Соблазнение à la Сен-Пре
Осенью 1802 года в письме Жуковскому из Вены Тургенев сокрушался о том, как далеко он «зашел от одного неосторожного шага» (Марченко 1980: 22). Обстоятельства этого шага, а также связанные с ним переживания можно восстановить по запискам и письмам Екатерины Михайловны от ноября 1801 – января 1802 года. Оригиналы этих документов не сохранились, но Андрей Иванович переписал их в дневник, который вел после своего переезда в Петербург в ноябре 1801 года.
В первой недатированной записке Екатерина Михайловна сообщала, что посылает Андрею Ивановичу деньги за заказанную для семьи Соковниных театральную ложу. Эта записочка выглядит вполне невинно, хотя по крайней мере одно из совместных посещений театра сыграло в судьбах двоих молодых людей заметную роль.
В начале января 1802 года Екатерина Михайловна излагала свою версию истории их романа. Из письма, написанного Тургеневым Жуковскому, она узнала, что, по мнению ее избранника, в Анне Михайловне было «гораздо более простоты души», и пыталась убедить адресата в пылкости своих чувств и искренности поведения:
Ах, друг мой, бывали такие минуты, что я совсем забывалась. Но к счастию ты их не примечал. Я тебе теперь по целому вечеру приведу на память. Помнишь ли ты, когда мы были вместе в театре, представляли «Abufar». Театр так опасен для таких чувств. Ложи все так темны, зрители все тогда были заняты пиесой. И я была свободна. Ах, друг мой, ты тогда того не чувствовал, что я ощущала, особливо, когда мы вышли из ложи, и я тебя взяла за руку. Ты не чувствовал, как я ее прижимала к сердцу. Как эта теснота мне была – (ВЗ: 115).
Согласно репертуарной сводке Т. М. Ельницкой, первое представление в Москве трагедии Ж. – Ф. Дюси «Абуфар, или Арабская семья» состоялось в Москве 21 ноября 1801 года (см.: Ельницкая 1977 II: 451). Однако эта информация не соответствует действительности, поскольку 12 ноября Андрей Тургенев уже выехал в Петербург. Очевидно, премьерный спектакль был сыгран несколько ранее и не отразился в справочнике. Скорее всего, это произошло в самом конце октября или в первых числах ноября.
Пьеса Дюси была впервые поставлена в Париже совсем незадолго до московской премьеры – в 1795 году (cм.: Ducis 1839: 183; рус. пер. Н. И. Гнедича см.: Дюси 1802). Она носила подзаголовок «трагедия», хотя кончалась счастливо, а среди ее действующих лиц не было ни одного не только порочного, но и не вполне добродетельного персонажа. Ее герой, старый араб Абуфар, воспитывает в пустыне двух прекрасных дочерей Селиму и Одеиду и пленного перса Оросмана. Отдыхая от трудов, они слушают предание о беззащитной девочке, в младенчестве спасенной Абуфаром от мучительной смерти в пустыне. Дальнейшая судьба этого ребенка никому не известна. Семейную идиллию омрачает только отсутствие сына Абуфара Фарана, бежавшего из родного дома и скитающегося в далеких краях.
В начале спектакля влюбленный в Одеиду Оросман с грустью готовится к отъезду на родину. Однако успевший привязаться к юноше Абуфар собирается удержать его, обещая отдать за него замуж Селиму. Девушке легко удается убедить отца, что Оросман и ее сестра любят друг друга, и Абуфар с радостью соглашается изменить свое решение. Приготовления к свадьбе прерываются, однако, возвращением Фарана. Оказалось, что он бежал от родных, поскольку не в силах был бороться со своей страстью к Селиме, которая со стыдом и отчаянием признается ему в ответном чувстве. После ряда недоразумений, чреватых кровавой развязкой, выясняется, что Селима и есть та самая чудесно спасенная девочка, ее родство с Фараном оказывается мнимым, а их взаимная страсть – оправданной небом и ближними.
Екатерина Михайловна могла почувствовать в этой коллизии что-то близкое себе. В случае брака между младшими членами их семей они с Андреем Ивановичем стали бы по церковному закону братом и сестрой, а их чувство – запретным. Возможно, ей даже не требовалось таких аналогий, а достаточно было изображения любовной страсти, кипящей под жарким солнцем аравийской пустыни.
Вопреки предположению девушки Андрей Иванович не мог не обратить внимания на неслыханную вольность, которую она себе позволила. Этот эпизод свидетельствовал, что отношения молодых людей успели зайти достаточно далеко. Не исключено, что он подтолкнул Тургенева к еще более рискованным действиям.
1 ноября, в преддверии скорого отъезда, Андрей Иванович набрасывал в дневнике черновик признания в нежных чувствах, в котором писал:
Какими сладостными чувствами я вам обязан! я с вами добрее; я чувствую с вами в себе сердце! Тот день, в который я могу усладить чем-нибудь вашу участь, будет счастливейшим днем в моей жизни (272: 13 об.).
Трудно с уверенностью утверждать, к какой именно из сестер было обращено это послание. С одной стороны, желание «усладить чем-нибудь» «участь» адресата напоминает риторику его обращений к Екатерине Михайловне, с другой – через месяц, в первой записи, сделанной в Петербурге, Тургенев писал об Анне Михайловне почти в тех же выражениях:
…думал об Анне Мих<айловне> и воображал, что и она целой день нынче будет обо мне думать. Встал и написал к ней письмо. Как я люблю ее! Мысль о ней делает меня счастливым и добрым (ВЗ: 100).
Возможно, письмо было адресовано обеим сестрам сразу, а этикетное обращение на «вы» позволяло поддерживать двусмысленность, давая возможность каждой из них читать его как адресованное лично к ней. Положение Тургенева становилось все более сомнительным – он все сильнее влюблялся в одну из Соковниных, продолжая втягиваться в романические отношения с другой. На следующий день, 2 ноября, Андрей Иванович изливал на страницах дневника свои переживания:
До какой фамильярности я дошел с ними. Как я люблю Анну Мих<айловну>. Самой братской любовью! Как она мила, какой ум, какое сердце! (272: 13 об.)
«Фамильярность» его отношений, по крайней мере с одной из сестер, уже превосходила все рамки допустимых приличий, и Андрею Ивановичу имело смысл убеждать себя, что его чувство к младшей Соковниной носит «самый братский» характер. Любимые книги давали ему возможность найти оправдание своему поведению и объяснить его прежде всего себе самому.
Как раз в эти месяцы Тургенев напряженно работает над переводом «Страданий юного Вертера» и заполняет дневник короткими отрывками из перевода. Все его записи, посвященные Екатерине Михайловне, возникают в обрамлении фрагментов из романа и размышлений о нем. 8 августа он записал, что купил новый экземпляр романа:
и велел без всякой дальней мысли переплести его пополам с белой бумагой. Сам не знал еще на что мне это будет. Теперь пришла у меня быстрая мысль. So eine wahre warme Freude ist nicht in der Welt, als eine grosse Seele zu sehen, die sich gegen einen ?ffnet [Право же, самая лучшая, самая чистая радость на свете – слушать откровенные излияния большой души (Гете 1978: 52; пер. Н. Г. Касаткиной)] – говорит в одном месте Вертер. Я читал ето прежде равнодушно и хладнокровно, теперь, слушая Ив<ана> Влад<имировича>[122] <…>, и от безделицы, но которая показала мне благородную твердость души его, почувствовал я сам ету радость, хотя он говорил и не со мною. За етим и другая мысль родилась мгновенно. Я вспомнил ето место в Вертере, и в – новом Вертере своем буду поверять мои чувства с его и отмечать для себя, что я чувствовал так же, как он, – сказал я сам себе, вскочил, прибежал в свою комнату и тут же написал ети строки (272: 12 об. – 13).
Запись продолжается вольным переводом на русский язык стихотворения Гете «Посвящение» («Zueignung»), которое печаталось в начале многих изданий «Вертера» (см.: Wachtel, Vinitsky 2009: 1–3). Тургенев собирается «поверять свои чувства» Вертером, отмечая, где и в чем ему удается на него походить. Андрею Ивановичу хотелось объединить свой дневник с любимым романом и анализировать свои переживания прямо на его страницах, продолжая и дописывая Гете.
В первом письме к другу Вильгельму, которое переводил Тургенев, Вертер, в частности, пишет:
Как я рад, что от всех уехал, мой друг! Что такое человеческое сердце? Разставшись с тобой, которого столько люблю, с которым был неразлучен, я радовался. Ты спросишь меня, что прочие связи как будто нарочно были выдуманы судьбою, чтобы мучить мое сердце? Бедная Леонора! И со всем тем я не винен. Моя ли ето вина, что между тем, как я занимался гордыми прелестями сестры ее, сильная страсть зараждалась в ее сердце? Однако ж – совершенно ли я невинен? Не питал ли я сам ее чувствований? Не сам ли я вселил откровенность простой, нежной души? Полно, не хочу больше обвинять себя (ОР РНБ. Ф. 286. Оп. 2. Ед. хр. 19. Л. 1).
Таким образом, у Андрея Ивановича был образец – герой, вызвавший «сильную страсть» «простой нежной души», в то время как его сердце занято другой женщиной. Вертер отчасти признавал свою вину в случившемся. Как и в случае с переводом «Разбойников» в дневнике, Тургенев адаптирует оригинал к собственным обстоятельствам – он выпускает признание автора письма в том, что они с друзьми «частенько смеялись» над «искренними выражениями чувств» девушки, «хотя ничего смешного в них не было» (Гете 1978: 8). Очевидно, ему казалось, что такая реакция слишком компрометирует любимого героя. Однако и сама Леонора, и ее сестра со своими «гордыми прелестями» занимали Вертера лишь постольку, поскольку его сердце оставалось свободным. После того как он встречает Шарлотту, легкие увлечения и невинное кокетство с простодушными барышнями становятся для него невозможными.
Ситуация, в которой находился Андрей Иванович, напоминала коллизию, описанную в первом письме «Страданий юного Вертера», еще в одном немаловажном отношении. «Питая чувствования» «бедной Леоноры» и наблюдая за тем, как «сильная страсть зарождается в ее сердце», Вертер знал, что вскоре надолго, если не навеки, покинет родные места. Точно так же Андрей Тургенев готовился к отъезду из Москвы в Петербург, а оттуда собирался в одну из русских миссий за границей.
В октябре 1801-го давние планы заграничной поездки Тургенева наконец обретают практический характер. «Ну брат! Кажется, судьба на меня улыбнулась, – пишет он Жуковскому, <…> – Никому, никому не говори об этом. – Все сомнительно. Соковн<ины>, может быть, думают, что я остаюсь. Молчание» (ЖРК: 377). Андрей Иванович не мог рассчитывать скрыть известие о предстоящем отъезде от Анны и Екатерины Соковниных. Он опасался обеспокоить их еще не окончательно подтвердившимися слухами и предпочитал, чтобы подобную новость они узнали от него самого.
Вторая и третья, переписанные Тургеневым, записки Екатерины Михайловны были, как он указывает в дневнике, получены 5 ноября, «за неделю до отъезда из Москвы». Их содержание и тон выходят за рамки принятого тогда этикета. В первой из них Екатерина Михайловна сокрушается по поводу того, что Андрей Иванович собирался прийти к ним проститься уже в четверг. «Это будет только пятое число, – пишет она, – а вы едете 12. Не может быть!» (ВЗ: 101). Четверг, однако, приходился не на 5-е, а на 7 ноября. Вероятно, обнаружив ошибку, Екатерина Михайловна тут же диктует сестре еще одну записку:
Не подумайте, чтобы мне было лень вам отвечать, и для того Анна Мих<айловна> пишет. Нет! А так приказано, и я повинуюсь. Но я вам вот что скажу, нас ни завтра, т. е. меня ни нынче дома не будет, а в четверг и я останусь наверное. Всякой соблюдает свою выгоду; а моя состоит в том, чтобы провести с вами время. Vous ne m’en voudr?s pas [Вы на меня за это не обидитесь (фр.)] (Там же, 101).
Мы не знаем, как прошел визит Андрея Ивановича к Соковниным 7 ноября, но именно в эти дни он решился на самый, быть может, опрометчивый поступок. Суть произошедшего раскрывает записка, переданная, по словам Тургенева, «за день до отъезда, при возвращении Руссо». Она говорит об уже совершенно скандальном повороте в отношениях молодых людей:
Я еще раз вам сказываю прости, тяжело вздохнувши. Вот все то, что я могу. Приехать же к вам сегодня право мне нельзя. Прости… (Там же)
Эта записка служит ответом на приглашение «приехать» к Андрею Ивановичу. Такое предложение, адресованное незамужней барышне, полностью выходило за пределы представлений того времени о морали и приличии и давало все основания заподозрить приглашающего в намерении посягнуть на девичью честь. Более того, сам Тургенев вовсе не стремился скрыть подобные намерения.
Записка Екатерины Михайловны была, как он указывает, передана ему «при возвращении Руссо» – возможно, она даже была вложена в книгу для конспирации и/или большей эмоциональной выразительности. Сочинением Руссо, которое Андрей Иванович одалживал девушке, могла быть только «Новая Элоиза», роман, где «падение» барышни из благородного семейства было интерпретировано как высшее проявление героизма и самопожертвования, свидетельствующее о силе и искренности ее любви. Тургенев дал Екатерине Соковниной почитать «Новую Элоизу» и сделал ей свое рискованное предложение примерно в одно время – правдоподобно будет предположить, что и сама записка с приглашением была доставлена тем же способом – между страницами романа Руссо, что еще больше сближало молодых людей с его героями – Юлией и Сен-Пре[123].
Единственной мыслимой реакцией девушки на подобные домогательства мог быть только полный разрыв отношений. Однако Екатерина Михайловна не только не оскорбилась, но и, кажется, чувствовала себя виноватой, что не готова, подобно Юлии, поставить свою любовь выше предрассудков света. Фраза «Приехать же к вам сегодня право мне нельзя» звучит как извиняющаяся ссылка на обстоятельства, не позволяющие ей последовать голосу сердца.
Первый поцелуй любви. Иллюстрация Ю. Гравело к первому изданию «Новой Элоизы»
Совместное посещение «Абуфара» должно было окончательно убедить Тургенева, что Екатерина Соковнина воспринимает его разговоры «о детских летах» и «привязанности к месту рождения», о сердцах, «прижимающихся теснее друг к другу», и о счастье, которым он готов для нее пожертвовать, как довольно прозрачные признания в любви. Чем дальше заходили их отношения, тем выше Андрей Иванович должен был поднимать ставки – иначе ему пришлось бы признаться девушке и, хуже того, себе, что все его прошлое поведение было холодным обманом. Такая мысль была для него нестерпимой. «Помнишь, как ты серживался, когда я уверяла тебя, что ты холодного расположения», – напоминала ему впоследствии Екатерина Михайловна (ВЗ: 116).
Пылкий энтузиаст мог, подобно Вертеру, в ожидании подлинной великой любви позволить себе легкомысленные ухаживания и даже заманивание доверчивых барышень. Он мог, подобно Сен-Пре, склонять возлюбленную к падению, но чего ему решительно не было позволено – это выступать в пр?клятой Гете и Шиллером роли расчетливого соблазнителя. Парадоксальным образом, делая Екатерине Михайловне свое шокирующее предложение, Андрей Иванович как раз стремился уйти от этого неприемлемого для него амплуа, к которому он оказался опасно близок.
Бог знает, какие ресурсы чувства он рассчитывал обнаружить в себе в случае успеха. Между тем при куда более вероятном отказе он получал возможность подвести черту под целым этапом этого романа и перевести его в область приятных ностальгических и ни к чему не обязывающих воспоминаний. В одной из его тетрадей сохранился набросок прощального письма, по-видимому сделанный сразу после того, как он получил записку с извинениями:
Очень сожалею, что не мог вам засвидетельствовать в последний раз лично своего почтения. Смею ли просить вас, чтобы вы дали мне место в вашей памяти и иногда, хоть изредка, вспоминали, что за несколько сот, за несколько тысяч верст есть человек, который знает всю цену вашу, который рад бы пожертвовать вам своим щастием для вашего щастия, который всегда до последнего часа будет чтить вашу память и носить в сердце своем вашу редкую, а может быть, и единственную душу; питая к вам чистейшие чувствования, он всегда будет щастлив тем, что узнал вас Ах! для чего не узнали и вы его! и что пользовался вашим обхождением. Не смею говорить более, вы почтете ето дерзостью, неприличностию, но я забыл на ету минуту все предрассудки света, не мог удержаться, чтобы не показать вам того, что я ношу в своем сердце. Сердитесь, браните меня, я доволен и щастлив, если вы прочли ето. –
Вы не можете обратить етого в смех, я слишком хорошо знаю вашу душу, вы не изъясните етова ни в какую дурную сторону, потому что чувства мои чисты и дай Бог, чтобы все были расположены к вам, как я, вы были бы щастливы! Но я нещастен. Если делаю через ето Вам неприятное, в таком случае простите меня и забудьте все. Но я не мог не сказать вам того, что так сильно чувствует мое сердце, и еще раз от всей души прошу у вас прощения.
Как слабо выражено здесь то, что я так сильно чувствовал. Но примите ето благосклонно в знак моего нелестного усердия, моей искренности (276: 16–17).
Здесь нет и следа каких-либо нескромных поползновений. Напротив того, Тургенев заверяет Екатерину Михайловну, что мечтал только «засвидетельствовать в последний раз лично свое почтение» и что чувства его «чисты». Складывается впечатление, что он воспринял полученный ответ не без известного облегчения. Его письмо представляет собой окончательное прощание, он не сулит девушке грядущих встреч, а лишь обещает ей «до последнего часа» «чтить память» об их свиданиях, «носить в сердце» ее душу и быть счастливым оттого, что ему довелось ее «узнать». И все же, выступая в роли отвергнутого воздыхателя, он оказывается вынужден написать, что сам «нещастен», хотя готов «пожертвовать своим щастьем» ради «щастия» возлюбленной.
Такой исход дела не мог удовлетворить Екатерину Михайловну. «В тот же день ввечеру» (ВЗ: 102), как указывает Тургенев в дневнике, она передала ему через свою младшую сестру еще одно письмо, где она уже прямо просила у Андрея Ивановича прощения за то, что не смогла прийти к нему, сетовала, что не до конца еще освободилась от «предрассудков», пыталась объяснить ему причины своего отказа и заверяла, что ее сердце принадлежит ему безраздельно и навеки:
Я не для того к вам пишу, чтобы возродить в вас больше романических идей. Нет! Я им не верю. Я не способна оные внушить. Некоторая часть вашего письма была наполнена их духом. Но остальное меня чувствительно тронуло. Вы хотите жертвовать своим счастием для моего! Я этого недостойна. Ваше воображение представляет меня вам в гораздо лучшем виде, нежели я есть. Конечно, я имею доброе сердце, но не совсем справедливое. Я не совсем без предрассудков… тем для меня хуже.
Наслаждение было взаимно. Я не менее имела удовольствия быть с Вами. Следовательно, и я вам обязана благодарностию. Мечтать о прошедшем всегда усладительно, и вы не ошибаетесь, что я иногда буду вас вспоминать. Естьли кто-нибудь и захочет вас вывести из сего мнения, то не верьте. Но поверьте тому, что и я никому еще того не говорила, что вам сказала. Пусть разорвутся мои связи с человечеством, естьли я в вас ошибаюсь. Мне не надобно будет их хорошее мнение обо мне, естьли я перестану когда-нибудь иметь его о вас.
Adieux. Que le ciel vous comble de ses bienfaits. Tous loin que je serai de vous, mon c?ur ne vous sera moins attach?. Encore une fois pardonnez que je ne viendrai pas chez vous. C’est n’est pas un caprice, ni manque de bonne volont? d’?tre avec vous: Je pourrois bien vous parler encore d’avantage, et vous entendre me dire beaucoup plus avec plaisir. Mais le premier je ne fais pas crainte de manquer ? quelque-chose; et pour l’autre je ne veux pas vous obliger ? le faire. Mais venir chez vous, il m’est de toute impossibilit? [Прощайте. Да будет на вас благодать небесная. Как бы далеко я ни была от вас, привязанность моего сердца от этого не ослабеет. Еще раз простите, что я не приду к вам. Это не каприз и не желание избежать встречи с вами. Я могла бы еще многое вам сказать и с удовольствием выслушала бы то, что бы вы мне еще сказали. Но первого я избегаю, потому что боюсь кое что нарушить, второго же потому, что не хочу вынуждать вас сделать то же. А прийти к вам – это для меня совершенно невозможно (фр.)] (Там же, 101–102).
Все эти события происходили 11 ноября 1801 года. На следующий день Тургенев, простившись с родными и друзьями, выехал из Москвы в Петербург.
Андрей Иванович впервые покидал отцовский дом. Годом позже, уже в Вене, он вспоминал чувства, которые испытывал, когда началась его самостоятельная жизнь:
Едва было не забыл, что сегодни ровно год, как я выехал из Москвы. Теперь об ету пору я, кажется, спал на станции. Какие чувства имел я в завтрашний день прошлого года! Раскладывал свою книжку, перечитывал свои записочки, не привык, но радовался своей свободой, думал со слезами о батюшке, радовался слезам, которые пролил со своими друзьями. <…> И когда я после остался один и сел в кибитку, исполненный сладких чувств и все, все… (1239: 33)
Как всегда, тонкое сочетание радости и грусти задавало параметры переживания только для отъезжающего. На долю оставшихся выпадали лишь слезы. Уже на следующий день после отъезда Тургенева из Москвы Кайсаров писал ему вдогонку:
Вчера мы немного растрогали твоего Батюшку. Проводив тебя, зашли мы с Жуков<ским> к Александру, он лишь только взошел и заплакал, я хотел утешать Александра, обнял его как брата моего любезного Андрея и сам плакал. Не знаю, отчего представилось мне, что я простился с тобой навсегда. В эту минуту входит твой батюшка. Подошел к нам: что вы делаете братцы и сам заплакал (50: 38).
Плакали не только друзья и родные. 18 ноября Кайсаров сообщал, что «в пятницу (15 ноября. – А.З.) – Алекс<андр> получил от обеих сестер-прелестниц по записке. Содержание их – печаль и слезы по тебе» (50: 40). Отъезд Андрея Ивановича окончательно оформил небольшой круг тоскующих по нему, которому теперь предстояло подтверждать свои ценности и душевную близость в многосторонней переписке, где связующее место отводилось отсутствующему. Основным содержанием этой переписки стал роман Тургенева с Екатериной Соковниной. Образец был у него перед глазами. С собой в Петербург Андрей Иванович взял «Новую Элоизу». Наверняка это был экземпляр книги, который сестры Соковнины вернули ему за день до отъезда.
В романе Руссо чувство Сен-Пре и Юлии становится центром общего внимания и поддерживает существование целого сообщества их друзей и конфидентов (см.: Bellenot 1953). Секретная переписка частично ведется здесь через подругу Юлии Клару. Она не только выполняла функции посредника и передатчика корреспонденции, но и знакомилась с ней в полном объеме, и сама переписывалась с обоими влюбленными, принимая самое непосредственное участие в развитии их отношений. Столь же активную роль играл в этом процессе друг Сен-Пре Эдуард Бомстон. С замужеством Клары в этот эпистолярный четырехугольник включается на правах пятого участника ее муж г-н д’Орб, а с замужеством Юлии – ее муж Вольмар. Таким образом участники переписки составляют своего рода эмоциональное сообщество, полностью прозрачное для его членов, делящихся друг с другом тончайшими движениями души и стремящихся чувствовать в унисон.
Как показано в книге Ж. Старобинского «Ж. – Ж. Руссо: Прозрачность и препятствие», главным законом описанного Руссо кружка «belle ?mes» является их абсолютная открытость друг для друга. По словам исследователя, «две очаровательные подруги (Юлия и Клара. – А.З.) <…> образуют, так сказать, сферу абсолютной прозрачности, вокруг которой кристаллизуется „общество интимных друзей“. <…> Каждый новый персонаж не без сложностей и заблуждений включается в эту сферу прозрачности, расширяя маленькую вселенную открытых душ» (Starobinski 1971: 105).
Современному читателю бросается в глаза стилистическое однообразие всех писем «Новой Элоизы» – в нем отражается внутренняя гармония их авторов, неизменно искренних и равных себе. «Автоценность» каждого из них могла быть реализована только как общее достояние, родство их личностей предполагало и близость «автоконцепций». Участникам такой переписки, собственно говоря, не нужны дневники: принадлежность к кругу посвященных подразумевает неограниченный режим доступа к тайнам сердца других. Моделью предельной открытости служит прозрачность душ для Всевидящего ока. Среди наиболее поразивших Тургенева высказываний Руссо были слова Юлии о «Вседержителе», которому видны «скрытые преступления» грешников и «забытые всеми» «добродетели праведников» (ВЗ: 108).
Тургенев стремился выстроить свои отношения с молодыми друзьями и с сестрами-прелестницами по тем же канонам. Из Петербурга он писал нежные письма Анне Михайловне и Екатерине Михайловне, а те показывали их, как и свои ответные послания, друг другу. Поверенным в этой переписке Андрей Иванович выбрал Жуковского. Василий Андреевич не только обеспечивал канал связи между влюбленными, передавая и пересылая письма, ему было доверено вести с Екатериной Михайловной сердечные беседы и давать о них письменный отчет Тургеневу. Также он должен был показывать девушке письма Андрея Ивановича к нему самому. Втянут во всю эту коллизию был и Александр Тургенев, знакомившийся с большей частью переписки. Некоторые письма показывали и Андрею Кайсарову, тоже принимавшему участие в сердечных делах друга.
Екатерина Михайловна хорошо знала модель, на которую ориентировался ее возлюбленный, но заданный им градус прозрачности давался ей нелегко. Приняв предложенные условия, она поначалу была склонна слегка ограничивать меру своей откровенности перед Жуковским. 9 декабря она писала Тургеневу в Петербург:
Вы очень осторожны в Вашем последнем ко мне письме. Я Вас за то и хвалю. Но письмо Ваше Жуков<скому> мне открывает Ваши настоящие ко мне чувства, ваше сердце. И это хорошо. Agiss?s toujours de la sorte. Nous risquerons moins. Avec quel plaisir j’ai lu vos deux derniers ? lui [Поступайте так всегда. Мы будем подвергаться меньшему риску. С каким удовольствием прочла я два ваших последних <письма> к нему (фр.)] <…> Я об вас буду более знать через Жук<овского>, а вы обо мне узнавайте через его к вам письма. То есть чувства. Пусть он вам будет говорить настоящее. <…> Но письма, есть ли и эти по несчастию кто-нибудь откроет, je serai perdue. Au nom de Dieu, que personne ne lise les miennes. Je ne les permets pas m?me ni ? Mr. Жук<овский>, ni ? votre fr?re. Je ne les donne censurer qu’? Annete [Я погибла. Ради Бога, не давайте никому читать моих. Я этого не позволяю даже г. Жуков<скому> и вашему брату. Я отдаю их на критику только Анетте (фр.)]. Вот вы боялись, что я к вам писать не буду, а я вот что пишу. <…> Анюта и брат Ник<олай> Мих<айлович> в их беседе только нахожу услажденье. Этот очень строг, а та очень снисходительна, и оба очень полезны. Эта все знает и все прощает. Тот ничего незнавши, все винит. Все остерегает для будущего. Et je suis d?j? imprudent [А я уже неблагоразумна (фр.)] (ВЗ: 103–104).
Для Екатерины Михайловны чрезмерная откровенность служила оправданием в том, что она не показывает свои письма Жуковскому и Александру Тургеневу, но Андрею Ивановичу подобная скрытность казалась недопустимой. Когда Жуковский переслал ему одно из писем девушки, предварительно не познакомившись с ним, Андрей Тургенев вернул ему сделанную им копию с припиской: «Вперед, брат распечатывай» (ЖРК: 379). Потом он проверял исполнение этого поручения: «Читаешь ли ты ее записки? Читай всякую. Это нужно, чтобы и ты знал» (Там же, 387).
Екатерина Михайловна была осведомлена об этой обязательной перлюстрации – в одном из более поздних писем Тургеневу она позволила себе осторожно пожаловаться ему на такой режим:
Но друг мой, я забываюсь. На что растравлять воображение. К тому же ты велел читать Жук<овскому> все мои записочки. Ах, друг мой! Я ему доверяюсь. Но мои речи только ты один можешь понимать. Мое сердце бьется, писавши это, верно и твое забьется, прочитавши. А его что сделает? Рассудит! И найдет отчасти вздор. Но я тому не противлюсь. Пусть все так будет, как ты хочешь (ВЗ: 115).
Она и сама ждала предельной прозрачности и просила Андрея Ивановича точно датировать письма, поскольку в момент получения «уже тех минут нет, в которые они были написаны» (Там же, 105). Письмо, с ее точки зрения, должно было не только отражать душу пишущего без остатка, но и служить идеальным воплощением каждого отдельного мгновения его жизни. Просто границы круга она рисовала себе несколько по-другому.
Сестры Соковнины пользовались совершенно исключительной для дворянских барышень того времени свободой. Взять на себя заботу об их воспитании после смерти отца полагалось братьям, но трое из четверых заведомо не могли выполнять эту роль – чувствительный Павел Михайлович находился в Лондоне и посылал оттуда домой «стишки», которые Екатерина Михайловна пересылала Андрею Ивановичу в Петербург (Там же, 104–105). Михаил Михайлович жил далеко, в день побега Варвары Михайловны сестры собирались писать ему «с первой почтой» (Серафима 1891: 842), а Сергей Михайлович, соученик Жуковского по Благородному пансиону, позднее сошедший с ума от несчастной любви к Вере Федоровне Вяземской (см.: ОА: 444–445), был еще слишком юн.
Старший брат Николай Михайлович, на котором лежала основная ответственность за воспитание сестер, поначалу, как писала в Петербург Екатерина Соковнина, был «очень строг» и «остерегал для будущего». Тургенев даже специально предупреждал Жуковского, чтобы переписка случайно не попала в его руки (см.: ЖРК: 377–378). Однако и он исполнял свои воспитательские обязанности не слишком ревностно, а его надзор сводился к запоздалым нравоучениям. Позднее оказалось, что сам он тоже был готов разделить горести Екатерины Михайловны. Несколько месяцев спустя, после отъезда Андрея Тургенева в Вену, Кайсаров писал ему о московских новостях:
Вообрази, какая неосторожность. Узнав, что ты едешь, или уехал в Вену, она тотчас вышла и пришла с заплаканными глазами. Это все еще ничего бы, но при других начала говорить с братом по-немецки о тебе. Он говорит, чтоб она была поосторожнее; я просил его, чтоб он построже на нее прикрикнул (50: 82 об.).
Анне Федоровне Соковниной было по-прежнему не до дочерей. Как раз в это время среди знакомых семьи ходили слухи о ее предстоящем браке с инспектором Университетского благородного пансиона Антоном Антоновичем Прокоповичем-Антонским. О содержании этих слухов можно составить представление по исполненному шиллеровского негодования письму Кайсарова Тургеневу, написанному в конце апреля 1802 года:
Антонский <…> хочет ехать с преподобною материю, иже во святых инокинею Анною в деревню. Страшныя дела она делает. На светлое воскресенье вместо красного яйца подарила ему сукна на два кафтана и серебряную вазу; в картах обыкновенно ему проигрывает, так что те, которые играют с ними, сердятся. По верным счетам, до нас дошедшим, она в год передарила ему больше, нежели на 5000. Честной примиритель семейств, утешитель страждущих, благообразной фарисей со временем смело может написать над своим домом: щедротами мною обманутых. А брат! И ты говоришь еще, что она не злодейка! Я тебя уверяю, что ежели я когда-нибудь мог быть разбойником, то первою пробою моего ножа была бы она. Как жалки бедныя дочери! (50: 136–136 об.)
После ухода из дома Варвары Михайловны воспитанием младших сестер оказалось некому заняться. В то же время, благодаря особым отношениям семьи с Прокоповичем-Антонским, Соковнины были допущены на все празднества Благородного пансиона. На пансионском акте 1799 года «пересеклись взоры» Алесандра Тургенева и Анны Соковниной, на празднике в начале 1800-го пение Анны Михайловны пронзило сердце Андрея Ивановича. Через неделю с небольшим после отъезда Андрея Тургенева в Петербург, 21 ноября 1801 года, состоялся очередной акт. На нем «сестер-прелестниц» впервые увидел давно наслышанный о них Кайсаров. Его первое впечатление оказалось очень неблагоприятным:
Разумеется, С… были там. Что мне крайне не полюбилось, то это то, что что К… острыжена по парижской моде, а А… в парике. Признаюсь, брат, я бы лучше желал не видать их. К чему это, думал я? И мне было очень досадно слышать, что над ними смеялись. Я их люблю, хотя они меня и не знают, и кажется был готов, есть ли не сказать им, то по крайней мере, взорами дать знать, как действовали надо мной их модныя головы, которыя, уверен, сделаны не для париков французских (50: 143 об.).
Познакомившись с обеими сестрами поближе, Кайсаров полностью изменил свое мнение. В ноябре–декабре он дважды с энтузиазмом пишет Тургеневу, как восхищались Соковнины его игрой в любительской постановке «Солдатской школы» по пьесе Николая Сандунова, брата мужа Елизаветы Семеновны (см.: 50: 44, 50 об. – 51; см.: Лотман 1997: 710–716). Ю. М. Лотман датирует спектакль 8 декабря 1801 года (см.: Лотман 1997: 713). По переписке Тургенева, Кайсарова и Жуковского ясно, что представлений было как минимум два. Первое состоялось 25 ноября, второе – 8 декабря, одно проходило в пансионе, другое – в доме Соковниных. Оба корреспондента Тургенева были в числе актеров (см.: 50: 44, 49 об. – 51; ЖРК: 378).
Успех вдохновил и участников, и зрителей на новые планы. Кайсаров даже уверял Андрея Ивановича, что «Соковнины спят и видят, чтобы на пансионском театре играть» комедию Коцебу «Бедность и благородство души»:
Ах брат? Каково? Ну, ежели это исполнится, и я увижу которую-нибудь из них, стоящую передо мной на коленях, говорящую: Дочь Ваша! Что, брат, не завидно ли тебе этого и за 700 верст (50: 59 об.).
Эта картина так поразила Тургенева своим вопиющим неприличием, что он сразу с возмущением написал об этом Жуковскому:
Сейчас получил я письмо от Анд<рея> Серг<еевича>. <…> Неужели Вы можете надеяться, что Кат<ерина> М<ихайловна> и А<нна> М<ихайловна> играть согласятся в Пансионе? Я уверен, что и голову никому не может прийти такой вздорной мысли, и одно предположение об этом было бы для них оскорбительно (ЖРК: 383).
В его представления о мире укладывались тайная переписка с влюбленной девушкой и даже попытка ее соблазнения, но мысль о том, чтобы благовоспитанные барышни сыграли в пансионском спектакле, показалась ему оскорбительной. Наверняка и «сестры-прелестницы» мечтали только увидеть пьесу и не собирались сами выходить на сцену, а Андрей Иванович просто слишком серьезно отнесся к дружескому поддразниванию.
Он привык населять мир, созданный любимыми авторами, образами знакомых ему людей, и как поклонник и переводчик Коцебу не мог не заметить, насколько удачно распределялись между сестрами две главные женские роли пьесы. Возможно, это же обстоятельство побудило обеих Соковниных «спать и видеть» комедию Коцебу поставленной в пансионатском театре.
В «Бедности и благородстве души» две любящие друг друга кузины, одна легкомысленная и игривая, а другая мечтательная и пылкая, обретали себе женихов по нраву, а вторая еще и находила отца, с которым была с рождения разлучена. При всем несходстве характеров обе девушки были наделены искренней и глубокой чувствительностью. Такая пара женских персонажей была характерна для всей традиции комедии и комической оперы (см.: Calder 1993: 109–110), Коцебу только поднял субретку до статуса равноправной героини. Соотношение двух главных женских характеров в этой сентиментальной комедии было таким же, как в «Новой Элоизе».
Сестры Соковнины вместе с Александром Тургеневым (см.: 50: 59 об.) отвели Андрею Кайсарову роль отца, а он уж сам довообразил их в качестве участниц будущего спектакля. Падать перед ним на колени должна была Екатерина Михайловна, а в роли игривой кузины он видел Анну Михайловну. Не исключено, что Андрей Иванович так горячо воспринял безобидные фантазии Кайсарова из-за того, что «резвость и наивность» Анны Михайловны начинали вызывать у него беспокойство.
В «Отчете Императорской Публичной библиотеки за 1893 год» опубликованы два листка из архива Жуковского. Один из них – мадригал, написанный на выпавший во время игры фант сочинить «стихи к глазам Анны Михайловны Соковниной» вместе с ее ответом и новой репликой автора. Адресат стихотворения назван здесь «Филлидой». Второй листок, явно связанный с первым по содержанию, представляет собой шуточное письмо:
Покорно благодарю за коврижку. Она не только прекрасна, она безподобна, несравненна, потому что от вас! Я ел ее с такой приятностью, с таким восхищением, что не увидел, как съел; так скоро все проходит в свете; одно только не пройдет вечно и то не в свете, а во мне. Кат<ерина> Мих<айловна> в своем письме пишет ко мне, что хорошо радоваться любовью других, если своего предмета нет, – а я хотя и имею предмет милой, достойной любви; но не радоваться, а плакать должен. Пожалейте обо мне. Вы так жалостивы и – безжалостны!
Прочтите еще раз для памяти песню «Филлида, я любим тобою»! А после нея «Послание к жестокой»[124]. Эти две пиесы неразлучны! Но вы, я думаю, о них и позабыли! Бог вам судья! (Отчет 1893: 122–123)
В публикации эти документы датированы 1803–1804 годами. А. Н. Веселовский поменял датировку на 1802–1803-й, указывая, что после смерти Андрея Ивановича их шутливый тон был бы невозможен (Отчет 1893: 122; ср.: Веселовский 1999: 71). Представляется, однако, что атмосфера сентиментальной фривольности, отразившаяся в этих документах, характерна именно для 1801 года, времени постоянных визитов к Соковниным братьев Тургеневых, Жуковского и Костогорова (см.: АБТ: 254). Именно тогда Екатерина Михайловна, у которой еще не было, как она выразилась, «своего предмета» для воздыханий, могла «радоваться любовью» младшей сестры. После отъезда Александра Ивановича в начале 1802 года сначала в Петербург, а потом в Геттинген подобное кокетство с возлюбленной друга едва ли могло быть возможным для Жуковского.
Андрей Иванович сам писал Анне Михайловне мадригалы, в которых за шутливым тоном прорывалось не слишком тщательно прикрытое чувство. Но после отъезда подобные вольности казались ему недопустимыми. Мы не знаем, какие рассказы доходили к нему из Москвы, но его предостережения Жуковскому лишены даже намека на шутливость:
Будь доволен своим и не отнимай чужого! ты хочешь владеть и там, и там: а у брата хочешь отнять то, от чего, право он счастлив. Не думай и разделять этого. У него нет другого, а у тебя есть, может быть очень много, –
пишет он в середине декабря (ЖРК: 378), а в следующем письме еще раз резюмирует: «Об Анне Мих<айловне> бойся думать! Стыдись брат…» (Там же, 381).
Мир сентиментальной идиллии был устроен так, что атмосфера сладостно-меланхолической влюбленности распространялась по всему дружескому кругу. В «Новой Элоизе» Юлия знает, что Клара в глубине души влюблена в Сен-Пре, и после своего замужества пытается убедить бывшего возлюбленного и подругу вступить в брак, но они оба с негодованием отвергают мысль о возможном соединении, настолько кощунственной она кажется им на фоне роднящей их любви к главной героине. Даже смерть Юлии и ее завещание бессильны поколебать это решение.
Анна Михайловна читала любовные письма своей сестры и принимала живое участие в развитии ее романа. Она понимала, что в случае благополучного исхода ей придется принести в жертву свои отношения с Александром Ивановичем, но готова была пойти на это во имя «святой дружбы», как была готова сделать это Екатерина Михайловна полугодом ранее.
Самому Александру Ивановичу такого рода решение давалось тяжелее. Почти двумя годами позднее, уже после смерти брата, он вспоминал в своем дневнике об этой драматической коллизии:
Следующее время, обстоятельства слишком свежи в моей памяти, чтобы я мог еще писать об этом. С<оковнины> связали нас с братом еще больше, мы еще более узнали любовь нашу, цену нашего братства, узнали, что мы можем и умеем сделать друг для друга величайшее пожертвование. Что других могло разлучить, разсторгнуть навеки друг от друга, то самое нас теснее связало, приближило (АБТ: 254).
Александр Иванович говорит о взаимном характере принесенных жертв. Его брат отказался ради него от собственной любви к Анне Соковниной, а потом и ему самому пришлось пожертвовать своим чувством к той же Анне Михайловне из-за романа Андрея Ивановича с Екатериной Михайловной. Количество взаимных пожертвований в этом небольшом кружке оказалось исключительно высоким и достойным персонажей «Новой Элоизы», тоже постоянно приносивших себя и свои чувства в жертву друг другу.
Отказ от надежд на брак не означал для Александра Ивановича и Анны Михайловны немедленного разрыва. Они были слишком молоды для матримониальных планов и при всех обстоятельствах обречены на длительное ожидание. Их отношения лишались будущего, но эмоциональная матрица, которую предлагала «Новая Элоиза», не предполагала, что с окончанием надежд на счастливое воссоединение союз любящих сердец должен распасться. Напротив того, Сен-Пре и Юлия продолжают пестовать свои безнадежные чувства вплоть до ее кончины.
Если одной из пар Тургеневых-Соковниных было суждено семейное счастье, то вторая сохраняла возможность искать утешение в платоническом союзе родственных душ. Поначалу Андрей Иванович отводил эту возвышенную роль себе и Екатерине Михайловне. Возможно, он так страстно одергивал Жуковского потому, что еще не утратил надежду на подобный исход событий.