Кончина Алексея Михайловича Пушкина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Кончина Алексея Михайловича Пушкина

Алексей Михайлович Пушкин, племянник Марии Алексеевны Ганнибал, тоже, как известно, рожденной Пушкиной (см. родословную А. С. Пушкина, составленную отцом моим Н. И. Павлищевым со слов Ольги Сергеевны и напечатанную в издании П. В. Анненкова 1855 года), был свитским офицером и профессором математики в Москве. Религиозный родственник его, Василий Львович, посещал его часто, желая обратить его на путь христианского учения; однако встречал всякий раз со стороны хозяина не только сильную оппозицию, но и постоянное кощунство над предметами всеобщего чествования, кощунство, доходившее в вольтерианце-хозяине до какого-то исступления. Мало того: Алексей Михайлович обучал кощунству и своего лакея, так что, когда Василий Львович выгонял из комнаты этого доморощенного философа, старавшегося при беседах между своим барином и гостем перещеголять в выходках первого из них, лишь бы получить лишний пятак на очищенную, — этот негодяй, по наущению Алексея Михайловича, возвращался в ту же комнату через другую дверь и продолжал твердить заданное барином и выученное к немалой досаде Василия Львовича.

Вдруг недуманно-нежданно Алексей Михайлович заболевает, запирается в кабинете, и многочисленная дворня его, в том числе и философ, слышит явственно в комнате барина два спорящих голоса и слышит их несколько ночей сряду. Челядь перетрусила; но философ, по своему скептицизму, посмотрел на этот факт с философской же точки зрения и, не спрашивая, ворвался в кабинет; тут увидел он своего патрона и учителя среди комнаты, размахивавшего руками, испуганного и поистине страшного в испуге. Алексей Михайлович, устремив глаза на какой-то невидимый лакею предмет и ругаясь с каким-то таинственным гостем, замечает приход незваного камердинера и кричит, что есть мочи:

— Пошел, пошел прочь! Не мешай нам; мы тебя не спрашиваем, убирайся покуда цел, пошел!

Камердинер навострил лыжи и не посмел уже возобновлять опыта. Но затем всякую ночь слышна была загадочная перебранка, как рассказывали люди, продолжаясь в течение еще недель двух, до самой кончины Алексея Михайловича, о которой Василий Львович, продолжавший в силу христианского благочестия и родственных чувств посещать больного, правда, по дням, а не по ночам, передавал своему брату и Ольге Сергеевне множество других странных подробностей, распространяться о которых считаю уже излишним.

Я привел некоторые легенды лишь ввиду значения, которое приписывала им покойная Ольга Сергеевна и все семейство Пушкиных{7}.

* * *

Заканчивая изложение событий за 1829 год, перехожу к воспоминаниям за следующий 1830-й, к первым числам января которого относится случившееся на одном из вышеупомянутых вечеров таинственное происшествие с супругой Дельвига, Софьей Михайловной, рожденной Салтыковой, происшествие, о котором рассказала мне мать с малейшими подробностями. Я записал его в мой дневник, не придавая, впрочем, этому случаю особенного значения, как плоду расстройства нервов жены друга моего дяди, а если решаюсь привести его здесь, то потому, что описываемый случай имел место в присутствии дяди Александра, которым все интересуются; кроме того, моя мать, порою тоже суеверная, считала сверхъестественное явление, постигшее баронессу Дельвиг, тем более странным, что Софья Михайловна ему подверглась ровно за год до преждевременной кончины своего супруга.

Уютная квартирка моих родителей состояла из небольшой прихожей, гостиной, кабинета отца, комнаты моей матери и столовой. Правая дверь из прихожей вела в гостиную, а левая в узенький коридор, в конце которого отворялась дверь в столовую. Коридор, куда поставили старое соломенное кресло, почти негодное к употреблению, освещался прибитой к стене маленькой лампой.

Собрались вечером гости: дядя Александр, приехавший в отпуск, дядя Лев, барон Дельвиг с женой, Татьяна Семеновна Вейдемейер и еще несколько дам и мужчин — не помню кто. Перед самым ужином баронесса Софья Михайловна захотела выпить стакан воды; но, не желая пройти в столовую чрез кабинет, чтобы не обеспокоить куривших и игравших в карты мужчин, вышла из гостиной в прихожую, откуда и вступила в означенный узенький коридор.

Не проходит и десяти секунд, как все слышат дикие, отчаянные вопли. Дядя Александр и отец, выскочив из кабинета, первые бегут через комнату матери и столовую в коридор, откуда раздавались крики; Лев Сергеевич и барон Антон Антонович — туда же, с другой стороны, через гостиную и прихожую; дамы за ними следом. В коридоре находят обезумевшую от страха Софью Михайловну; ее уводят в гостиную.

Все суетятся, кто с водой, кто с уксусом, кто с одеколоном, что попадется под руку.

Придя в себя, Софья Михайловна рассказала следующее:

Не успела она очутиться в коридоре, как увидела сидевшего в креслах старика с ниспадавшими до плеч волосами, лицом желтым, как у любого покойника, оскаленными зубами и глазами навыкате, из которых исходили как бы лучи зеленого цвета. Старик был одет, — насколько баронесса заметила, — в серый ободранный армяк. Старик, при ее приближении, встает с кресел, подходит к ней, загораживает дорогу в столовую и хохочет.

Слушатели рассказа баронессы расхохотались в свою очередь, и Александр Сергеевич — первый.

— С вами просто сделалось дурно от духоты в этой гостиной; в коридоре закружилась голова и показалось Бог знает что, — успокаивал дядя.

— Да что тут долго рассуждать, — перебил дядю Дельвиг. — Я тебе, Соня, хочешь докажу, что твое привидение вздор. Пойдем-ка всей компанией в коридор. Твой старик сам струсит. Видишь, сколько в нашем войске пар кулаков? — прибавил он, смеясь.

— Идите все, а я ни за что, ни за что, барон (так она всегда называла мужа)!

— Не пойдешь — понесу, — продолжал смеяться Дельвиг, который будучи физически очень силен, поднял с этими словами жену на руки как перышко и, закричав: «За мной, храбрая команда!», отправился к страшному месту.

Хозяева и гости последовали за ним; жена крепко обвила его толстую шею руками, но не успел Антон Антонович сделать в коридоре и пяти шагов, как Софья Михайловна опять закричала благим матом: «Вот он, вот он! Стоит против тебя, нас не пускает! Вижу, вижу его…» и… лишилась чувств.

Не скоро баронессу привели в сознание. Литературные разговоры и карты, конечно, прекратились, и гости разъехались раньше обыкновенного; остался у нас один дядя Александр.

Он сказал сестре:

— Теперь Софью Михайловну к тебе на квартиру и калачом не заманишь. Завтра к ней зайду; скажу, что ваш лакей хотел, ради святок, нарядиться шутом, да позабавиться.

— И бесподобно, — похвалила Ольга Сергеевна.

— А ты к ней заезжай послезавтра и подтверди то же самое.

На беду мои родители держали не одного, а двух камердинеров, — благо прислуга была тогда дешева. Насчет их имен Ольга Сергеевна с братом не сговорилась, так что на вопрос баронессы, кто именно пошалил — Александр Сергеевич свалил вину на Ермолая, а на следующий день моя мать заявила, что виновник всей суматохи Прокофий.

— Как же это? Ты говоришь Прокофий, а твой брат — Ермолай? После этого, воля твоя, — сказала баронесса, — я к тебе не приду, пока не переменишь квартиры. Барон пусть ходит, а не я. Если хочешь со мной видеться, то можешь всякий день, но у меня, а не у тебя.

Софья Михайловна сдержала слово: квартирка в доме Дмитриева больше ее и не видала, несмотря на все насмешки барона, моей матери и дяди Льва Сергеевича{8}.

* * *

Всю эту зиму мы прожили в Красном, а весною 1813 года поселились на жительство в Каменках, где продолжали необходимые постройки. Бабушка прислала «на погорелое место», как писала она, еще две тысячи рублей. Кстати о бабушке. Она за несколько дней до входа французов в Москву успела уехать в Симбирское имение и там прожила до зимы. У нее сгорел большой каменный дом на Солянке, оставшийся после деда, и все бывшее в нем имущество; в том числе пропали груды медных денег в погребах — остатки прежних откупных доходов. К этому времени относится одно замечательное происшествие в семействе бабушки. По слабости характера она была постоянно под влиянием второй своей дочери, графини Аграфены Степановны, оставшейся на всю жизнь девицею по уродливости телосложения (у ней было два больших горба спереди и сзади), но очень умной и еще более хитрой; она имела необыкновенное искусство подводить под гнев матери братьев и сестер, если сама была ими недовольна. На этот раз, по ее же милости, был выгнан из дому и даже проклят матерью один из ее сыновей, граф Федор Степанович, отставной гвардии поручик. При начале войны он снова определился на службу и приезжал перед походом просить прощения у матери, но мать не пустила его на глаза и не хотела благословить. В один зимний вечер, когда бабушка жила в Симбирской своей деревне, Аграфена Степановна вдруг страшно вскрикнула и упала без памяти. Когда привели ее в чувство, узнали, что перед нею наяву показался брат ее Федор и погрозил ей пальцем. Впоследствии получено известие, что он умер от горячки на походе, в Могилевской губернии, в тот самый день и час, когда явился сестре. Впечатление ужаса было в ней так сильно, что после того во всю жизнь свою она не могла спать одна в комнате и часто вскрикивала во сне{9}.

* * *

Авдотья Петровна (Елагина. — Е. Л.) была особенно дружна с Марьей Андреевной (Мойер. — Е. Л.). Она увидела ее в день ее смерти 1823 года, и вот каким образом: в деревне у нее сильно занемог ребенок, сын Рафаил двух лет, которого она горячо любила. Однажды он сильно страдал, сидя на своей кроватке. Она не спускала с него глаз, но вдруг нечаянно взглянула на дверь и видит так живо входящую Марью Андреевну, что бросается к ней навстречу, восклицая: «Маша!» Но в дверях никого и ничего не было. Ей сделалось дурно. В эту самую ночь, в этот самый час скончалась в Дерпте Марья Андреевна{10}.

* * *

18 марта был день для меня памятный. После утренней молитвы я долго припоминал добрейшую и нежную мать. По необходимости и заведенному порядку собирался для движения вертеться и скакать, чтобы дать крови легкое обращение, как делывал каждый день, но не мог. Я лег на постель, заложил обе руки под голову и горько заплакал. Часовой в эту минуту приподнял завешенную снаружи тряпку с окошечка в дверях: я вскочил, стал к нему спиною, к решетке, и слезы потекли обильно. «Вот дамская истерика или нервный припадок! — подумал я. — Вот что наделала крепость в два месяца, а что будет дальше?» Опять лег, закрыл глаза; мне слышался голос матери, она меня утешала и благословляла. У кровати я бросился на колени, упер голову о край кровати; не знаю, как долго я молился, но душою был с нею. Я встал, когда сторож отпирал замки и принес мне обед; отломив кусочек хлеба, велел ему унести обед. В этот же день к вечеру была моя очередь писать к милой жене моей; письмо это сохранилось; в нем прошу убедительно уведомить меня о моей матери. Через три дня получил ответ, что хотя здоровье ее слабо, но ей не хуже. Впоследствии, через два месяца, сообщила жена подробно, что мать моя скончалась именно 18 марта, во втором часу пополудни, что она в этот самый день поутру приобщилась святых тайн и в присутствии отца моего и двух сестер объявила священнику и всем прочим присутствовавшим из родных и прислуги, чтобы никто не укорял меня в причине ее смерти, что, напротив того, я из числа тех ее детей, которые от самой колыбели причиняли ей меньше забот и доставляли больше радостей, и что она до последнего дыхания жизни сохранит ко мне чистейшую любовь. Кто изъяснит это сочувствие, это видение того, что совершалось в ту же самую минуту за 350 верст от меня? Телеграфной проволоки тогда не водилось нигде; телеграмма передала бы весть и ответ; но кто передал мне звук голоса?{11}

* * *

В молодости моей имел я поэтическую привязанность к одной благородной девице (дочери Александра Николаевича Муравьева, Софии) и намеревался быть ее женихом, хотя покойная мать моя прозорливо старалась меня от этого отвратить и говорила мне: «Я чувствую, что другая тебе назначена». — Накануне 31 августа 1851 года в часу в 4-м утра спал, и сон мой вдруг перешел в состояние просонок, так что я окинул взглядом комнату, в которой я лежал (на матраце на полу), и мебели тут стоящие видел, освещенные утренним светом, а еще увидел стоящую предо мной человеческую девичью фигурку очень невысокую лилового цвета, который имела не только ее одежда, но и тени лица и цвет глаз, проницательно, глубоко смотревших на меня, глаза эти как бы пронизывали меня насквозь. Лицо Софии Муравьевой узнал я, и глаза ее насквозь смотрели мне прямо в душу столь испытующим взором, что я содрогнулся. Тут мне точно кто-то вложил в мысль, что от меня зависит избавиться от видения сего или продлить его. Я немедленно избрал первое и с тем намерением перекрестился: видение исчезло, и я, так как было рано, опять заснул. — В следующий за тем день получил я письмо от тетки, которая, любя меня, с большими предосторожностями, извещала меня о кончине той, которую я любил, последовавшей в ночь 31 августа. Я был целый день как схваченный чем-то, ни о чем думать не мог и все сидел, вперя глаза в механизм часов, пораженный мыслию, что я во времени, а она в вечности. Потом поразила меня мысль, что я имел видение то именно в ночь ее кончины и что, вероятно, была то ее душа, по разлучении от тела явившаяся мне, как говорится — прощаться, а как мне казалось — испытать или осмотреть, точно ли я любил ее, почему и посмотрела мне в душу так, что я испугался, тем более что ни прежде, ни после я никаких видений не имел{12}.

* * *

В 1855 году г-жа Ш. была классной дамой в одном институте в Одессе. Ее любимый брат находился при армии в Севастополе, и они аккуратно переписывались каждую неделю. Раз — это было 25 мая — г-жа Ш. проснулась утром по первому звонку колокольчика, будившего институток. Воспитанницы, с которыми она спала в одной комнате, лениво приподнимались.

— Вставайте скорее, дети, — сказала г-жа III., — смотрите, какое чудесное утро.

Ее постель стояла очень близко к окну. Оно не запиралось всю ночь. Под этим окном шла крыша институтского лазарета, невысокое здание которого образовывало прямой угол со зданием самого института. Г-жа Ш., говоря о погоде, взглянула в окно и вдруг увидела странную перемену декорации: вместо лазаретной крыши перед ее глазами поднимался зеленый вал с рвом внизу. По валу бежал офицер в фуражке. Он бежал прямо к окну, и г-жа Ш. с изумлением узнала в нем брата. Молодой человек вскочил в окно, подошел к ней и, крепко взяв ее обеими руками за плечи, так же крепко поцеловал в обе щеки.

— Что ты? Как сюда попал? — воскликнула она с удивлением.

Но он в ту же минуту повернулся, выскочил опять в окно и побежал обратно по валу. Добежав до средины, молодой человек вдруг сильно покачнулся, фуражка слетела у него с головы, и вслед за нею он сам скатился в ров… И все исчезло. Под окном институтской спальни опять тянулась лазаретная крыша.

Г-жа Ш. протирала глаза, думая, не сон ли ей приснился. Но на обеих щеках горели крепкие поцелуи брата, а на плечах оставались знаки от его пальцев.

Она взглянула на девочек. Они сидели молча и во все глаза смотрели на нее.

— Дети, я не спала сейчас? — в смущении спросила г-жа Ш.

— Нет, — отвечали они, — вы смотрели в окно, а потом с кем-то разговаривали.

В эту неделю г-жа Ш. вместо обычного письма от брата получила известие о его смерти. Он был убит 25 мая, в тот утренний час, когда его видела сестра{13}.

* * *

Конечно, есть вещи очень странные, и одну из этих странных вещей я вам сейчас расскажу. Тут дело было уже не с одним человеком, не с Грибоедовым на Синем мосту или в Тифлисе, а с двумя совершенно разно поставленными лицами. В подлинности этого факта сомневаться невозможно, потому что я сам не только исследовал, но должен был его исследовать. Дело было с той же самой Варварой Семеновной Миклашевичевой, о которой сейчас шла речь. У нее был один сын, Николай, которого она очень любила и который умер восьми лет от роду. Она его горько оплакивала и всегда по ночам очень долго о нем молилась. Раз ночью — это было летом — она стоит перед иконами, молится о нем и вдруг слышит, что у будочника (против самой ее квартиры была будка) голос ее сына очень громко спрашивает: «Который час?» Малютка несколько пришепетывал, и по этому одному и, наконец, по самым звукам голоса она не могла ошибиться. Она бросается к окну, отворяет его, слышит, как будочник отвечает: «Третий; да что ты, этакой маленький, по ночам шатаешься?», видит, очень ясно видит своего сына, видит, как он перешел от будки улицу к ее воротам и у самых ворот пропал. Боясь, не ошиблась ли она, не было ли у ней все это действием слишком сильно настроенного воображения, она разбудила людей, послала к будочнику спросить: видел ли он мальчика, говорил ли с ним? Оказалось, что видел и говорил. Когда я приехал (меня в то время не было в Петербурге), она мне все рассказывает и для того, чтобы удостоверить меня в подлинности факта, просит, чтобы я сам спросил будочника. Будочник этот был в то время переведен куда-то к Александро-Невской лавре. Я поехал, отыскал его, при ней расспрашивал: все оказалось верно и точно: видел и говорил{14}.