Глава четвертая. Жертвоприношение: ритуал и последствия

Глава четвертая. Жертвоприношение: ритуал и последствия

I

В творческой истории «Бесов» имел место эпизод, которому — по воле автора — был сообщен как бы сакральный смысл: собственноручно, в полном сознании и трезвой памяти Достоевский сжег рукописи к роману.

Прокомментировала это необыкновенное событие много лет спустя А. Г. Достоевская, которая — если полагаться на ее воспоминания — оказалась не только свидетельницей, но и соучастницей аутодафе: по приговору мужа ей поручалось «разжечь костер»…

«За два дня до отъезда[30] Федор Михайлович призвал меня к себе, вручил несколько толстых пачек исписанной бумаги большого формата и попросил их сжечь. Хоть мы и раньше с ним об этом говорили, но мне так стало жаль рукописей, что я начала умолять мужа позволить мне взять их с собой. Но Федор Михайлович напомнил мне, что на русской границе его, несомненно, будут обыскивать и бумаги от него отберут, а затем они пропадут, как пропали все его бумаги при его аресте в 1849 году. Возможно было предполагать, что до просмотра бумаг нас могут задержать в Вержболове, а это было бы опасно ввиду приближающегося семейного события[31]. Как ни жалко было мне расставаться с рукописями, но пришлось покориться настойчивым доводам Федора Михайловича. Мы растопили камин и сожгли бумаги. Таким образом погиб?ли рукописи романов «Идиот» и «Вечный муж». Особенно жаль мне было лишиться той части романа «Бесы», которая представляла собою оригинальный вариант этого тенденциозного произведения. Мне удалось отстоять только записные книжки к названным романам и передать моей матери, которая предполагала вернуться в Россию позднею осенью. Взять же с собою целый чемодан с рукописями она не соглашалась: большое количество их могло возбудить подозрение, и бумаги были бы от нее отобраны»[32].

Наверное, мотивы и обстоятельства, по которым приговор «толстым пачкам исписанной бумаги» был приведен в исполнение, самой Анне Григорьевне казались вполне извинительными, а аргументы в пользу приговора — неотразимыми. Ее должна была даже тронуть забота супруга, который опасался, что неприятности, могущие случиться на русской границе, повредят ей и будущему ребенку.

Между тем опасения Достоевского — как связанные с предстоящими родами, так и не связанные с ними — при ближайшем рассмотрении могли вызвать некоторое недоумение.

Прежде всего не совсем оправданной была его ссылка на обстоятельства 1849 года. Тогда его бумаги были отобраны, а затем пропали не из?за переезда через границу, а в связи с арестом: жандармы произвели обыск, предъявив предписание («…Они потребовали все книги и стали рыться; не много нашли, но всё перерыли. Бумаги и письма мои аккуратно связали веревочкой»).

Теперь прямой угрозы ареста не было и не могло быть, и таможенный досмотр никак нельзя было равнять с обыском при аресте, изъятием подозрительных бумаг или запрещенных книг.

Конечно, некоторые основания для волнений у Достоевского все же имелись. Еще летом 1868 года он получил анонимное письмо, из которого узнал, что его подозревают, как он выразился, «черт знает в чем»; что велено вскрывать его письма и ожидать на границе, когда он будет выезжать в Россию, чтобы «нечаянно» и с пристрастием обыскать.

Действительно, секретная инструкция в «Деле об осмотре при возвращении из?за границы отставного поручика Федора Достоевского», заведенном на него в ноябре 1867 года, через полгода после отъезда из России, предписывала большие строгости. Согласно циркуляру, «всем таможенным местам» надлежало «при возвращении из?за границы в Россию отставного поручика Федора Достоевского произвести у него самый тщательный осмотр и если что окажется предосудительное, то таковое немедленно представить в III Отделение собственной его и. в. канцелярии, препроводив в таком случае и самого Достоевского арестованным в это Отделение»[33].

Скорее всего, санкции были связаны с женевскими знакомствами Достоевского — неприятности по этому поводу случились еще в 1862 году, когда он был за границей впервые и когда секретные агенты уличили его, что он «свел там дружбу с изгнанником Герценом и Бакуниным»: тогда «таможенным местам» предложено было «при возвращении его из?за границы осмотреть его бумаги и книги» и «в случае открытия… запрещенных книг, газет или подозрительных писем немедленно отобрать оные и препроводить в III Отделение»[34].

Однако при всей свирепости секретных циркуляров речь в них все?таки шла не о любом грузе, а о грузе предосудительном, по поводу которого инструкция выражалась совершенно определенно: запрещенные книги, газеты, подозрительные (то есть полученные от в чем?либо подозреваемых лиц) письма.

В 1849 году его обыскали жандармы, имея ордер на арест. Теперь его могли арестовать только в том случае, если при нем будет обнаружен предосудительный или подозрительный груз. Могли ли к таковому относиться рукописи уже опубликованных в «Русском вестнике» «Идиота» и «Вечного мужа», а также рукопись публикуемых «Бесов»? Ведь Достоевскому достаточно было предъявить на таможне любой из номеров журнала со своим сочинением, чтобы чиновники успокоились насчет пачки исписанных бумаг.

Все?таки упрямая решимость Достоевского сжечь свои рукописи спустя три года после того, как он узнал, что петербургская полиция его в чем?то подозревает, не могла быть связана только со злополучной секретной инструкцией. В деле, заведенном на Достоевского в III Отделении собственной его и. в. канцелярии, вопреки общепринятым представлениям[35] разгадка жертвоприношения не содержалась.

Допустим, Достоевский, стремясь избежать неприятностей и боясь чиновничьей глупости, решился провезти через границу минимум книг и бумаг. Допустим, писатель, уже однажды пострадавший от ареста и каторги, не хотел вновь рисковать и в этой связи не желал, чтобы его рукописи пропали так же, «как пропали все его бумаги при его аресте в 1849 года». Иными словами, он надеялся благополучно пересечь границу и во что бы то ни стало уберечь свои рукописи от конфискации и исчезновения.

Но — уберечь, а не сжечь! Ведь таможня в конце концов могла и пропустить бумаги; во всяком случае, риск потерять их навсегда в случае провоза через границу был значительно меньшим, чем при растопке ими камина.

Да и что это был за выбор для писателя, озабоченного спасением рукописей: лучше пусть сгорят в огне, чем сгинут при таможенном досмотре! Ведь, если посмотреть на вещи здраво, им — рукописям — вовсе не обязательно было превращаться в пепел и каминную золу, чтобы избежать цепких рук свирепых таможенников.

II

В деле сохранения исписанных бумаг от огня, полицейского произвола и пыльных таможенных складов оставалась масса неиспользованных возможностей. Надо полагать, Достоевский о них догадывался.

В течение трех лет (1868–1870) он регулярно и собственноручно отправлял по почте рукописи своих сочинений малыми порциями; в 1868–м это были главы «Идиота», в 1869–м — «Вечный муж» (рукопись была отослана целиком, почтовые расходы составили 5 талеров), в 1870–м — главы романа «Бесы». Предположить, что Достоевский боялся доверить почте черновые рукописи своих произведений, тогда как он доверял ей оригиналы, переписанные набело всего в одном экземпляре, было бы весьма странно: почта работала исправно, ни один из его пакетов ни разу не затерялся, редакции благополучно и без промедления пускали в дело полученные тексты. К тому же Достоевский во всех тонкостях знал правила международной почты — и по поводу корреспонденций poste restante, и в связи с пересылкой денег через банкирские конторы, и в отношении объемистых бандеролей. Так что если он рискнул отправить в «Зарю» оригинал — беловик «Вечного мужа» объемом в одиннадцать печатных листов за пять талеров, то, заплатив всего лишь на талер — другой больше, таким же манером можно было переслать и оригинал забракованного романа из пятнадцати листов, адресовав его кому?нибудь из знакомых или — еще проще — на свое имя до востребования.

Между тем, получив в конце июня 1871 года долгожданные деньги из «Русского вестника» и приступив к сборам в дорогу, он почему?то даже не подумал о простых и привычных услугах почты.

Допустим, однако, что за предотъездными хлопотами у него не было решительно ни одной свободной минуты, чтобы пойти на почту. Но и в этом случае оставалось много разнообразных способов сохранения рукописей.

Можно было оставить их теще, Анне Николаевне Сниткиной, с просьбой переслать по частям все той же почтой (поскольку, как уверяла Анна Григорьевна, ее мать не соглашалась везти через границу большое количество бумаг).

Можно было попросить о той же услуге шурина, Ивана Григорьевича Сниткина, который находился здесь же, в Дрездене, и готовился к свадьбе. Можно было, в конце концов, оставить рукописи у кого?нибудь из знакомых[36] или отдать за небольшие деньги на хранение в банк.

Наверное, можно было еще придумать что?нибудь — если бы стояла задача сохранить бумаги.

Удивительно, что у Анны Григорьевны, которой, по ее словам, было «жаль рукописей», так что она «начала умолять мужа позволить взять их с собой», не нашлось столь простых доводов в пользу абсолютно доступных способов спасения черновиков. Поразительно и то, что, «отстояв» записные книжки, она не смогла придумать ничего, чтобы спасти оригинальный вариант «Бесов», лишиться которого ей было «особенно жаль».

Несколько раз Анна Григорьевна повторила, как она хотела спасти бумаги, как ей было их жаль: «мне так стало жаль рукописей», «как ни жалко было мне расставаться с рукописями», «особенно жаль мне было лишиться», «мне удалось отстоять». Но она ни разу не упомянула о том, что и ему, Достоевскому, было жаль своих черновиков. Напротив, просить и умолять ей приходилось его, спасать — от него: он же оставался непреклонным, и жене «пришлось покориться настойчивым доводам Федора Михайловича».

III

Почему он так настойчиво хотел избавиться от бумаг — когда так просто было их сохранить?

Допустим, черновые рукописи «Идиота» и «Вечного мужа», вещей законченных и опубликованных, были ему не нужны в практическом смысле (хотя как литератор — профессионал он отлично понимал, что рукописи имеют и свою цену, и свою ценность). Но над «Бесами» он продолжал работать; к моменту отъезда из Дрездена была опубликована лишь первая часть романа и приготовлено к печати несколько глав второй части (июльский номер «Русского вестника», вышедший в начале августа, содержал только две главы второй части). Впереди была как минимум еще половина работы, и черновики, в том числе даже и забракованные, весьма могли пригодиться. Ведь писал же он Кашпиреву о своих неудачах, о том, что отказывается от уже готовых пятнадцати листов, но что часть написанного войдет в новую редакцию. (В письме к Каткову он даже уточнял, какая именно часть будет использована в новом варианте: «Из написанных 15 листов наверно двенадцать войдут в новую редакцию романа».)

И что же? Если в забракованном варианте было хоть немногое из того, что могло пригодиться автору, рискнувшему «высказаться погорячее», то к моменту отъезда он просто еще не имел времени этим воспользоваться: во — первых, объем опубликованных глав первой части составлял не более десяти листов, во — вторых, над главами собственно «тенденциозными», то есть «нечаевскими», предстояло работать сразу по вознращении в Россию.

То есть: оригинальный вариант «Бесов» размером в пятнадцать печатных листов, забракованный по принципиальным соображениям, мог понадобиться для справок уже через неделю — другую после сожжения.

Не этого ли Достоевский и хотел избежать, настойчиво убеждая жену в необходимости избавиться от рукописей под явно неубедительными предлогами?

«Мы растопили камин и сожгли бумаги…»

В контексте двухлетних отношений Достоевского с дрезденским почтамтом и в свете того единственного способа, посредством которого он доставлял работодателям законченную работу, дававшую ему средства к существованию, сожжение рукописей выглядело как некий таинственный ритуал, как обряд принесения искупительной жертвы.

Похоже, однако, что к такому решению жертвователь Достоевский шел долго и думал о нем давно.

Для того чтобы в полной мере осознать утрату, можно еще раз вспомнить, как дорого давались автору выработанные им печатные листы, как насущно нужна была каждая копейка из присланного аванса или гонорара. «Кашпирев, — в очередной раз жаловался он Майкову, — выслав мне, месяц назад, 400 руб., прибавил, что будет еще остаточек, примерно от 50 до 100 руб. Но до сих пор не высылает. Если этот остаточек есть, то намекните ему, ради Христа, дорогой Аполлон Николаевич, чтоб выслал. Для меня 50 руб. слишком, слишком дороги». Стоит заметить, что это писал не литературный скряга, у которого на учете каждая строка и каждая страница: совокупный объем только что забракованного им текста едва ли не превышал итоговых размеров романа.

Творческий календарь работы над романом в «Русский вестник» отчетливо свидетельствовал о характере приговора, который был приведен в исполнение 3 июля 1871 года, но был объявлен задолго до дня жертвоприношения.

Февраль 1870–го. «Никогда я не работал с таким наслаждением и с такою легкостию».

Март 1870–го. «Меня увлекает накопившееся в уме и в сердце; пусть выйдет хоть памфлет, но я выскажусь. Надеюсь на успех».

Май 1870–го. «В том, что я пишу теперь в «Русский вестник», еще труднее задача. Я комкаю листов в 25 то, что должно бы было, по крайней мере, занять 50 листов, — комкаю, чтоб кончить к сроку, и никак не могу сделать иначе».

Конец мая 1870–го. «Пишу в «Русский вестник» с большим жаром и совершенно не могу угадать — что выйдет из этого? Никогда еще я не брал на себя подобной темы и в таком роде».

Июль 1870–го. «Очень боюсь, что они просто не захотят печатать роман мой. Я настоятельно объявлю, что вычеркивать и переправлять не могу. Начал я этот роман, соблазнил он меня, а теперь я раскаялся».

В августе 1870 года, когда прояснилась «слабая точка всего написанного», он объявил этому «всему» самый суровый приговор.

«Я увидел, что не могу писать, и хотел изорвать роман».

«Теперь я решил окончательно: всё написанное уничтожить, роман переделать радикально».

«Всё надо было изменить радикально; не думая нимало, я перечеркнул всё написанное (листов до 15 вообще говоря) и принялся вновь с 1–й страницы. Вся работа всего года уничтожена».

«Я два раза переменял план (не мысль, а план) и два раза садился за перекройку и переделку сначала».

«Вдруг полюбил вещь, схватился за нее обеими руками, — давай черкать написанное».

«Весь год я только рвал и переиначивал».

«Я раз двадцать (если не больше) ее (первую часть романа. — Л. С.) переделывал и переписывал».

«Запоздал с романом. Туго идет у меня. Бьюсь, рву написанное и переделываю вновь».

«Аня, милый мой голубчик, не переписывай то, что вчера стенографировали; я решился совсем это уничтожить».

Слишком часто в течение года Достоевский произносил или записывал опасные слова: «решил уничтожить», «уничтожена», «уничтожить совсем». С этим романом происходило то, чего никогда прежде не было: то автор останавливал работу с начала и писал с конца, то рвал и переиначивал, то боялся перечитывать написанное, то влезал в работу до такой степени, что терял даже «систему для справок с записанным».

«Есть, разумеется, в нем кое?что, что тянет меня писать его», — признавался Достоевский Майкову в октябре 1870 года, сразу как была отослана первая порция «Бесов» в Москву; он не скрывал, что все муки и кошмары адской работы по перекройке, переделке, переписыванию и уничтожению сделанной работы связаны с новым героем.

«Новый герой до того пленил меня, что я опять принялся за переделку».

Новый герой до того пленил автора, что немедленно потребовал от него жертв.

И если посмотреть на творческий кризис лета 1870 года как со стороны жертвоприношения, так и со стороны жертвополучения, взаимосвязь автора, уничтожавшего готовое сочинение ради нового героя, и героя, потребовавшего от автора тяжелейших жертв, будет казаться и в самом деле фантастической.

IV

Проблема заключалась не только в том, что новый, настоящий герой, выйдя на первые роли, потребовал больше внимания и романной территории. Он стал влиять на творческий процесс в масштабе, так сказать, глобальном, в течение полугода изменив позицию автора по центральному и злободневному вопросу.

Конец марта 1870 года. Достоевский — Страхову: «Вы слишком, слишком мягки. Для них (нигилистов. — Л. С.) надо писать с плетью в руке. Во многих случаях Вы для них слишком умны. Если б Вы на них поазартнее и погрубее нападали — было бы лучше. Нигилисты и западники требуют окончательной плети».

Начало октября 1870 года. Достоевский — Каткову: «Без сомнения, небесполезно выставить такого человека (Верховенского — Нечаева. — Л. С.); но он один не соблазнил бы меня. По — моему, эти жалкие уродства не стоят литературы».

Новый герой, овладев творческим воображением автора, то и дело преподносил сюрпризы: «К собственному моему удивлению, это лицо (Петр Верховенский. — Л. С.) наполовину выходит у меня лицом комическим».

Новый герой, подчиняя своему влиянию автора, менял систему отношений в романе: «Несмотря на то, что всё это происшествие (убийство Нечаевым студента Иванова. — Л. С.) занимает один из первых планов романа, оно, тем не менее, — только аксессуар и обстановка действий другого лица, которое действительно могло бы назваться главным лицом романа».

Новый герой, заставив автора буквально пересоздать роман, в конце концов легко добился расширения жизненного пространства для себя, ущемив интересы других: «Прежний герой (лицо любопытное, но действительно не стоящее имени героя) стал на второй план» — речь шла, разумеется, о Петре Верховенском.

Если судить даже только по внешней, а главное — документально засвидетельствованной автором стороне его экстраординарного союза с новым героем, не касаясь пока иных, не столь очевидных последствий, можно констатировать: оригинальный вариант «Бесов», рукопись которого сгорела в камине летом 1871 года, был обречен автором на уничтожение еще летом 1870–го.

Новый герой потребовал, чтобы ему принесли в жертву первый вариант романа как бы метафизически. Автор, пойдя на такую жертву, довел акт жертвоприношения до ритуала и уничтожил неугодную версию романа физически.

Достоевский мог, но не захотел сохранить рукопись первого варианта «Бесов». Вернее даже сказать — не мог ее сохранить, ибо не хотел везти ее с собой в Россию. И, судя по тому, что вместе с рукописью «Бесов» огню предназначались и другие рукописи тоже, ничего о своих переживаниях Анне Григорьевне он не сказал; скорее всего, если бы она умоляла мужа спасти оригинал «Бесов», а не записные книжки (которые благополучно избежали жертвенной участи), он бы ей в ее мольбе отказал. Только потому, что страсти по герою стали сокровенным переживанием автора, огню были преданы и не относящиеся к делу, «невинно пострадавшие» рукописи «Идиота» и «Вечного мужа»; иначе сожжение одних только «Бесов» действительно могло бы даже и напугать ничего не подозревавшую наперсницу аутодафе.

«Ничего, кроме этого, — сетовал Достоевский, имея в виду работу над первым вариантом «Бесов», — и написать не могу в настоящую минуту, находясь вне России».

Он, видимо, имел весьма серьезные основания сжечь то, что было сделано вне России и что по этой причине его крайне не устраивало. Решение же уничтожить отвергнутую работу именно в канун отъезда, а не, допустим, месяцами раньше, придавало ритуалу дополнительный смысл: добровольная жертва должна была задобрить не только того, кому она в первую очередь была принесена, но и тех, кого он, автор, якобы действительно боялся, — жандармов и чиновников таможни в Вержболове.

Простодушный рассказ Анны Григорьевны о моменте пересечения семейством Достоевских российской границы подтверждал, что и для простых житейских целей жертва была ненапрасной.

«Как мы предполагали, так и случилось: на границе у нас перерыли все чемоданы и мешки, а бумаги и пачку книг отложили в сторону. Всех уже выпустили из ревизионного зала, а мы трое оставались, да еще кучка чиновников, столпившихся около стола и разглядывавших отобранные книги и тонкую пачку рукописи. Мы стали беспокоиться, не пришлось бы нам опоздать к отходящему в Петербург поезду, как наша Любочка выручила нас из беды, — бедняжка успела проголодаться и принялась так голосисто кричать: «Мама, дай булочки», что чиновникам скоро надоели ее крики и они решили нас отпустить с — миром, возвратив без всяких замечаний и книги и рукопись»[37].

Интересно, правда, что уж такого страшного могли причинить бдительные чиновники рукописи, которая публиковалась в столичном «толстом» журнале проправительственного толка.

Очень скоро стало понятно, что искупительная жертва — каким бы богам или демонам она ни предназначалась — была им угодна: высшие силы, или силы судьбы, смогли оценить ее по достоинству.

В те самые дни начала июля 1871 года, когда в Дрездене романист Достоевский, готовясь к отъезду в Россию, решался уничтожить оригинальную версию романа, в центре которого было знаменитое московское убийство, в Петербурге, в Судебной палате, начиналось слушание первого гласного политического процесса восьмидесяти четырех сподвижников убийцы, С. Г. Нечаева, — при отсутствии его самого, бежавшего сразу после преступления, в ноябре 1869 года, за границу.

К тому моменту, когда Достоевский прибыл в Петербург (8 июля), процесс продолжался уже ровно неделю. И так случилось, что на второй день по приезде, едва только Достоевские переселились из гостиницы в меблированные комнаты и зажили оседлой жизнью, вышел в свет «Правительственный вестник», где был опубликован нечаевский «Катехизис революционера».

Такой сюрприз судьбы Достоевский мог расценить еще и как особый знак: вместо сочиненного, придуманного вне России, азартного, горячего памфлета, написанного, очевидно, «с плетью в руке» и сожженного в Дрездене, он получал документ, опубликованный в России, в русском правительственном издании и перепечатываемый всеми отечественными газетами.

Достоевский убеждался, что был прав, стремясь во что бы то ни стало вернуться в Россию: чтобы написать «Бесы» — роман о «самом важном современном вопросе», нужно было не только родиться в России, нужно было в России жить.

Дело «об обнаруженном в различных местах империи заговоре, направленном к ниспровержению установленного в государстве правительства», слушаемое в особом присутствии петербургской Судебной палаты, дало замыслу Достоевского дополнительный свет: да, действительно, может быть, «эти жалкие уродства» и не стоили литературы, но они, во всяком случае, стоили судебного процесса и официального документа.

В те дни, когда стенографические отчеты процесса, проходившего при открытых дверях, ежедневно публиковались («Московские ведомости», «С. — Петербургские ведомости», «Биржевые ведомости», а также раздел «Судебные известия» в «Правительственном вестнике»), когда событие это повсеместно обсуждалось и перетолковывалось, Достоевскому, по — видимому, трудно было и вообразить, что он по — прежнему мог оставаться вне России. Он должен был почувствовать, что приехал в Россию вовремя: в июльские дни 1871 года у него была физическая возможность увидеть в судебном заседании многих прототипов своих романных персонажей. И если бы он только смог присутствовать хотя бы на одном заседании, он бы присмотрелся поближе к «жалким уродствам» — соучастникам нечаевского преступления.

Но — по всей вероятности — Достоевский на процессе не был.

По приезде в Петербург жизнь была расписана по часам и минутам. «В Петербурге бросились искать квартиры… Потом толпой посетили нас родные и знакомые — выспаться было некогда, и вдруг с 15–го на 16 июля Анна Григорьевна почувствовала муки. 16–го в пятницу в 6 часов утра Бог даровал мне сына Федора… Таким образом, работать не мог… Сажусь теперь за работу, тогда как в голове туман, и несомненно жду припадка. Измучился… У нас хаос, прислуга скверная, я на побегушках».

15 июля 1871 года Судебная палата вынесла приговор по делу нечаевцев — соисполнители убийства были присуждены к каторжным работам на разные сроки. 18 июля — этим числом датировалось письмо к племяннице Сонечке с сообщением о приезде в Петербург и рождении сына — Достоевский приступил к продолжению «Бесов».

V

Последняя перед возвращением в Россию черновая запись, с датой 13 мая 1871 года, имела авторский заголовок: «У ВИРГИНСКОГО. Принципы Нечаева» — и прямо касалась программы нечаевской «Народной расправы» — ее революционного пафоса, идеологии и организационной структуры.

Разумеется, к тому времени Достоевский знал о Нечаеве, его организации и криминальной стороне московского убийства достаточно много. Об источниках информации автор «Бесов», высылая в редакцию «Русского вестника» начало романа, высказался с полной определенностью: «Спешу оговориться: ни Нечаева, ни Иванова, ни обстоятельств того убийства я не знал и совсем не знаю, кроме как из газет». Знаменательно, что Достоевский добавил: «Да если б и знал, то не стал бы копировать».

Но он действительно не знал, кроме как из газет, пропагандистских документов женевской эмиграции. Ни в 1869 году, ни позже он, скорее всего, не читал и не видел изданных в Женеве прокламаций, а также обоих номеров «Народной расправы». Из «Московских ведомостей», регулярно знакомивших читателей с подробностями нечаевского дела, мог узнать Достоевский и о самой подпольной организации, и о ее эмблеме в виде топора, и о личности руководителя.

Можно предположить, что после многократного обращения к нечаевской истории через посредников (русские[38], а также немецкие газеты 1869–1871 годов) автор «Бесов» летом 1871 года впервые столкнулся с первоисточниками — в виде материалов процесса. Впервые Достоевский смог прочесть «Катехизис революционера» полностью, а не в цитатном изложении «Голоса» или «Московских ведомостей», возмущавшихся бежавшим в Швейцарию Нечаевым.

С осмысления первоисточника — документа и его художественной интерпретации и начал Достоевский работу над «Бесами» уже в России. Скорее всего, он, не датируя, продолжил майскую программу «У ВИРГИНСКОГО. Принципы Нечаева», озаглавив ее как бы второй раздел по аналогии: «О ТОМ, ЧЕГО ХОТЕЛ НЕЧАЕВ. От писателя».

Принято считать, что обе программы — датированная майская и (предположительно) июльская — мало чем отличаются друг от друга. Между тем ко времени, которым гипотетически мог датироваться черновой проект с названием «О ТОМ, ЧЕГО ХОТЕЛ НЕЧАЕВ», Достоевский уже работал над «Бесами» полтора года: первая часть и две главы второй части были опубликованы, продумано продолжение и окончание романа, а также получены первые отзывы — анонимные из петербургских газет, дружеские — от Страхова, Майкова, профессора русской словесности П. А. Висковатова. Казалось бы, рисунок взаимоотношений центральных персонажей романа, соперничавших в первом (забракованном) варианте «Бесов», уже давно должен был быть прочерчен.

Однако автор, записывая в июле (?) еще одну программу по Нечаеву и замечая, какие именно пункты этой программы следует подать «от писателя», впервые за полтора года подвел итог. «NB) Итак, всё в лице Нечаева….Важнейшее поэтому для романа — отношения Нечаева и Князя».

Но что же было до июльского (?) плана? Ведь и тот и другой персонажи были выведены на сцену и публично сосуществовали в романном пространстве с 23 января 1871 года.

До памятного августа 1870 года, когда в порыве внезапного вдохновения Достоевский перечеркнул все написанное, его интересовала как бы только одна часть проблемы: отношение Князя к Нечаеву (то есть Ставрогина к Петру Верховенскому). Решив (еще в феврале 1870–го), что Нечаев — это отчасти Петрашевский и что ему, автору, нужно «придерживаться более типа Петрашевского», Достоевский разрабатывал мотив искренней увлеченности Князя идеями Нечаева.

«Князь сходится с Нечаевым и толкует с ним о возрождении».

«Ищет укрепиться в убеждениях у Шатова и у Голубова. Ищет и у Нечаева».

«Именно льнет потому к Нечаеву, что видит силу убеждений».

Страница из черновой тетради Ф. М. Достоевского с заметками к «Бесам»

«С удивлением и любопытством приглядывается к Нечаеву и прислушивается — желая угадать наконец: на чем это люди так твердо могут стоять?»

Ближе к августу, когда роль Князя уже определилась и он стал «обворожителен, как демон», приоткрылась и вторая сторона проблемы: отношение Нечаева к Князю. На этом этапе оно было сформулировано в духе общего авторского намерения: «Князь обворожил и Нечаева».

Видимо, этой формулы Достоевскому было достаточно, чтобы в русле общих представлений о коллизии между супергероем и экс — героем начать роман. Ведь новое погружение в сюжетную линию Ставрогин — Верховенский произошло только в ноябре, месяц спустя после того, как в Москву было отослано начало и героям предстояло пуститься в самостоятельное плавание. Обдумывая в те дни продолжение романа, автор записал: «NB) Князь — друг Нечаева. Тот, впрочем, ему не доверяет всех тайн, хотя очень с ним откровенен, страшно его уважает, знает, что Князь не донесет, и почти готов (и желает) открыть ему все тайны, а останавливается каждый раз (и так до конца) потому, что есть что?то постоянно его удерживающее и внушающее ему убеждение окончательное, что Князь все?таки не тот человек. Хотя, впрочем, Князь и угадывает почти все тайны и замыслы Нечаева на деле, и тот знает, что тот угадывает, и даже с ним советуется о многом».

Спустя месяц, в конце декабря 1870–го, в черновых записях появилось еще одно замечание с авторской пометой «ОЧЕНЬ ВАЖНОЕ»: «Князя с Нечаевым связывают взаимность тайн случайная. Но Нечаев многое от него скрывает (хотя колеблется открыть, видя громадное лицо). Он изучает его».

Чувствуя, быть может, что «взаимность тайн случайная» как?то слишком туманно изображает обоих героев и что?то в их «дружбе» явно ускользает от него, Достоевский хотел помочь себе «технически»: «Главное — особый тон рассказа, и всё спасено. Тон в том, что Нечаева и Князя не разъяснять».

Позже, когда принцип «дружбы» Нечаева и Князя стал понятен Достоевскому до кристальной ясности, он много раз срывался со спасительного «особого тона» — просто потому, что не нужно было больше спасать «всё» от изъянов незавершенной интриги. Настал момент, когда туман рассеялся и «взаимность тайн случайная» обрела осязаемые черты.

VI

Достоевский не мог даже предположить, собираясь в конце июня 1871 года в отъезд, что дома, в России, в Петербурге, прямо как по заказу, откроется судебный процесс над прототипами его персонажей. Но уже снова испытывал он ощущение мучительного тупика, бега на месте или впотьмах, пробовал якобы спасительные, но все?таки не двигающие дело приемы рассказа, пытался наполнить роман дымкой таинственных умолчаний. Вряд ли он кокетничал, когда писал Майкову: «Боюсь, как испуганная мышь» — или Страхову: «Мочи нет, как туго пишется. Надо в Россию… Во что бы ни стало, а надобно воротиться». И мало что могло оказаться ему так кстати, мало что могло явиться столь дорогим подарком к его приезду и так необыкновенно помочь роману, как публикация среди материалов процесса «Катехизиса революционера» — документа, составленного и изданного Нечаевым — ре альным, а не романным.

Все предшествующие, заграничные записи Достоевского об отношениях Нечаева и Князя, а особенно об отношении Нечаева к Князю, неопровержимо свидетельствуют, что впервые Достоевский прочел «Катехизис», когда вернулся в Россию.

Программа «О ТОМ, ЧЕГО ХОТЕЛ НЕЧАЕВ», лишь предположительно датируемая июлем 1871 года — на тех зыбких основаниях, что она мало чем отличается от программы майской, — содержала свежие следы только что происшедшего знакомства с умопотрясающим первоисточником: кажется, будто немедленно по прочтении документа автор переносил его волнующую тайну прямо в сюжет и она, эта тайна, становилась основной и наконец обретенной пружиной интриги.

Летом 1871 года, в Петербурге, Достоевский читал «Правительственный вестник» (№ 162), где был опубликован «Катехизис»; внимание автора «Бесов» особенно должен был привлечь раздел «Отношение революционера к обществу».

«§ 14. С целью беспощадного разрушения революционер может и даже часто должен жить в обществе, притворяясь совсем не тем, что он есть. Революционер должен проникнуть всюду, во все низшие и средние сословия, в купеческую лавку, в церковь, в барский дом, в мир бюрократический, военный, в литературу, в III Отделение и даже в Зимний дворец.

§ 15. Все это поганое общество должно быть раздроблено на несколько категорий…

§ 18. К третьей категории принадлежит множество высокопоставленных скотов или личностей, не отличающихся ни особенным умом, ни энергией, но пользующихся по положению богатством, связями, влиянием, силой. Надо их эксплуатировать всевозможными манерами, путями; опутать их, сбить с толку и, овладев, по возможности, их грязными тайнами, сделать их своими рабами. Их власть, влияние, связи, богатство и сила сделаются, таким образом, неистощимою сокровищницею и сильной помощью для разных предприятий.

§ 19. Четвертая категория состоит из государственных честолюбцев и либералов с разными оттенками. С ними можно конспирировать по их программам, делая вид, что слепо следуешь за ними, а между тем прибирать их в руки, овладеть всеми их тайнами, скомпрометировать их донельзя, так чтобы возврат для них был невозможен, и их руками мутить государство».

Очевидно: отношения Нечаева и Князя окончательно определились в романе после того, как был прочитан и проштудирован «Катехизис». И надо думать, тогда же, в конце июля 1871 года, в программе «О ТОМ, ЧЕГО ХОТЕЛ НЕЧАЕВ» Достоевский записал тезисы, которые можно было бы назвать конспектом «Катехизиса»: «Нечаев сильно осматривает, экзаменует и сортирует людей. Часть его деятельности в романе».

«Взаимность тайн случайная», которая определяла романную интригу еще совсем недавно, утратила свое случайное качество; сюжет резко криминализировался; герой — заговорщик готовился к охоте на соратников, собирал на них компромат и расставлял капканы; легальная «дружба» Нечаева и Князя накапливала яд подпольной ненависти; под личиной благопристойного приятельствования таилась смертельно опасная угроза.

Решающее значение приобретал фактор тактики: впервые о специфической тактике Нечаева по отношению к Князю Достоевский задумался в июльской программе.

«Тактика с Князем: слишком наивно это ему проговаривается. Князь ему: «Вы уж и меня не хотите ли напугать?» Нечаев ему: «Да ведь вы уж и так…»

— Напуган? — спрашивает Князь.

— О нет; я хочу сказать, что вы уж и так с нами.

— Вы знаете, я ничем не связал себя.

— Да, но по мысли, по мысли…

NB. (Нечаев про себя: „Нет, врешь, ты не смеешь сказать, ты связал себя и ты мною связан”.)»

Сценарий циничной эксплуатации Князя и втягивания его в производство заговора был расписан в июльской программе согласно основным параграфам «Катехизиса» и даже в близком стилистическом ключе: «опутать», «сбить с толку», «овладеть тайнами», «сделать рабами». Именно сейчас, после знакомства с «Катехизисом», было найдено политическое применение «обворожительному демону»: демонизм Князя и его магическое влияние на «ближний круг» должны были быть использованы для успеха революционного дела. Отношение Нечаева к Князю складывалось в соответствии с параграфами 18 и 19, а сам Князь в свете регламента «Катехизиса» представал чем?то средним между высокопоставленным скотом и государственным честолюбцем.

«Нечаев с самого начала, еще с Швейцарии, поражен Князем и даже влюбился в его ум и характер (вот бы, дескать, человек для дела). Князь всех обольщает, и это нравится Нечаеву. Он поражен его убеждениями и способностью к злодеянию. Некоторое время даже подозревает: не действует ли он как начальник заговора своего. Как можно давать такому человеку не действовать, сидеть сложа руки. И потому всё время он близко с Князем, его анализирует и изучает, открывает ему даже по капельке. Наконец — о радость! — он подвел так, что Князь компрометирует себя… Нечаев открывает ему весь предыдущий план. Князь выслушал с страшным вниманием, но не проговорился и ничего не сказал, когда Нечаев объявил, что он его ставит своим преемником, а напротив, пошел к Шатову уведомить. Тогда Нечаева вдруг поражает сомнение и он решается убить Князя — но не успевает и бежит…»

Последний пункт, в котором фантазии на темы «Катехизиса» явно выходили за пределы самых дерзких намерений программы («бесследная гибель большинства и настоящая революционная выработка немногих»), стал прологом к центральной главе «Бесов» — «Иван — Царевич» — кульминации мистического поединка героя — беса Нечаева и героя — демона Князя.

Всю осень Достоевский работал над продолжением романа: уже в сентябре установился порядок глав второй части — ударными должны были стать главы о Петре Верховенском и его подпольном кружке.

7 ноября 1871 года вышла октябрьская книжка «Русского вестника» с главой «Петр Степанович в хлопотах».

10 декабря появился ноябрьский номер журнала с главами «У наших» и «Иван — Царевич». И хотя в этот же день Достоевский получил вызов из Коммерческого суда по иску[39] некой г — жи Гинтерлах «О понуждении Федора и Эмилии Достоевских к платежу по протестованному векселю 500 руб. сер. с процентами со дня просрочки векселя» (чего он и опасался, возвращаясь в Россию из безопасной и свободной от отечественных кредиторов заграницы), его присутствие в отечестве, дома, было более чем вознаграждено. Многострадальный роман, пополнившись энергией возвращения на родину, получил могучий импульс в виде текущей минуты и злобы дня. Самое замечательное, что мог сделать автор «Бесов» для своего демонического героя (сверх того, что уже было сделано для него), он сделал в России. Под непосредственным впечатлением судебного процесса над нечаевцами и благодаря его богатейшим документальным свидетельствам Достоевский «натравил» политического маньяка Петрушу на демона — аристократа Князя А. Б., обеспечив им смертельную схватку.

Последним штрихом биографического сюжета о жертвоприношении и жертвах, столь виртуозно разыгранного в творческой биографии романа, оказался, вероятно, маленький эпизод, немного скрасивший супругам Достоевским их полное лишений заграничное житье, а также хлопотливое лето и напряженную осень 1871 года.

Спустя десятилетия А. Г. Достоевская вспоминала об этом эпизоде с удовольствием: «Приятным сюрпризом для меня оказалась большая плетеная корзина с бумагами, хранившаяся у одних моих родственников. Рассматривая ее содержимое, я нашла несколько записных книжек Федора Михайловича, относящихся к роману «Преступление и наказание» и мелким повестям, несколько книг по ведению журналов «Время» и «Эпоха», доставшихся от умершего брата, Михаила Михайловича, и много самой разнообразной корреспонденции. Эти бумаги и документы были очень полезны в дальнейшей нашей жизни, когда приходилось доказывать или опровергать какие?либо факты из жизни Федора Михайловича»[40].