Дни ангелов
4 декабря 1800 года, в день святой Варвары, Андрей Иванович подводил в дневнике итоги прожитого им года, перипетии которого отложились в уже подходившей к концу тетради. Он внимательно следил за календарным циклом и любил бросать взгляд на прошлое, вспоминая, что он делал в тот же самый день годом или двумя раньше. Временем для такого ретроспективного обзора стал для него не Новый год, не годовщина начала дневника, приходившаяся на 9 ноября, или какого-либо другого памятного события собственной жизни, но день именин Варвары Михайловны:
4 декабря!
Сегодни Варв<арин> день. Дай Бог, чтобы он прошел скорее для бедной, нещастной матери, которая, верно, плачет теперь о своей дочери!
Итак, этой книге уже другой год! Прошлого году в этот день было град<усов> 19, нынче 17о. Тогда я все занимался Санд<уновой>, теперь очень мало об ней думаю. Помню, день, кажется, был не очень веселой. – Что же были главные мои мысли в течение года?! – В последнюю половину, кажется, мучила меня моя холодность. <…> В течение сего же года и проклятая болезнь!
Ах! естьли бы разрешились мои сомнения, естьли бы ощутил я в себе сердце! С неделю тому имел я самый приятный вечер! Говоря с бр<атом> А<лександром> плакал о своей нечувст<вительности> и пересматривал «Пр<иятное> и полезн<ое> пр<епровождение> вр<емени>», находил пиески П<авла> С<оковнина>, которого я представляю себе моим идеалом в чув<ствительности> и в эти минуты слез проникала меня сладостная мысль, что я бы не недостоин его был! А примеры с И<ваном> Ф<едоровичем>! Загадка неразрешимая, мучительная! По крайней мере рад, что могу хоть сожалеть и чувствовать это!
Прошлого году в это время nous ?tions au (лист оборван. – А.З.) de notre amiti? avec А.C. [мы были на… нашей дружбы с А<ндреем> С<ергеевичем> (фр.)] Теперь как знакомые! Оба, видно, не правы, потому что оба можем это сносить. Но я бы очень желал кончить!!! (271: 75 об. – 76).
Заглянув в записи годичной давности, помимо сведений о погоде («холодно, градусов 19») Тургенев мог найти рассказ о том, как ему скучно было слушать в Заиконоспасском монастыре проповедь настоятеля монастыря и ректора Московской духовной академии епископа Серафима (Глаголевского), и о своем разговоре с Жуковским и Мерзляковым об их «тройной авторской связи» (271: 23). Но центральное место в той довольно пространной записи занимал разговор с Андреем и Паисием Кайсаровыми о пламенном унтер-офицере и его распутной жене. С Андреем Кайсаровым Андрей Иванович был теперь в ссоре, оказавшейся, впрочем, недолгой.
В тот день разговор начался с истории девушки, сошедшей с ума от любви и напомнившей Тургеневу Марию из романов Стерна. Ровно год спустя он думал о другой «бедной Марии», оказавшейся сестрой возлюбленной его брата Александра. Это совпадение побудило его поставить восклицательный знак рядом с датой. В первой записи о побеге Варвары Соковниной Тургенев сравнивал чувствительность девушки с собственной холодностью, но в итоге с радостью заметил, что никогда не был так растроган. У него появилась надежда, что «холодность», мучившая его весь год, наконец отступит. В Варварин день он вернулся к «Посвящению Вертера» и вписал туда фразу, в которой отдавал должное религиозным чувствам Ваврары Михайловны:
Но нещастный страдал по своей любезной и не мог снести своей горести: ты оплакиваешь родителя, и с терпением ожидаешь утешения свыше. Религия простирает к тебе благую десницу свою! (271: 76)
Вечер, когда он «плакал о своей нечувствительности», оказывается для Тургенева «самым приятным». Его младший брат Александр, перед которым он исповедовался, был теперь, благодаря своей влюбленности в сестру Варвары Михайловны, причастен к удивительной семье, освященной неземным образом беглянки. Самому Александру Ивановичу разговор этот тоже запомнился. Тремя годами позже в воспоминаниях о брате он рассказал о «случае с Иваном Федоровичем» Журавлевым, упомянутом в приведенной записи:
Журавлев, к которому я также вечно привязан буду, был первым Университетским другом брата моего. <…> Сколько удовольствия доставляла братцу переписка с ним, и он, никогда не мог простить себе, раз заплакал, досадуя на самого себя, чистосердечно укорял себя в холодности и в дурном сердце за то что перестал писать к Журавлеву (АБТ: 254)[115].
«Идеалом в чувствительности» Андрей Иванович выбрал Павла Соковнина. Вряд ли Тургенева так взволновали дилетантские стихи Павла Михайловича («Чувствительность без утешенья, / Оплакав все мои мученья, / Спокойной пристани я жду» [ПППВ XVII: 255]). Скорее автор дневника плакал над статьей «Краса своего возраста и пола» и вспоминал описание побега Варвары Михайловны, которое он слушал 18 сентября. Павел Соковнин видел сестру на следующий день после ее ухода и при этом «плакал как женщина и очень растрогал ее своими слезами» (Серафима 1891: 845). Восхищаясь его чувствами, Андрей Иванович испытывал «сладостную мысль», что мог бы оказаться «не недостоин» ближайшего родственника Варвары Соковниной, способного воспеть ее душевную красоту.
Перечитывая запись от 4 декабря 1799 года, Тургенев не мог не обратить внимания на историю о пылком унтер-офицере и его распутной жене, которую Андрей Иванович сравнивал тогда с Елизаветой Сандуновой. Теперь, вспоминая, какое место Сандунова прежде занимала в его мыслях, Тургенев отмечает, что «очень мало об ней думает». Новые переживания вытеснили предмет былых увлечений из его сердца.
Две недели спустя Тургеневу представился случай проверить себя. Он побывал на концерте Сандуновой и вновь попал под обаяние ее дара. Свои впечатления он записал на том же развороте дневника, что и самонаблюдения, сделанные в Варварин день:
Вчера слышал, как Санд<унова> пела «Выйду ль я на реченьку…»: Как она была прелестна! как мила! Всегда, смотря на нее, я чувствую что-то и прискорбное. В это чувство вмешивается как-то мысль о ее муже и о том, что вижу и не могу насладиться и совсем ею не замечен, и то еще кажется, что она кокетствует. Но особливо к концу песни я забыл все и впивал в душу свою ея прелести. Всякий тон песни отзывается и теперь в моем сердце (271: 76).
Андрей Иванович уже не поражается непостижимости противоречия между обаянием сценического облика певицы и ее сомнительным поведением. Теперь он, с одной стороны, сетует на невозможность добиться ее благосклонности, а с другой – восхищается силой ее дарования, заставляющей на время забыть о ее характере и всецело отдаться искусству. «Загадка Сандуновой» разрешилась сама собой, а ее образ распался на две составляющие части. Елизавета Семеновна оставалась соблазнительной и желанной, но на роль Луизы и Шарлотты больше не годилась.
1800 год и тетрадь, в которой Тургенев начал свой дневник, подходили к концу. В январе Андрей Иванович завел новую. Вслед за теми же эпиграфами из Шиллера и Виланда, связывавшими ее с предыдущей, следовала первая запись, рассказывавшая еще об одном концерте, на котором Андрею Ивановичу довелось побывать 28 января. На сей раз концерт был любительским, что не уменьшило впечатления:
Вчера был в пансионе концерт и театр, играли прекрасно! Как мила была А<нна> Мих<айловна>. В ней много сходства с Санд<уновой> особливо в голосе. Тут же, видя, что я должен уступить брату своему и другим в наружности, я чувствовал в груди своей пламенное желание сделаться почему-либо примечательным. Переведу Вертера, буду кое-как марать стихи; может быть, удастся что-нибудь и изрядное. Послезавтра я у них обедаю (272: 2).
Для меломана Тургенева образ возлюбленной был неотделим от ангельского пения. Пела, аккомпанируя себе на клавесине, Амалия из «Разбойников» (Шиллер 1955–1957 I: 407–408), «божественно играла на фортепьяно» Шарлотта в «Страданиях юного Вертера», и «первая же нота этой песенки исцеляла» героя «от грусти, тревоги и хандры» (Гете 1978: 34). В стихотворении Шиллера «Лаура у клавесина» весь зачарованный мир «чутко внемлет песням рая», доносящимся из уст возлюбленной поэта (Шиллер 1955–1957 I: 109). Матрица, из которой выпала Сандунова, требовала заполнения, и Анна Михайловна Соковнина подходила для нее идеально. В ней, «особливо в голосе», было «много сходства с Сандуновой», но в отличие от певицы она без всяких затруднений вписывалась в амплуа ангела. На ней к тому же лежал отблеск небесного света, который отбрасывало незримое присутствие Варвары Михайловны.
Приведенная запись была сделана Андреем Ивановичем 29 января, соответственно в гости он собирался в четверг 31-го – первый день Широкой масленицы. Трудно сказать, было ли приглашение связано с приходившимися в тот год на Прощеное воскресенье именинами Анны Михайловны. Через два года, в конце января 1803-го, Александр Иванович вспоминал обстоятельства их знакомства:
Вот уже скоро день Ангела моего Ангела; живо воображаю еще себе тот день, как я в первый раз еще был с нею у Лихачева 3-го Февраля вскоре после Пансионского акту; вот уж этому 4 года; мог ли тогда надеяться или только вообразить, что со временем буду ездить к ним в дом, буду л…<юбим ею> (АБТ: 187)[116].
Это была любовь с первого взгляда, по всей вероятности, завершившаяся тайной помолвкой возлюбленных или, по крайней мере, взаимными заверениями в нерушимой верности. Чуть раньше «взоры» молодых людей «в первой раз встретились» на университетском «акте», церемонии, проводившейся 25 января, в День покровительницы университета святой Татьяны, а также по другим торжественным дням. По словам младшего Тургенева, «мы узнали друг друга и…» (Там же, 182). Теперь его старший брат с не меньшим волнением ожидал знакомства с очаровательной барышней.
По неизвестным причинам визит Тургеневых к Соковниным состоялся только через неделю после первоначально намечавшегося срока, в пятницу первой недели Великого поста. Впечатления Андрея Ивановича оказались столь же сокрушительными, что и у его брата двумя годами раньше:
Неизвестный художник. Портрет Ал. И. Тургенева. Вена 1804
Was ist der Mensch, der gepriesene Halbgott! Und wenn er in Freude sich aufschwingt, oder in Leiden versinkt, wird er nucht in beiden aber da aufgefasten, aber da zu dem stumpfen, kalten Bewu?tseyn wieder zur?ckgebracht, da er sich in der F?lle des Unendlich zu verlieren stehete [Чего стоит человек, этот хваленый полубог! И когда он окрылен восторгом или погружен в скорбь, что-то останавливает его и возвращает к трезвому, холодному сознанию именно в тот миг, когда он мечтал раствориться в бесконечности (Гете 1978: 76; пер. Н. Г. Касаткиной)].
Это сказал Гете, опытнейший знаток сердца человеческого! Вчера обедал у Соковниных! Как ложны были представления мои об етом семействе. Я воображал какое-то почти райское согласие, взаимную нежнейшую связь, и пр., но сыновья, кажется, не таковы; Мать правда, что нещастна; но я боюсь произнести приговор об ней, потому что ни в чем не уверен, однако ж, больше склонен к хорошему. Одне только дочери отменно любезны. И видно А. М. со всею резвостью и наивностью имеет какую-нибудь твердость. Я не хочу иметь с вами секретов – сказала она мне довольно важно. Ах! Естьли бы когда-нибудь мог я сжать ее в своих объятьях! Характер у ней, если не ошибаюсь, редкой. Право, думаю, несколько лет прожил бы с ней одной в деревне. Катер<ина> Михайлов<на> очень любезна. – Она просила у брата стихов моих на Варв<ару> Мих<айловну>. Бог знает, почему она об них узнала! – Но я с А<нной> М<ихайловной> в странном положении. Надобно прохладить, успокоить, отделить себя от нее; совершенно перестать думать, и ничего из етого не составлять. И теперь, право, не понимаю что; любви нет, может быть, одно самолюбие. Теперь не знаю красавицы, на которую бы променял ее. Как она мила! (272: 2 об. – 3)
Андрей Иванович почувствовал напряжение, существовавшее в семье Соковниных, и даже осторожно усомнился в искренности печали Анны Федоровны по старшей дочери – вскоре эти первые подозрения превратятся в уверенность, и отношение Тургенева к старшей Соковниной станет отчетливо неприязненным. Он ожидал от семейства Соковниных того же «райского согласия», которое бежавшая оттуда Варвара Михайловна рассчитывала найти в Севском монастыре. Но главным событием стала для него встреча с Анной Михайловной.
Из всего, что Анна Соковнина говорила за обедом, Тургенев счел нужным записать одну фразу, точно повторявшую слова, сказанные Шарлоттой Вертеру в день их знакомства: «Зачем таиться перед вами?» (Гете 1978: 23). Неизвестно, сознательно ли Анна Соковнина цитировала Гете, но ясно, что Андрей Иванович, переводивший «Страдания юного Вертера» и предваривший запись цитатой из этой книги, не мог не обратить внимания на такое совпадение. Шарлотта сочла нужным рассказать Вертеру о своей помолвке с Альбертом. Вертер уже знал о ней, но все же это признание его глубоко смутило. Андрей Иванович был смущен не меньше Вертера. Он безнадежно пытался убедить себя, что «любви нет» и он должен «отделить себя» от Анны Михайловны, одновременно мечтая «сжать ее в своих объятьях» и «несколько лет прожить с ней одной в деревне». Как раз о такой идиллии он писал раньше Жуковскому и Мерзлякову словами шиллеровской оды «К радости».
Андрей Тургенев отыскал наконец «свою Шарлотту». Сходство ситуаций было совершенно разительным: как и Шарлотта, Анна Михайловна была предназначена другому. Новая возлюбленная оказалась недоступна для Тургенева не в меньшей степени, чем до нее Елизавета Сандунова, только на этот раз вместо циничного мужа, «сладострастных стариков» и «развратных молодых людей» между Андреем Ивановичем и предметом его воздыханий стоял его собственный брат.
В новом году и в новой тетради Тургенев вел свой дневник гораздо менее исправно. Если за четырнадцать месяцев, с ноября 1799 года до конца 1800-го, он исписал более 150 страниц, то за десять – с января по ноябрь 1801-го – всего 25. Даже если добавить сюда несколько заметок, сделанных за эти месяцы в записной книжке, которую он вел с 1797 года (276: 42, 47 об., 23 об. – 24, 41), пропорция изменится не слишком сильно. Паузы между отдельными записями в этот период составляют здесь один-два месяца, но сама эта скудость свидетельствует об особой значимости каждой для автора, тем более что большинство из них оказываются довольно пространными.
Следующую после рассказа о первом визите к Соковниным запись в дневнике Андрей Иванович делает только 10 апреля. Он вписывает туда «Стихи А<нне> М<ихайловне> С<оковнин>ой на неверность друга» – мадригал, начинающийся игривым риторическим вопросом:
Возможно ли она (конечно, ведь не он)
Оставила тебя, забыла!
Она, которую так нежно ты любила,
Что делать! Ветреность для многих здесь закон,
и завершающийся пылкими утешениями:
Ты друга вновь найдешь для сердца твоего,
Найдешь и розами усыплешь путь его <…>
Он с роком для тебя бестрепетно сразится
И в смертный час еще тебя благословит.
(Поэты 1971: 237)
Это стихотворение было опубликовано Ю. М. Лотманом по автографу в составе подборки стихов Тургенева с примечанием: «Печатается впервые» (Там же, 237, 825). Между тем оно уже было напечатано без подписи в журнале «Ипокрена, или утехи Любословия» в середине апреля 1801 года под заглавием «Стихи одной молодой девушке» (Ипокрена IX: 62–64; ср.: Неустроев 1875: 815). Его могли передать в журнал Павел или Сергей Соковнины, которые, как и Александр Тургенев, регулярно в нем печатались. Произведения обоих Соковниных были, в частности, помещены в той же девятой части[117].
Факт публикации стихотворения не позволяет воспринимать его слишком серьезно. Ни автор, ни адресат явно не возражали против того, чтобы сделать его достоянием гласности. Домашняя семантика этого мадригала уже не поддается реконструкции, но ясно, что Андрей Иванович не планировал скомпрометировать брата в глазах его возлюбленной или уговорить ее сменить друга сердца. В то же время именно шуточная форма позволяла сделать завуалированное признание в потаенном безнадежном чувстве. В дневнике Тургенев сопроводил стихотворение отнюдь не шуточной припиской:
В пятницу на св<ятой> нед<еле> <22 марта. – А.З.> Александр показывал им недоконченную Елегию. Несколько времени спустя я встретился с ними у мебельных лавок; и что говорил там, для того сюда не вписываю, что никогда етова не забуду. О рассудок! о сердце! О человек!!! О философия! О хладнокровие! О Я!!! (272: 4 об.)
Каждая встреча с Анной Михайловной вызывала у Андрея Тургенева «пламенное желание сделаться примечательным». Единственное средство для этого он видел в литературной деятельности. Услышав ее пение, он мечтал перевести «Страдания юного Вертера», а после первого посещения ее дома писал о намерении «получше кончить свою Елегию» (272: 3 об.).
Как показала встреча «у мебельных лавок», эта стратегия оказалась успешной. Годом позже Андрей Иванович вспоминал, как он читал Мерзлякову наброски «Элегии» и «имел минуты поэта» – «был разгорячен и en train». После разговора с Соковниными он «в восторге пришел к Жуковскому и ему это рассказывал» (ВЗ: 123). Анна Михайловна проявляла к нему расположение, но, кроме того, он вольно или невольно вызвал сильное чувство у ее сестры.
Если в семье Тургеневых принято было полагать, что старший брат уступает младшему «в наружности», то у Соковниных дело обстояло наоборот – в статье «Краса своего возраста и пола» Павел Соковнин говорил о «миловидной» К<атиньке>, которой еще предстояло «украсить свою душу так, чтобы она лицу ее соответствовала», и о «нежной» А<нюте>, «ежечасно являющей новые оттенки чувствительного своего сердца» (Соковнин 1797: 384). Читая эту статью вскоре после ухода из дома Варвары Михайловны, Андрей Иванович уже мог сделать выбор в пользу «чувствительного сердца».
Екатерина Михайловна, по всей видимости, не отдавала себе отчета в том, что сердце ее избранника занято, но в любом случае она не могла не рассматривать свою любовь как безнадежную. По российскому законодательству того времени браки между свойственниками приравнивались к родственным и были запрещены (см.: Цатурова 1991: 9). Тайная помолвка Александра Ивановича и Анны Михайловны делала увлечения их старших брата и сестры в равной степени недозволенными. Как бы ни отличались ситуации, в которых находились Андрей Тургенев и Екатерина Соковнина, значимые для них эмоциональные матрицы предлагали только предощущение неминуемых горестей.
Общая аура обреченности сблизила молодых людей. Между ними начались доверительные разговоры, имевшие далекоидущие последствия. По меньшей мере две такие беседы чрезвычайно взволновали Андрея Ивановича и отразились в его тетрадях. Первая состоялась незадолго до 10 мая, когда Тургенев после перерыва длиной ровно в месяц сделал в своем дневнике длинную запись:
Так! Есть на земле щастье! и много можно согласиться вытерпеть, чтоб насладиться некоторыми минутами в жизни. Тихое и любезное щастие! удобряющее душу человека! Кто осмелился назвать тебя мечтою? <…>
Так! тогда бы только почел я себя нещастным, когда бы загладились в уме и сердце моем совершенно детские мои лета, воспоминание которых удобно во всех ужаснейших нещастьях жизни моей услаждать мою горесть, разтравляя ее сладостнейшим образом. – Я это испытал! <…>
Но естьли есть истинное щастье в жизни, то неужели же могут не быть и истинные бедствия! Так, они есть, я молод, но узнал ето опытом. Есть минуты, в которые не желаешь принимать даже утешений надежды, в которые целый мир представляется мрачною, мертвою степью. Но ето-то самое и служит ясным доказательством тому, что есть такие же радости, в которые мир кажется для нас раем, в которые, как говорил один поэт, мы рады бы прижать к груди своей и всякую маленькую былинку и всякую отдаленную звезду, в которые рады бы одним взором влить чувство блаженства в сердца всех земнородных братий, в которые рады бы каплями крови заплатить за все огорчения, которые в минуты скуки оказали мы другому[118].
Так! Ети минуты провел я с вами! Кроткая радость, как бальзам разлилась в душе моей. Я смотрел на вас, говорил с вами, был с вами вместе и радовался. Я видел ету редкую, прекрасную душу, ето сердце, которое некогда сделает блаженство того, кому оно с первым вздохом любви посвятится навеки. Я узнал вас, знаю вас, и рад пожертвовать вам моим щастием! Простота сердца, соединенная с тонкостию разума, откровенность, чистосердечие и тонкая стыдливость обхождения, которое вы одни употребить умеете, которому мужчина после всех трудов, стараний и усилий может только удивляться, и редко может понимать во всей его силе.
Вас узнаешь с первого взору, что вы! узнаешь и не обманешься; и всегда всякий раз, бывая с вами вместе, будешь находить новые оттенки, новые стороны, новые красоты и теряться в прелестях души вашей. Никогда не забуду я того, что ты говорила мне о летах нашего детства, о привязанности нашей к месту нашего рождения. Доброта души сияла в глазах, в лице твоем. Я был щастлив, что мог понимать тебя и чувствовать вместе с тобою.
Но что же тогда, когда бальзам надежды обратится в яд! Когда воспоминание не сильно будет усладить снедающей горести. Что же тогда остается мне?
СВОБОДА!..
Свобода – ничтожество, или вечность (272: 5–7 об.).
Трудно сказать, был ли этот фрагмент наброском письма к Екатерине Михайловне – в этом случае резкий переход на «ты» выглядел бы вызывающе. Возможно, Андрей Иванович обращал свои философские излияния к мысленному образу своей собеседницы, поразившей его способностью понять самые тонкие оттенки его переживаний, или незаметно для себя перешел от черновика письма к внутреннему диалогу.
Девятнадцатилетний Тургенев в эту пору ощущал себя человеком, уже имеющим за плечами опыт житейских бурь и нравственной отверженности. Утраченная полнота бытия сохранялась для него в воспоминаниях о собственном детстве, времени первоначальной чистоты и невинности. На долю того, кто утратил способность с умилением вспоминать о первых годах жизни, оставались только «ничтожество или вечность» за гробом – так освободил себя от оков жизни герой романа Гете.
Сделав приведенную запись, Андрей Иванович сразу же «после обеда» (272: 8) начал заново прямо в дневнике переводить уже опубликованное в его переводе письмо Вертера от 9 мая, рассказывающее о чувствах, овладевших героем, когда он посетил края, где провел детство.
В грустном моем расположении, с каким чувством читал я далее ето письмо! Как отказаться переводить Вертера! Хоть ни за что отдам его, а переведу, –
замечает Тургенев прямо по ходу перевода (272: 8–8 об.). Он усвоил представления Шиллера и Гете о том, что самая страстная любовь неотделима от детских чистоты и непосредственности, а чувство, способное возродить героя к жизни, должно явиться из этого утраченного рая. Именно переходя к разговору о «летах нашего детства», он начинает обращаться к Екатерине Михайловне на «ты».
При всей «доброте души» и способности глубоко чувствовать, Екатерина Соковнина не могла занять в душе Тургенева места, отведенного ее младшей сестре. Екатерина Михайловна говорила с Андреем Ивановичем как человек, для которого годы расцвета также остались позади и сменились эпохой горького опыта. Вероятно, она тоже возвращалась мыслями к золотому веку своей семьи, с утратой которого не смогла примириться Варвара Михайловна, – ко времени, когда был жив их отец.
Между тем вернуть к жизни энтузиаста шиллеровского плана, которым видел или хотел видеть себя Андрей Иванович, могла только девушка, хотя и наделенная силой характера, но сама еще, подобно Анне Михайловне с ее «резвостью и наивностью», принадлежащая миру детства. Исходя из этого, Андрей Иванович определил место Екатерины Михайловны в своей жизни. Если Варвара Соковнина была для него недостижимым и совершенным образцом чувствительности, а Анна – предметом безнадежных воздыханий, то Екатерина должна была понять его самые возвышенные мысли и устремления.
Такого рода коллизии были описаны в сентиментальной литературе. В романе Якоби «Вольдемар» действует семейство коммерсанта Горнаха, старшая и младшая дочери которого Каролина и Луиза счастливы замужем, а «средняя, Генриетта, отличавшаяся более умственными и душевными, чем физическими достоинствами» связана с пылким юношей Вольдемаром, братом мужа ее младшей сестры, «узами нежнейшей душевной дружбы». Они до такой степени чувствуют себя братом и сестрой, что сама мысль о возможном браке «кажется Вольдемару преступлением, подобным кровосмешению» (Форсман 1916: 3–5). В конце концов Вольдемар женится на воспитаннице Генриетты Альвине. Неизвестно, читал ли Тургенев роман Якоби, хотя это легко допустить, если иметь в виду, что Андрей Иванович, уподоблявший «тройственный авторский союз» с Жуковским и Мерзляковым дружбе Виланда, Якоби и Глейма, следил за немецкими журналами, в которых «Вольдемар» бурно обсуждался.
В записи от 10 мая Тургенев говорит о желании «пожертвовать своим счастьем» Екатерине Михайловне. Ему нравилась эта эффектная формула, и позднее он прибегал к ней в письмах к влюбленной барышне. Допуская, что Екатерина Соковнина могла бы составить его счастье, он в то же время изъявлял готовность великодушно отказаться от притязаний на сердце девушки, чтобы она свободно располагала своей судьбой.
У Андрея Ивановича были основания полагать, что его собеседница тяготится домашней жизнью. Обстановка в семье Соковниных была тяжелой. В «Автобиографии игуменьи Серафимы» приведен текст письма, которое отправили Варваре Михайловне сестры, когда узнали о ее побеге. В отличие от матери и братьев, уговаривавших ее вернуться, Екатерина и Анна давали беглянке прямо противоположный совет. Они были уверены, что в монастыре Варваре Михайловне будет лучше, чем в родном доме:
Не можем скрыть от вас, любезная сестрица, что сколь ни горестна для нас ваша с нами разлука, но мы никак не советуем вам возвратиться в родительский дом, который намерены вы были навсегда оставить. Матушка, хотя пишет вам благосклонно и хотя приглашает вас к себе, но мы должны сказать вам всю истину. Она раздражена до крайности вашим поступком; до сих пор скрывает рвение, но если вы покажетесь к ней на глаза, излияние ее гнева будет для вас невыносимо. Вы сами знаете, что один ее суровый взгляд всегда оскорбляет вашу чувствительность, а теперь вам должно будет выслушивать часто самыя колкие слова раздраженной матери. Итак, оставьте нас одних терпеть наши страдания (Серафима 1891: 844).
Для Екатерины Михайловны слова о счастье, которым покоривший ее сердце юноша готов «пожертвовать» ради нее, могли свидетельствовать только о том, что он разделяет ее чувства. В этом контексте становится ясен и смысл их второй беседы, состоявшейся через три недели, 2 июня. На этот раз Екатерина Михайловна позволила себе зайти гораздо дальше. Тургенев даже не рискнул доверить свои впечатления дневнику, воспользовавшись старой записной книжкой, где они могли легче затеряться среди записей прежних лет:
Я слушал ее со стесненным сердцем. Ненастной вечер умножил мою задумчивость. Ах! Я принимаю в них участие! Я уныл вместе с нею. Теперь почувствовал, как бы мило иметь свою комнату, свою квартиру. Сидеть одному в ненастье после всего, что слышал, размышлять об етом, задумываться.
Боже мой! Что ето! Что совершенней, что блаженней, что святее любви! И самая эта любовь больше, больше, нежели что-нибудь, делает нещастными! Но для чего бы и жить без любви в сем мире. У тебя в сердце пламя, и судьба налагает на тебя холодную руку, и люди гонят тебя, и ты ни в каком углу земли не найдешь спокойствия сердцу. Земля не хочет носить тебя. Живи с одним сердцем своим бедный Страдалец. О, какая радость для твоей унылой души, какая неожиданная радость найти сердце, которое может не только понимать тебя, но и чувствовать вместе с тобою. Ничто не разлучит их. Чем стесненнее участь их, чем больше давит их рок, тем они прижимаются теснее друг к другу!
Жертва любви и злобы, или лучше етова мрачного фатализма, которой и добрых, впрочем, людей сделал твоими гонителями, где же место твоего успокоения.
Зачем я не знал тебя! Зачем могу издали только следовать за тобою! Святая дружба! Здесь ты изливаешь свое благословение. Здесь ты возносишь сердце слабой девушки выше всех геройских подвигов! ты горишь в ее сердце.
Now warm in youth, now withering in my bloom
Lost in a convents solitary gloom! (276: 23 об. – 24, 41 об.)[119]
Неточная цитата из послания «Элоизы к Абеляру» Александра Поупа, в котором говорится о пылкой красавице, томящейся в мрачной обители, показывает, что над всем разговором незримо витала тень Варвары Михайловны, к тому времени уже ставшей послушницей. Не исключено, что Екатерина Михайловна могла говорить о готовности пойти по стопам сестры. «Где место твоего успокоения?» – риторически спрашивает Тургенев.
Екатерина Соковнина была склонна следовать голосу сердца столь же твердо и неуступчиво, сколь Варвара – вере и отвращению к миру. Тем не менее вряд ли влюбленная девушка решилась на прямое признание. Скорее, молодые люди лишь в общей форме обсуждали любовные горести, что и позволило Андрею Ивановичу радоваться возможности «разделить уныние» собеседницы.
«Добрые, впрочем, люди», ставшие «гонителями» несчастной, – это, безусловно, мать и братья Екатерины Михайловны. После катастрофы с Варварой Михайловной родные торопились выдать замуж старшую из двух оставшихся дома дочерей.
Конечно, я завишу от других, но я всякой день чувствую в себе более силы противустоять им, естьли они захотят меня определить на что-нибудь другое. К тому же они сами теперь испытали, что те, которые им кажутся по свету заслуживать их выбор, они-то его менее всего и достойны, –
писала Екатерина Соковнина Андрею Ивановичу в конце декабря, уже после решающего перелома в их отношениях (ВЗ: 112). Она хорошо знала сюжет, по которому родственники или опекуны пытаются навязать влюбленной девушке нелюбимого жениха, и была полна решимости «противустоять» насилию.
Отзвук этой коллизии можно увидеть в двух фрагментах из записной книжки Тургенева, где он описывает свой визит к Соковниным 26 сентября[120]:
Мечта!
25 сент<ября> ввечеру
Завтра встаю бодр, свеж и весел, иду гулять. Прихожу с добрым аппетитом и пью шоколад, курю трубку. – Потом оканчиваю просматривать «Клеветников»[121] и, если успею, иду к Горну. – Обедаю дома. – После обеда – с сердечным, сильным движением пишу это. – Еду к Соковниным, и на целый день. – Возвращаюсь домой с довольным, радостным сердцем. – Мечта! и завтра – завтра, возвратясь, скажу то же! Возвратясь?..
Мечта! Мечта!
Я возвратился: <…> Все шло прекрасно, приехал Муратов, и все кончилось! Лучше не ездить бы! Сказать это не шутка, однако лучше бы не ездить. Спокойно смотреть на это! (см.: 276: 42, 47 об. – 48)
Соблазнительно предположить, что чиновник Министерства иностранных дел Василий Гаврилович Муратов, появление которого испортило вечер, и был тем самым, навязываемым Екатерине Михайловне, женихом. Впрочем, никаких подтверждений этой догадке у нас нет – на что именно Тургенев не мог «спокойно смотреть», остается неизвестным.
Слова Андрея Ивановича о «святой дружбе», «возносящей сердце девушки выше геройских подвигов», допускают двоякое истолкование. Возможно, Тургенев говорил о своей внезапно возникшей душевной близости с Екатериной Михайловной, связавшей «унылые души», которые под гнетом рока «прижимаются теснее друг к другу». Вероятнее, однако, что он восхищался ее самоотверженной готовностью отказаться от надежд на счастье ради младшей сестры. В записи от 2 июня слова эти следуют прямо за ламентацией на то, что он «не знал» свою собеседницу прежде до того, как начался роман его брата с Анной Михайловной. Теперь ему оставалось «издали только следовать» за страдалицей. Нетрудно представить, какое впечатление эти жалобы должны были произвести на Екатерину Михайловну, если дошли до ее ушей.
Через четыре дня, 6 июня, Тургенев записал в дневнике разговор со своим бывшим соучеником по Благородному пансиону Михаилом Дмитриевичем Костогоровым, который, как позднее вспоминал Александр Иванович, часто бывал в доме Соковниных вместе с Тургеневыми и Жуковским:
Для чего я не умею останавливаться в своих мечтаниях. Сегодни целое утро сидел у меня Костогоров. Много говорили о них. Я люблю сердечно Катерину Михайловну. Можно ли смотреть на них без некоторой сердечной горести. За пять лет Кат<ерина> Мих<айловна> была весела, резва и беспечна, как А<нна> М<ихайловна>. Теперь она задумчивее, важнее, через несколько лет все увянет померкнет в удалении от мира. А<нна> М<ихайловна> теперь как милой доброй младенец, но в нежности сердца ее таится семя будущих ее горестей. Я предчувствую, что она не вечно сохранит ету веселость, ету беспечность и резвость. Теперь роза ее эмблема, скоро может быть будет унылой кипарис. – Как больно смотреть на них с сим воображением.
Здесь я обвиняю сам себя. Что естьли бы это увидел кто-нибудь, кто знает мою насмешливость, кто сам терпит, может быть, от моей холодности! Но что же делать. Я это чувствую и хочу питать в себе всякое такое чувство. Я обвиняю и сам себя. Но о сю пору опыты почти всегда меня оправдывали против моей теории. Может быть, я еще не знаю себя.
8 часов. Сегодни смотрел я, что перевел из Вертера. Как дурно и слабо.
7 и 8 час вечера! вот мои часы вдохновения, как я приметил уже несколько лет. Я способен тут больше чувствовать и больше склонен к задумчивости.
Ах, для чего нет у меня своей комнаты, ето время я бы всегда был дома, один и если бы не сочинял, то бы мечтал о прошедшем, о Катерине Михайл<овне>! (272: 9 об. – 10 об.)
Точная дата рождения Екатерины Соковниной неизвестна, но приблизительно ее можно установить. Ее старшая сестра Варвара родилась в 1779 году, младшая Анна – в 1784-м. Тем самым разница в возврасте между Екатериной Михайловной и Андреем Ивановичем, родившимся 1 октября 1781 года, не могла быть больше года-двух, и ко времени этой беседы ей было между 18 и 20 годами.
В ту эпоху молодые люди и барышни резко отличались по «социальному возрасту». Позже Екатерина Михайловна вспоминала о своих опасениях, что, когда Андрей Иванович через два-три года вернется из-за границы, «je ne lui conviendrai pas absolument – car je serai d?j? une demoiselle faite, et lui il ne serai toujours qu’un gar?on» [«Я ему совсем не буду подходить – потому что я уже буду зрелой девицей, а он еще будет только мальчиком» (фр.)] (ВЗ: 116).
Тем не менее размышления Тургенева, несомненно, носили всецело литературный характер. Сделав приведенную запись, он снова принялся перечитывать свой перевод «Страданий юного Вертера», на этот раз показавшийся ему «дурным и слабым». Андрей Иванович был убежден, что «любит сердечно Екатерину Михайловну», но заранее готовился «мечтать о прошедшем», явно не собираясь ничего препринимать для того, чтобы не дать ей «увянуть, померкнуть в отдалении от мира». Он по-прежнему представлял себе свои грядущие отношения со средней из сестер Соковниных как тихий союз родственных душ и «хотел питать в себе такие чувства».