Старая Элоиза
Первое письмо Андрею Ивановичу Екатерина Михайловна отправила 21 ноября. Она поздравила его с днем ангела и написала, что «воспоминание о прошедшем утешает ее в настоящем и дает некоторую надежду на будущее. <…> Может быть я еще достигну спокойной пристани», – заключала она (ВЗ: 102). Через три дня эти слова пересказал Тургеневу и Андрей Кайсаров, описывая вечер после пансионского спектакля:
Я сидел подле него (Жуковского. – А.З.) а с другой стороны сидела она и говорила с ним о тебе. Я не проронил ни слова! Она жалела о тебе, но верно не больше моего! Я писала к нему, говорит она, что я живу прошедшим и надеюсь на будущее (50: 44).
Несомненно, этот разговор передал Тургеневу и сам Жуковский, так что Андрей Иванович мог сравнить три версии высказывания. Он знал толк в поэзии воспоминаний и отдал предпочтение первоисточнику. Переписывая 13 декабря письмо Екатерины Михайловны в свой дневник, Тургенев отметил, что «еще не читал этих слов с таким чувством как теперь» (ВЗ: 102). Обретенная им в Петербурге свобода поначалу оправдывала его лучшие ожидания. 30 ноября, в день своих именин, Андрей Иванович сделал первую запись, отразившую его петербургские впечатления:
Я начал этот день очень счастливо. Проснулся, думаю, часу в пятом или начале шестого; думал об Анне Мих<айловне> и воображал, что и она целой день нынче будет обо мне думать. Встал и написал к ней письмо. Как я люблю ее! Мысль о ней делает меня счастливым и добрым. <…> Нынче незабвенное утро. Вспомнил о брате, о Жуковском, о их любви ко мне. А Анна Мих<айловна>! Счастливое утро, которым обязан я моей теперешней свободе и которого, может быть, не имел бы в другом месте (ВЗ: 100).
Тургенев не писал в дневнике с 2 ноября, когда признавался в «самой братской любви», которую испытывал к Анне Михайловне. Месяц, вместивший в себя драматический поворот его романа с Екатериной Михайловной, и первый отъезд из родительского дома не изменили его чувств, но придали им столь важный оттенок сладкой ностальгии.
Любовные переживания были неотделимы для него от литературных. 20 декабря в одном из самых «счастливых» фрагментов во всем дневнике он пишет, что любовь сопутствует ему в Петербурге, имея в виду исключительно роман Руссо.
Благословляю Судьбу мою. Свобода, беспечность и независимость! Лейте бальзам ваш в мое сердце. Ничего не делаю и не терплю скуки. Мне не должно никогда забывать декабря * 1801 года. И любовь тут же: читаю «Элоизу» (ВЗ: 105).
Его эпистолярный роман между тем обретал собственную динамику. К этому времени Андрей Иванович успел получить от Екатерины Михайловны еще несколько посланий. Первое из них, от 5 декабря, выдержано в основном в том же меланхолическом тоне. Екатерина Михайловна «еще мечтает» о соединении с возлюбленным, но понимает, что судьба может оказаться неблагосклонной и «определить» их «на другое». Как и положено героине чувствительного романа, она не допускает мысли об ином суженом, но предполагает страдать и умереть в одиночку.
Это свое переживание Екатерина Михайловна подкрепляет ссылкой на универсальный для ее круга источник эмоциональных матриц – «Письма русского путешественника»:
Письмо Ваше от 24 ноября у меня. Жук<овский> описал вам мой разговор, мои мысли. Но вы знаете, как здесь все не верно <…> А мы с вами теперь так далеко друг от друга, так надолго, я так мало от себя завишу, окружена сетями разных предрассудков. Какая же после этого надежда. Конечно, мы можем мечтать, но не основываться на наших мечтах. Я знаю вам цену, поверьте этому. И знаю также, что я ни с кем бы так щастлива быть не могла, как с вами. Но к чему наше знание? Судьба строит все по-своему. Испытав так много непостоянства ее, я уже верного ничего не полагаю. Будьте веселы, спокойны, щастливы. На что быть для меня нещастным? Мы будем стараться сделать друг друга щастливыми и пользоваться жизнию. Но ежели судьба нас определила на другое, то мы заранее к тому приготовимся. Меня никакая ее жестокость не увидит. Вы правду сказали, что мы имеем мало радостных минут в жизни. Опытность сушит сердце: а я так много испытала. Вас еще другая эпоха ожидает, как говорит Карамзин в VI части: Слава. Стремитесь за ней, и она вас утешит в неудаче первой. А мне остается attendre, g?mir et puis mourir [ждать, стенать и потом умереть (фр.)]. Но не огорчайтесь обо мне. Надежда еще жива в моем сердце, и я еще мечтаю (ВЗ: 103).
Том «Писем» с описанием Англии был свежей литературной новинкой. 15 декабря Андрей Иванович записал в дневнике, что кончил читать Карамзина и заметил, что смог бы описать Англию «живее и с большим жаром <…> и не с той бы стороны смотрел» (Там же, 105). В тот же день он благодарил родителей за присылку книги и делился теми же впечатлениями:
Покорнейше благодарю за 6 том писем, читавши в них я иногда смел думать, что иное написал бы с большим жаром и смотрел на многие предметы с другой стороны. Но юность дважды не бывает!
В 30 лет я уверен, что написал бы гораздо слабее и хуже. Часто это заставляет меня размышлять о расположении человеческой жизни (1231: 24 об.).
Совпадения в круге чтения обоих молодых людей вряд ли можно приписать только их общему стремлению быстрее познакомиться с последней сенсацией. Скорее всего, Андрей Иванович успел известить Екатерину Михайловну, что читает «Письма», а та стремилась угадать, какие мысли занимают ее избранника. Они оба ссылаются на один и тот же фрагмент.
В письме «Виндзорский парк» Карамзин рассуждает об эпохах жизни, первую из которых человек проводит «в будущем, а вторую в прошедшем». В то же время, первая эпоха разделяется, по Карамзину, на два разных периода – сначала юное сердце занято любовью, а потом славой:
Любовь и Слава, два идола чувствительных душ, стоят за флером перед нами и подымают руку, чтобы осыпать нас дарами своими <…>
Но цвет юности на лице увядает; опытность сушит сердце, уверяя его в трудности щастливых успехов, которые прежде казались ему столь легкими. Мы узнаем, что воображение украшало все приятности жизни, скрывая от нас недостатки ея. Молодость прошла; любовь как солнце скатилась с горизонта – что ж осталось в сердце? Несколько милых и горестных воспоминаний – нежная тоска – чувство, которое мы имеем по разлуке с бесценным другом без надежды увидеться с ним в здешнем свете… – А слава?.. Говорят, что она есть последнее утешение любовью растерзанного сердца; но слава, подобно розе любви, имеет свое терние, свои обманы и муки. Многие ли бывали ею щастливы? (Карамзин 1984: 354)
Главная тема этого фрагмента – стремительность перехода от утра жизни к ее вечеру, часто оказывающегося незаметным для самого человека. В 1801 году Карамзину было 35 лет, но в письме описывались переживания в пору, когда ему не было еще двадцати четырех, поэтому оно завершается напоминанием, что автор проводил время в «Виндзорском парке, разбирая свои чувства и угадывая те, которые со временем будут моими» (Там же, 355).
Тургенев почувствовал эту двойную хронологическую перспективу. Вынесенные им в отдельную строку слова «юность дважды не бывает» представляют собой неточную (в оригинале «младость») цитату из стихотворения И. И. Дмитриева «Стансы к Н. М. Карамзину» (Дмитриев 1967: 123). Андрей Иванович полагал, что он, как молодой человек, мог бы рассказать об Англии «с б?льшим жаром», но к той эпохе жизни, которой Карамзин уже достиг, этот жар в нем ослабнет. Он еще был воодушевлен любовью и «Новой Элоизой» и надеялся, что «май жизни» о котором вздыхал Шиллер в «Отречении», для него еще не «отцвел».
В те же самые дни Карамзина читал и Андрей Кайсаров.
Что сказать тебе о ней, я ее не знаю, а почитаю! У нее в физиономии много Аглинскаго, а Англичанок я люблю. Но не подумай, чтоб я ее по етому сравнению только любил. Нет! Есть причины гораздо больше, понимаешь. Люби, люби ее, она, кажется, етого стоит. Виноват, как мог я сказать «кажется», она точно етого стоит, потому только что тебя любит, –
писал он Тургеневу 12 декабря (50: 56). Говоря о своей любви к англичанкам, Кайсаров ссылался не на личный опыт, а на описание Карамзина, по которому можно судить, как выглядела Екатерина Михайловна в глазах друга ее возлюбленного:
Англичанок нельзя уподобить розам; нет, оне почти все бледны – но сия бледность показывает сердечную чувствительность и делается новою приятностию на их лицах. Поэт назовет их лилиями, на которых, от розовых облаков неба, мелькают алые оттенки. Кажется, будто всяким томным взором своим говорят оне: Я умею любить нежно! (Карамзин 1984: 327)
Действительно, Екатерина Михайловна уже готовилась «любить нежно» даже «без надежды увидеться в здешнем свете». И если ее возлюбленному еще оставалась Слава – «последнее утешение любовью растерзанного сердца», то на ее долю выпадало лишь безмолвное угасание. Источник возможных препятствий своему будущему счастью она видела только в неблагосклонности фортуны. Сила чувства Андрея Ивановича не вызвала у нее сомнения – все его предшествующие слова и поступки, как ей казалось, не допускали другого истолкования.
Ее «кодировки» были заданы самой логикой эпистолярного романа. Тургенев заверял ее в неизменности собственных чувств и в то же время напоминал о неодолимости обстоятельств, препятствующих их соединению, и пытался исподволь внушить Екатерине Михайловне, что она не должна отказываться от возможности устроить свою жизнь ради призрачных надежд на их грядущий союз. Параллельно он уверял свою корреспондентку, что дорожит чистотой их отношений, тем самым дезавуируя свой отчаянный шаг и стараясь задним числом затушевать его очевидный смысл.
Такие маневры только подстегивали чувства девушки, оказавшейся перед выбором, знакомым каждой героине сентиментальной словесности, – сохранить верность возлюбленному или связать свою судьбу с нелюбимым человеком. Готовность молодого человека отказаться от своего счастья ради спокойствия возлюбленной входила в правила игры, но настойчивость, с которой Андрей Иванович выражал эту готовность, вызывала у Екатерины Михайловны непонимание и даже раздражение:
Вы берете участие в моих огорчениях, возьмите же и в моей радости. Я получила Ваше письмо и его прочла, перечитываю и наслаждаюсь. Vouz fondez votre esp?rance sur la vertu, sur l’innocence. Cela me ranime. J’ai tout ? esp?rer, rien ? craindre [Вы основываете Ваши надежды на добродетели, на невинности. Это меня воодушевляет. Я могу на все надеяться, ничего не бояться (фр.)]. <…> Но зачем вы мне говорите о каком-то счастии, эгоизме? Конечно, вы должны думать, что вы найдете во мне ваше счастие. Но знайте, que vous n’agirez pas pour vos seuls int?r?ts [что вы будете действовать не только в своих интересах (фр.)]. Вы и мое составите (ВЗ: 109–110).
Рекомендации «не жертвовать собственным счастьем» она воспринимала исключительно как проявление неуверенности Андрея Ивановича в силе ее любви и потому с каждым письмом выражала ее с еще большей пылкостью и откровенностью. 12 декабря:
Все, что ни писал к Вам В<асилий> А<ндреевич> есть истинное мое чувство, мое расположение. <…> Tout est vrais. Je lui ai dict? la derni?re lettre [Все это правда. Я продиктовала ему последнее письмо (фр.)]. <…> Я чувствую вину свою против света, предрассудков, против того воспитания, которое я получила. Но что мне свет, когда я буду в нем хоть права, но без вас. Предрассудки – каждый имеет право себя от них избавить. Воспитание – Ах! Я падаю на колена перед теми, которые мне его давали, прошу у них прощения! Но не в преступлении. Меня оправдывает выбор, который я сделала, намерение, с которым я делаю связь мою с вами (Там же, 106–107).
18 декабря:
Parlons sans scrupule. Vous ne serez plus t?m?raire envers moi en me parlant de votre attachement; je ne serai pas coupable ? vos yeux en vous parlant de mien [Поговорим, отбросив в сторону щепетильность. Говорить мне о своей привязанности больше не будет смелостью с вашей стороны; и когда я буду вам говорить о своей, я не буду преступна в ваших глазах (фр.)]. <…> Неужели что-нибудь человеческое сможет уничтожить это соединение? (Там же, 110)
26 декабря:
Votre billet du 19 est chez moi. Je le tiens, le le relis, et je vous aime d’avantage [Ваше письмецо от 19-го у меня. Я держу его в руках, перечитываю и люблю вас еще больше (фр.)]. Но перестаньте думать, чтобы я могла быть счастлива без вас. Перестаньте говорить, не жертвуйте мне вашим счастьем. Оно ни от кого не зависит, кроме вас.
Не может быть, а верно мы будем счастливы. Вы спрашиваете, что я думаю о Вашем сомнении. Отбросьте его. Никакая сила меня не принудит изменить вам. <…> Было время, что я им жертвовала собою; но теперь я сама не властна в себе. Я ваша – вот истинна. Вы мой – вот блаженство. <…>
Non! Vous serez mon ?poux, mon ami, mon bien supr?me. Autrement je veux mieux mourir, oui, mourir sans d?lai. Comme je ne pourrois pas vivre [Нет! Вы будете моим супругом, моим другом, моим высшим благом. Иначе я предпочитаю умереть, да, сейчас же умереть. Я не смог бы жить (фр.)], если бы любить мне вас было бы преступление. Так же и не могу жить, не любя вас и не имея на это права (Там же, 112–113)].
В последнее письмо Екатерина Михайловна вложила записку, которую, по ее словам, Андрей Иванович должен был распечатать «за границей России», но которую он, разумеется, прочел сразу же и, как и все остальные, переписал в дневник.
В одном из ранних писем Екатерина Михайловна жаловалась, что не способна сказать о многом по-русски. «Мне кажется, что это не столько открытнее другим языком», – добавляла она (Там же, 104). Французский язык укладывал ее признания в готовые и потому обезличенные литературные формы, скрадывая вопиющее нарушение норм поведения, которое она себе позволяла. Практически в каждом ее письме в кульминационных местах возникают французские вкрапления.
Пушкинская Татьяна Ларина, как и подобало провинциальной барышне, не могла написать любовное письмо «на языке своем родном». Образованная москвичка Екатерина Соковнина владела куда более изысканной языковой партитурой. В письме, которое Тургенев должен был прочесть, находясь уже за границей, нет ни одного французского слова. Она здесь впервые обращается к Андрею Ивановичу на «ты», называет его «мой друг», пишет о «неразрывности» их связи и о том, что «уже не почитает преступлением любить» его, поскольку «имеет на то позволение» от Бога:
Покамест, ничей голос в слухе моем не будет раздаваться, кроме твоего, глаза мои будут видеть один твой образ, сердце мое будет желать тебя одного. <…> Приезжай мой друг, съединиться, съединиться со мной навеки, любить добродетель, любить Бога. <…> Ах возвратись меня целовать (ВЗ: 115).
Идея, что подлинная любовь есть дар неба и потому заключает в себе полученное свыше разрешение на соединение влюбленных, носит всецело руссоистский характер. Андрей Иванович не напрасно перед разлукой давал сестрам Соковниным читать Руссо. Екатерина Михайловна глубоко усвоила содержавшиеся в романе эмоциональные матрицы и совершенно органично воспроизводила их в собственных реакциях. Небольшой корпус ее дошедших до нас писем переполнен своего рода «ситуативными цитатами» из «Новой Элоизы».
Подобно Юлии, Екатерина Михайловна заверяет возлюбленного, что его любовь послужит оправданием ее проступка, описывает, как ей трудно было скрыть свои чувства к нему в присутствии посторонних людей, и в то же время наставляет его в «осторожности и предприимчивости», необходимых для того, чтобы на время сохранить их отношения в тайне. Почти в тех же словах, что и Юлия, она молит его сразу признаться ей в охлаждении, если оно когда-нибудь наступит (ВЗ: 107, 110, 117). При этом почти все параллели к ее переживаниям обнаруживаются в 32, 33 и 35-м письмах первой части романа Руссо, написанных Юлией возлюбленному сразу после «падения» (Руссо 1961 I: 74–77, 80–81), – Екатерина Михайловна осмысляла собственное, далеко не столь трансгрессивное поведение в тех же категориях.
Два последних письма должны были попасть в Петербург к Новому году. Если у Тургенева еще сохранялись иллюзии, что отъезд позволит перевести его отношения с Екатериной Соковниной в ностальгический регистр, теперь они, видимо, окончательно развеялись. Каждая попытка развязать спутавший его узел приводила к тому, что он затягивался все сильнее.
Страница дневника Андрея Тургенева с переписанным письмом Екатерины Соковниной
Андрей Иванович не мог не узнать образцов чувств, выразившихся на страницах писем – как раз в эти недели он перечитывал Руссо, сначала «Новую Элоизу», а затем «Эмиля», и сравнивал себя с героями обоих произведений:
«Новая Элоиза» будет моим Code de morale во всем, в любви, в добродетели, в должностях общественной и частной жизни. Сегодни читал ее сначала в своем вчерашнем мрачном расположении, чувствуя еще сильнее свое недостоинство, сравнивая. Но мало-помалу начинал я чувствовать отраду, когда пришло мне учиться из нее мыслить и чувствовать. Руссо! Память твоя всегда останется пламенною в сердцах, которую ты разгорячишь тихим огнем чувства и добродели! Буду ее перечитывать; теперь читаю письмо Юлии во вт<орой> ч<асти> «Il est donc vrai que mon ?me» [«Итак, это правда, что моя душа» (фр.)]. Но способна ли душа моя учиться из нее? Буду стараться затвердить в сердце ее правила, –
записал он в дневнике 21 декабря (ВЗ: 107). В эпизоде, остановившем его внимание, Юлия пишет уехавшему Сен-Пре, что его письмо к Кларе «освежило сладостной росой» ее «иссохшее от тоски» сердце. Она радовалась, что перед Сен-Пре еще открыто «жизненное поприще, где все благоприятствует» его рвению, что у него есть благородный друг, который будет наставлять и остерегать его. Юлия призывала его углубиться в свою душу, где он «всегда найдет источник священного огня», и избегать «правил и примеров», с какими он познакомится в свете. Главное, о чем она просила, – никогда не забывать ее, ибо тогда ей не останется «иного удела», кроме как умереть (Руссо 1961 I: 179–184). Тургенев мог сопоставить свои чувства при получении писем Екатерины Михайловны с теми, которые испытывал Сен-Пре, читая послания Юлии. Эпистолярный роман формировал важную для Андрея Ивановича матрицу любви в разлуке, но задавал стандарт интенсивности переживаний, которому он не чувствовал себя в силах соответствовать.
Андрей Иванович завел дневник, когда мучился «загадкой Сандуновой» и своего чувства к ней. Позднее он размышлял в нем о собственной «нечувствительности». После того как он вошел в дом Соковниных, записи почти прекращаются – сестры-прелестницы с братом Александром, Жуковским и Костогоровым, а потом собратья по Дружескому литературному обществу облегчали ему муки самопознания. С отъездом в Петербург он пишет регулярные письма, по крайней мере полудюжине корреспондентов, тем не менее работа над дневником снова резко интенсифицируется. Он вновь чувствовал необходимость собрать свою личность в единое целое и разобраться в противоречиях[125]. Интимный дружеский кружок «Новой Элоизы» «кристаллизовывался», по определению Ж. Старобинского, вокруг любви главных героев этого романа. Андрею Ивановичу удалось сформировать подобное сообщество пылких сердец вокруг собственного романа с Екатериной Соковниной. Он находился в центре этого мира и один оставался холодным.
В отличие от дневника, где имплицитный читатель представляет собой идеализированную проекцию личности автора в будущее, письмо связывает корреспондентов в текущем времени. Пишущий говорит о себе в присутствии адресата, представляя себя таким, каким хотел бы выглядеть в его глазах. Самообъективация здесь достигается проще, поскольку в распоряжении автора есть такой сильный ресурс, как воображаемый образ собеседника. Но в то же время ориентация на конкретного адресата предусматривает возможность смещения перспективы: от откровенного лицемерия до сложных ролевых игр и смены риторических масок.
Прежде всего Андрей Иванович не мог позволить себе быть искренним с Екатериной Михайловной. Обдумывая их отношения, Тургенев на протяжении месяца с небольшим – с 13 декабря по 22 января – полностью переписал в дневник все ее письма. Парадоксальность этих усилий, в то время как ничего не мешало ему «хранить и перечитывать письма в оригинале», отметила М. Н. Виролайнен. По ее наблюдению, подлинные письма, «включаемые в состав дневника и соседствующие с рефлексией адресата по поводу этих писем, составляют единый с дневником документ, получающий благодаря их включению новый психологический объем» (ВЗ: 130). Существует, однако, еще одна, не менее важная, литературная перспектива.
Если переписка, происходившая в этом дружеском кругу, была ориентирована на канон эпистолярного романа, то скопированные в дневник письма Екатерины Соковниной оказываются насильственно вырваны из этого контекста. Ни писем Анны Михайловны, вроде бы сильнее волновавшей его воображение, ни собственных писем к обеим сестрам и друзьям Тургенев в дневник не переписывал.
Между тем женский эпистолярный монолог сам по себе составлял давнюю литературную традицию, восходившую к «Героидам» Овидия – сборнику посланий мифологических героинь к своим возлюбленным. В XVII веке этот жанр приобретает огромную популярность благодаря появлению «Португальских писем» Г. – Ж. Гийерага (1669), небольшого романа, состоящего из пяти писем португальской монахини Марианны к оставившему ее французскому офицеру и напечатанного автором как собрание подлинных документов (cм.: Михайлов 1973). Мистификация Гийерага имела успех и вызвала полное доверие читателей и серию подражаний, появлявшихся на протяжении полутора столетий, среди которых наибольшую известность получили «Письма перуанки» Ф. Граффиньи (1747), «Письма мисс Фанни Батлер» М. – Ж. Риккобони (1757) и некоторые другие (cм.: Jensen 1995; DeJean 1991; о романе М. – Ж. Риккобони см. также: Вачева 2006: 112–122).
Огромную роль в формировании этой традиции сыграл выход в 1695 году французского перевода переписки Элоизы и Абеляра, выполненного Р. де Бюсси Рабютеном. Читательский интерес вызвали прежде всего письма Элоизы, особенно первое, где она напоминает бывшему возлюбленному об их былой любви и своих, еще не угасших, чувствах. Вполне вероятно, что латинская версия письма Элоизы была одним из важнейших источников «Португальских писем», в то время как его французский перевод был воспринят читателями в русле жанровых ожиданий, созданных романом Гийерага (см.: Robertson 1974).
Переписка Элоизы и Абеляра была переведена практически на все европейские языки, а первое письмо Элоизы послужило источником стихотворного послания Александра Поупа «Элоиза Абеляру» (1717), вызвавшим лавину французских стихотворных переводов и подражаний, самое популярное из которых принадлежало Шарлю-Пьеру Колардо (1758; о переводе см.: France 1988). Поуп и Колардо вернули овидианскую традицию, транспонированную Гийерагом и Бюсси Рабютеном в романную форму, к жанру стихотворной эпистолы (см.: Jack 1988).
К Овидию восходил и жанровый канон, согласно которому девушка или женщина, выступающая в качестве автора эпистол, обращается к охладевшему к ней любовнику или, реже, как у мадам Граффиньи, к навеки разлученному с ней возлюбленному. Эмоциональным содержанием писем становится глорификация самоценного любовного страдания, жертвенности и верности прошлому (см.: Mistacco 2006: 477–478).Переписывая письма, Тургенев изымал их из диалогического, или даже полилогического, контекста и превращал в монолог. Отправляя свои послания Андрею Ивановичу, Екатерина Соковнина в значительной степени ощущала себя Юлией. На страницах дневника она превращалась скорее в старую Элоизу.
Андрей Иванович не мог по-настоящему открыть свое сердце ни Анне Михайловне, выступавшей в роли конфидентки своей сестры, ни друзьям, которые были поверенными его тайн. Чем большее количество близких людей оказывались посвящены в его отношения с Екатериной Михайловной, тем глубже ему надо было таить свои истинные чувства.
Вскоре после отъезда Тургенева из Москвы Андрей Кайсаров рассказал ему о мыслях Екатерины Михайловны, которые сделались ему известны:
Он (Жуковский. – А.З.) мне сказывал свои entretiens c Кат<ериной> Мих<айловной>. Виват! Твоя взяла! Как говорит она о тебе! Еще щастливой человек! Вот как о тебе и за глаза поговаривают. Но знаешь ли ты ее мысли? Знаешь ли, что она думает, что ты ж– на ней. А почему не так? Все люди, все человеки! (50: 147)
Слово «жениться» казалось Кайсарову столь страшным в своей неприкрытой откровенности, что он не решался ни написать его полностью, ни выразить свое недоумение по поводу этих ошеломительных новостей. Поворот в отношениях его друга с Екатериной Соковниной оказался для Кайсарова неожиданным. Письмо это не датировано, но, безусловно, написано около 21 ноября, когда он, возможно по следам того же самого разговора с Жуковским, решился поделиться с Андреем Ивановичем своими сомнениями:
Жуковский сказывал, что он говорил очень долго с Ка<териной> Ми<хайловной> о тебе, сказывал, что она спрашивала его, надеется ли он, чтоб через два года ты не переменился. Я говорил ему, чтоб он уверил ее, что ты во всю жизнь не переменишься, и признаюсь тебе (только не осердись) сам тотчас же почувствовал, что сказал неправду. Где твоя Луиза – твоя Санд<унова>? Впрочем, ты не виноват! И мне думается, что в таком случае позволительно очень менять хорошее на прекрасное.
Но, брат, не ослепляешься ли ты? Не воображение ли представляет тебе это прекрасным? – виноват! виноват! Я вспомнил, что ты просил Жук<овского>, чтоб он старался не выводить тебя из заблуждения, и мне не хочется, чтобы ты сердился на меня. Я их милости не имею чести знать – и потому, может быть, я сам в заблуждении. Но естьли говорить правду, я бы лучше желал, чтоб ты больше полюбил Анн. и даже бы же… точки, точки спасительные! То-то бы брат, славно! Право, мне кажется, что она гораздо добрее и Александр уверяет, что она гораздо скорее может решиться ехать к Вар<варе> Ми<хайловне>, нежели та, а ведь это, брат, не шутка! Нутка по рукам! Да честным пирком и за… (50: 41 об.)
Упоминание о былой влюбленности не могло особо задеть Андрея Ивановича – подобным увлечениям положено было рассеиваться с приходом великой любви. Куда более болезненным для него должно было быть сравнение двух сестер, полностью совпадавшее с его собственными чувствами. На протяжении нескольких лет они с Кайсаровым постигали науку смотреть на мир одними глазами, и теперь Кайсаров сумел проникнуть в тайны его сердца. Андрей Иванович так и не признался в этом ближайшему другу. Вместо этого он поручил Жуковскому показывать его письма Андрею Сергеевичу. 9 декабря, в тот самый день, когда Екатерина Михайловна благодарила Тургенева за письма, Кайсаров также делился с ним своими впечатлениями:
Во французском видел, что ты хочешь постараться через два года приехать в Москву, а в русском видел, что мысль о ней сделалась способностью души твоей. Я говорил Жуков<скому>, что я бы желал, чтобы ты чаще больше думал о ней, ты был бы веселее. Он с этим согласен (50: 50 об.).
Чтение писем не только не приблизило его к пониманию переживаний корреспондента, но и имело прямо противоположный эффект.
Тургенев рассказывал Жуковскому о некоторых своих сомнениях и беспокойствах, хотя для этого ему приходилось в нарушение собственных правил посылать ему письма, не предназначавшиеся для глаз Екатерины Михайловны. Тем не менее он не мог позволить себе признаться собрату по поэзии, в наибольшей степени отвечавшему его идеалу прекрасной души, в том, что бездумно подал надежды девушке, сам при этом оставаясь холодным. Еще менее он мог допустить, чтобы Александр Иванович, тоже читавший письма, узнал, что старший брат расстроил его сердечное увлечение, в сущности, по недоразумению.
Тургенев мог написать Жуковскому и брату только, что «совсем лишился спокойствия» из-за мысли, «что будет, наконец, с ней, в случае неудачи, которая так возможна» (ЖРК: 387, 389), то есть если препятствия к их браку окажутся неодолимыми, но уверял их в искренности своих чувств. «Я люблю ее», – писал он, подчеркнув слово «люблю» и выдавая тем самым собственную неуверенность и усилие убедить собеседников в том, во что он сам не верил. Вопреки тому, чему учил Лафатер, Андрей Иванович также не мог быть вполне откровенен даже перед собой.
Перечитываю письмы К<атерины> М<ихайловны>. Зачем не написать здесь того, в чем признаюсь сам себе au fond de coeur [в глубине сердца (фр.)]. А<нна> М<ихайловна>! – Нет! Может быть, в сердце это пройдет, а здесь это навсегда останется (ВЗ: 108).
Автор дневника запрещает себе писать о тайной любви и одновременно делает это. Страдать от собственной холодности на фоне искреннего и благородного чувства было дурно само по себе, но соблазнять одну девушку, будучи безнадежно влюбленным в другую, казалось Андрею Ивановичу столь чудовищным, что он пытался изъять эту составляющую из собственной автоконцепции.
Эта запись сделана 25 декабря. На следующий день Екатерина Михайловна отправила в Петербург еще два письма, из которых Андрей Иванович узнал, что она почитает его права над собой священными и полагает, что для их, уже заключенного, союза недостает лишь «обрядного утверждения», которого она ожидает по его возвращении из чужих краев (ВЗ: 114–115).
В первый день 1802 года Тургенев вспоминал мечту двухлетней давности «жить в глубоком инкогнито», «скитаться по улицам и все деньги свои употреблять для несчастливых» (ВЗ: 108). Теперь он «мучился теми же мыслями», что и тогда, но таиться ему надо было уже не от родных, которые могли узнать о его позорной болезни, а от возлюбленной:
Другая мечта <…> была – уехать с Жук<овским> путешествовать на море по вселенной, чтоб быть забытым от К<атерины> М<ихайловны>. Мы бы принялись читать полезное и все, что относится к этому предмету; объездили Европу, и из Лондона, написав, что я утонул в море, пустились бы в Пенсильванию, а оттуда по островам Атлантического океана <…> и возвратились бы в Москву инкогнито.
Иногда представляю себя в семейственной жизни; но эта картина бледна перед теми – что делать? Может быть, в сущности все было бы напротив, и, может быть, и будет. <…> Но она страстно любит меня! А!? Вот, опыт, которого я забывать не должен! (ВЗ: 109)
Через несколько дней Тургенев писал Жуковскому. В его письме речь идет о воображаемой поездке в дальние страны:
Жуковской, знаешь ли, где я был в эти дни? На Атлантических островах, в Пенсильвании, но с кем – это, верно ты угадал уже. Не с другим, как с тобой. Вдруг объехав Европу <…> мы отправляемся из Лондона в Бостон, Филадельфию, а оттуда вокруг всего Шара Великого. <…> и через 4 года возвращаемся смуглые и загорелые в Лондон, оттуда прямо в Россию и прямо в Москву. <…> Но вообрази, что нас почитают уже мертвыми, да и плакать об нас перестали, и вдруг мы являемся на сцену (ЖРК: 389–390).
В четырехлетнее кругосветное путешествие отправился переживший любовное крушение Сен-Пре после того, как Юлия вышла замуж. С описания его нежданного возвращения начинается четвертая часть «Новой Элоизы».
Роман Тургенева находился на совсем другой стадии развития, но и Андрей Иванович чувствовал потребность бежать за океан. Однако планы кругосветного путешествия, которое должно было, как и плавание по морям Сен-Пре, продолжаться четыре года, упоминаются в письме вне всякой связи с драматическими перипетиями любовной коллизии, из которых Андрей Иванович не видел возможности выбраться. Идея вернуться в Москву инкогнито сменяется мечтой об эффектном появлении исчезнувших друзей, а слухи об их смерти оказываются порождены вовсе не намерением сознательно ввести близких в заблуждение, но слишком долгим отсутствием. Отчаянное дезертирство превращается в авантюрную эскападу.
В том же письме Тургенев пишет Жуковскому и брату о своих отношениях с Екатериной Соковниной. Он уверяет их, что непрестанно думает о том, что с ней будет:
Когда воображу, что другой владеет ею, то и это меня волнует; когда воображу, что она так пламенно меня любит (вы бы это видели, когда бы читали ее записки) и вздумаю, как мало судьба клонит к нашему соединению и что, может быть, я сделаю ее навек несчастной, когда все это воображу, то вообразите, каково мне бывает в такие минуты, а других минут, кроме этих, мало. Не поверите, как душа моя мертва и уныла и как я при этом страдаю. Вы должны друзья мои прохлаждать ее сердце. Старайтесь удалить ее от мыслей; все мои письмы к этому клонятся; нельзя всего писать, с нетерпением жду брата; послушай Алек<сандр> не заводи, ради бога, ничего серьезного с А<нной> М<ихайловной>, не учреждай переписки; это говорит горестная опытность брата и друга. Ты видишь во что я увлечен (Там же, 389).
Андрей Иванович еще надеется, что ему удастся каким-то образом выпутаться, он просит Жуковского и Александра Ивановича «прохлаждать» сердце Екатерины Михайловны, ссылаясь при этом не на собственную неготовность к браку, а на на судьбу, которая не располагает к соединению влюбленных.
Он видел, что все его письма, которые к «этому клонились», имели прямо противоположный эффект, но все же продолжал рассчитывать, что находящиеся поблизости от его возлюбленной друзья лучше справятся с этой задачей. Одновременно он давал понять брату, что не считает его отношения с Анной Михайловной достаточно серьезными, тем самым уменьшая степень своей вины перед ним. Андрей Иванович ждал Александра Ивановича и Андрея Кайсарова в Петербурге и, вероятно, рассчитывал обсудить с ними свой странный роман. Он еще не знал, что решающий поворот сюжета уже произошел.