39}. Дети обладают особой силой. «Концентрирование этой силы должно особенно цениться, потому что она дает больше власти, больше влияния на окружающих и окружающее, удачу и с ней связанное благосостояние»{40}. До сих пор лотерейный билет дают вытаскивать детям.

В основе названных карточных суеверий лежит один и тот же магический принцип: явление, предмет, человек в силу своих свойств способны воздействовать на реальность. Это позволяет говорить нам об отношении к карточной игре как к магическому обряду.

Вера в предметы, приносящие счастье, характерна для христианского сознания.

«Да сделай одолжение: перешли мне мой опекунский билет, который оставил я в секретной твоей комоде; там же выронил я серебряную копеечку. Если и ее найдешь, и ее перешли. Ты их счастию не веруешь, а я верю». (Из письма А. С. Пушкина П. В. Нащокину 1832 г.){41}

Верили, что цветок сирени с пятью (шестью) лепестками, трилистник с «четырьмя листками», орех-двойчатка и другие «исключения из правила» приносят счастье.

«Трилистник траву, ежели кто достать может с четырьмя листками, тот храня ее, на всю свою жизнь будет счастлив и благополучен»{42}.

«Я соскочила с постели, чтобы сорвать цветок сирени, несколько минут впивала в себя запах, потом начала вглядываться в ее красивые формы и искать счастья. Вы не можете себе представить моей радости, когда я отыскала лепесток о шести листочках…»{43}.

«Катерина Петровна заведовала у нас в доме всем хозяйством… Сама она постоянно носила в кармане орех-двойчатку на счастье, и в ее хозяйстве все шло очень счастливо»{44}.

Вслед за графиней Потоцкой хочется воскликнуть: «Да здравствует доброе старое время, когда верили всему!» Далее она уточняет: «Сначала верили в Провидение, и это очень упрощало жизнь, затем в рай, который дает утешение в скорбях; твердо верили в добродетель и в возможность воздержания от дурных наклонностей…

Кроме этих верований в "серьезные" — если можно так выразиться — предметы, существовали еще верования, за которые потом сами себя упрекали и в которых приходилось исповедоваться священнику, сюда относились верования в любовные чары, в гадание, в предчувствия. Эти верования порождали поэтов, мечтателей, сектантов, героев и сумасшедших!»{45}.

Действительно, и А. С. Пушкин, и многие его друзья-поэты были суеверны. «Ты знаешь, что я суеверен, — писал жене П. А. Вяземский. — Повторяю: не люблю вмешиваться в дела провидения, то есть рыться в ящике его, пока не предстоит необходимости. Будет время, когда час воли Божией придет»{46}.

«Дельвиг был постоянно суеверен». «...Я почти никого не знаю, кто бы не верил чудесному, сверхъестественному, даже нелепому», — записывает в дневнике В. К. Кюхельбекер. При этом он замечает: «Но видя, что это суеверие, моя обязанность вырвать это злое зелье из души моей»{47}.

Вопрос о взаимоотношении «истинной веры» и «суеверия» волновал и В. А. Жуковского. Его друг К. К. Зейдлиц писал: «Нас глубоко трогает пламенная вера Жуковского; но нельзя не признать, что в то время, о котором мы говорим, наш друг стал уже выходить из границ тех верований, которые он питал прежде. В статье "Нечто о привидениях", напечатанной после смерти его, он с любовью рассказывает о тех случаях, когда кому-нибудь грезилось видеть наяву или слышать сверхъестественные вещи. Про себя и жену он сообщает подобные случаи, доказывающие усиленную в обоих нервную восприимчивость»{48}.

В литературных салонах того времени культивировались таинственные, страшные рассказы. «Рассказывали множество историй о мертвецах. Читали "Цыган"», — записывает в дневнике (29 января 1825 г.) поэт И. И. Козлов. «Сегодня наш разговор вращался на рассказах о привидениях, выходцах с того света и сверхъестественных явлениях», — читаем в дневнике М. А. Корфа за 1820 год. «…Говорили о предчувствиях, видениях и проч. Веневитинов рассказывал о суеверии Пушкина» — это дневниковое свидетельство принадлежит М. П. Погодину (11 сентября 1826 г.). Любопытно, что все эти записи сделаны в 20-е годы.

Переписка братьев Булгаковых, столичных почт-директоров, друживших со многими знаменитыми литераторами, — богатейший материал для изучения «иррациональных верований» русского дворянства пушкинской поры. Однако нельзя не заметить легкой иронии, которая сквозит в их письмах, когда речь заходит о распространенных в обществе приметах и суевериях. Приведем, к примеру, письмо А. Я. Булгакова к брату, сообщавшего о свадьбе графа А. Ф. Ростопчина и Е. П. Сушковой в мае 1833 года: «Вчера была свадьба Ростопчина. В церкви такое было множество народу, что дышать мы не могли. Дело шло к церемонии, когда жених вдруг вспомнил, что забыл кольца дома: когда уже посылать! Но я дал ему свое обручальное кольцо, да князь Масальский старик свое…» Другой бы корреспондент непременно заметил, что это «дурное предзнаменование», но А. Я. Булгаков делает неожиданное заключение: «…стало быть, не Андрюша и Додо, а Масальский и я обвенчались»{49}.

Иронический тон присутствует и в повествованиях мемуаристов. Как пишет П. П. Семенов-Тян-Шанский, в середине 30-х годов XIX века в Москве «упорно ходил слух о предстоявшем светопреставлении и страшном суде, который приурочивали даже к определенному числу. Возникали споры старушек Павловых между собою и с другими дамами, возбуждавшими вопрос о том, в один ли день будет совершаться страшный суд или будет длиться несколько дней кряду. Спорящие соглашались в том, что в один день совершить суд не только над живыми людьми, но еще и над мертвыми совершенно невозможно; еще менее возможно, чтобы господ и холопов могли судить в один и тот же день, тем более, что и грехи-то у них разные. Не соглашались только в том, кого будут раньше судить: господ или холопов. Вопрос остановился на том, что тетушки даже собрались ехать к митрополиту за разъяснениями»{50}.

Тема Страшного суда действительно волновала публику того времени. В обществе царила паника и по поводу вероятности «быть захороненным заживо». «Книги и журнальные статьи конца XVIII и начала XIX века пестрят примерами погребения мнимоумерших, находившихся в глубоком обмороке или в летаргическом сне»{51}.

Произведения с подобными сюжетами становятся мишенью для язвительных замечаний критиков. Несколько остроумных рецензий приводится в главе, посвященной «мнимой смерти».

Юмор в изложении «таинственных историй» и суеверий как в мемуарной, так и в художественной литературе может стать темой отдельного исследования. Сатирический рассказ первой трети XIX века отличается по тону от подобных произведений века Просвещения, подвергавшего осмеянию всякого рода предсказания и приметы. Читатели могут убедиться в этом, прочитав два рассказа («Приметы»; «Предрассудки, или Что встарь, то и ныне») из периодических изданий, помещенные в последней главе книги.

Автор активно обращается к периодике пушкинской поры. Читатели имеют возможность познакомиться с материалами, посвященными древним магическим обрядам, национальным верованиям, вместе с пушкинскими современниками принять участие в спорах о приметах и суевериях, которые велись на страницах газет и журналов того времени.

Кроме периодических изданий в книге широко представлены мемуары, дневники, письма соотечественников, а также путевые заметки иностранных путешественников первой половины XIX века. В некоторых случаях автор обращается к источникам более позднего времени, чтобы «проследить судьбу» той или иной приметы и суеверия. О неразрывной связи дворян с народной культурой, крестьянским бытом писали многие исследователи. Суеверия, которым в равной степени были подвержены и дворяне, и крестьяне, достаточно изучены. Они существовали на все случаи жизни. «Светские» приметы не столь многочисленны, но важны для изучения духовной жизни общества. Заслуживают внимания также различные варианты одного и того же мистического «сюжета», например троекратное явление умершего друга или видение белой дамы, нашедшие отражение в фантастической прозе эпохи романтизма. Отдельный цикл составляют «страшные рассказы» о королях и российских императорах. Среди персонажей книги — колдуны и предсказатели, ворожеи и гадалки, суеверы и ясновидящие. Однако нами не рассматриваются примеры чудесного исцеления и ясновидения, приписываемые животному магнетизму, а также чудеса, связанные с явлениями святых, Божьей Матери и других религиозных образов. В специальной литературе эти случаи освещены довольно широко.

Как бы далеко ни уходила цивилизация, мифологические представления продолжают жить в человеческом сознании. Е. Водовозова вспоминает: «Мы, шестидесятники, усердно высмеивали, обличали и преследовали всех, кто рассказывал о своих снах, придавая им значение, верил в предчувствие, гадание по картам и гадальщиков, предсказывавших будущее. Чтобы подчеркнуть свое свободомыслие, мы демонстративно зажигали три свечи там, где можно было обойтись и двумя, здоровались нарочно на пороге, подавали за обедом соль друг другу. Но это презрение к суевериям у многих чаще всего проявлялось в несоблюдении мелочных примет, но не охватывало нас глубоко, а было, так сказать, чисто внешним отрицанием; внутренне же мы были насквозь пропитаны суеверными страхами. Когда какое-нибудь предзнаменование угрожало несчастьем, мы трепетали от ожидания и радовались, когда иная примета пророчила хорошее. Только несколько последующих поколений постепенно освобождалось от суеверного мусора, веками скоплявшегося в наших головах и сердцах, но совершенно ли очищена от него интеллигенция и в настоящее время — это еще вопрос»{52}.

Любопытная запись содержится в дневнике С. А. Толстой (15 июня 1891): «Вечером были разговоры о мертвых, об умирании; о предчувствиях, снах, вообще, действующих на воображение»{53}.

«Миф и суеверия не исчезают сразу, они трансформируются, перевоплощаются, маскируются под современную моду…»{54}. «Светские» приметы как раз представляют собой пример того, как «осовремениваются» мифологические представления. Знакомство с ними дополнит наши представления о культуре повседневной жизни пушкинской поры, поможет нам глубже проникнуть в психологическую атмосферу той эпохи.

Да простит меня Поликарп Пузино, если в заключение я воспользуюсь словами, взятыми из предисловия к его книге, несколько изменив текст: «Обращая наблюдательный взор на домашний быт провинциальный и видя вседневные опыты предрассудков и заблуждений простолюдинов (и дворян. — Е. Л.) наших, всему верящих, всего боящихся и на каждом шагу обманываемых…», я попыталась «…собрать разнородные их приметы и поверья, так сказать: изобразить нравственную картину их самих».