В МИРЕ ДЕРЖАВНОМ: САМОЛЮБИВЫЙ, СКРОМНЫЙ ПЕШЕХОД
Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
– Я рожден в девяносто четвертом,
Я рожден в девяносто втором… —
И в кулак зажимая истертый
Год рожденья – с гурьбой и гуртом
Я шепчу обескровленным ртом:
– Я рожден в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадежном году – и столетья
Окружают меня огнем.
(«Стихи о неизвестном солдате», 1–15 марта 1937)
В конце жизни год своего рождения Мандельштам вписал в судьбу поколения, вообразив (литературоведы расходятся в объяснении этих загадочных стихов) то ли очередь призываемых на войну новобранцев, то ли лагерную перекличку заключенных. В любом случае, поэтом угаданы главные детали: обескровленный рот, место в безличном строю, зыбкость человеческого существования. Судьба Мандельштама оказалась частицей, каплей, характерным эпизодом трагической истории ненадежного двадцатого столетия.
Осип Эмильевич Мандельштам действительно родился в ночь со 2 на 3 (14/15) января 1891 года в Варшаве, которая еще была столицей входящего в Российскую империю Царства Польского. Немецко-еврейская фамилия Мандельштам переводится с идиш как ствол миндаля. Отец будущего поэта был купцом-торговцем кожами, сначала довольно удачливым, во время мировой войны разорившимся, мать – учительницей музыки, хотя и не практикующей.
В 1897 году семье (у Осипа Эмильевича было еще два младших брата) удалось перебраться в Петербург. Сцены из жизни парадного императорского Петербурга, пушкинского города пышного – прогулки в Летнем саду, бунты студентов у Казанского собора, симфонические концерты в Дворянском собрании – поэт позднее опишет в прозаической книге «Шум времени» (1925). Прочитав ее, А. А. Ахматова назовет Мандельштама «последним бытописателем Петербурга».
Свое чувство по отношению к городу Мандельштам определяет как «ребяческий империализм». Первым сильным детским впечатлением Пастернака был увиденный в четырехлетием возрасте у себя дома Лев Толстой. Для Мандельштама таким потрясением стало общественное событие в жизни империи: «Мрачные толпы народа на улицах были моим первым сознательным и ярким восприятием. Мне было ровно три года. Год был 94-й, меня взяли из Павловска в Петербург, собравшись поглядеть на похороны Александра III. <…> Даже смерть мне явилась впервые в совершенно неестественном пышном, парадном виде» («Шум времени», гл. «Бунты и француженки»).
Подробно описывая поражающий воображение ребенка мир за окном, Мандельштам противопоставляет ему домашний мирок традиционной еврейской семьи: «Весь стройный мираж Петербурга был только сон, блистательный покров, накинутый над бездной, а кругом простирался хаос иудейства, не родина, не дом, не очаг, а именно хаос, незнакомый утробный мир, откуда я вышел, которого я боялся, о котором смутно догадывался – и бежал, всегда бежал.
Иудейский хаос пробивался во все щели каменной петербургской квартиры угрозой разрушенья, шапкой в комнате провинциального гостя, крючками шрифта нечитаемых книг Бытия…» («Шум времени», «Бунты и француженки»).
Мандельштам вспоминал детство с печалью – как время, от которого хотелось бежать, которое хочется забыть. «Там, где у счастливых поколений говорит эпос гекзаметрами и хроникой, там у меня стоит знак зиянья, и между мной и веком провал, ров, наполненный шумящим временем, место, отведенное для семьи и домашнего архива. Что хотела сказать семья? Я не знаю. Она была косноязычна от рожденья…» («Шум времени», «Комиссаржевская»).
Позднее Мандельштам с гордостью причислял себя к разночинцам.
Чур! Не просить, не жаловаться, цыц!
Не хныкать!
Для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?
Мы умрем, как пехотинцы,
Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи.
(«Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…»,
май – 4 июня 1931)
Дворянскую родословную, историю, дом, семью разночинцу, по мнению Мандельштама, заменяет книжный шкаф. «Разночинцу не нужна память, ему достаточно рассказать о книгах, которые он прочел, – и биография готова», – в главе о Шолохове уже цитировался этот мандельштамовский афоризм.
Так сложилось с детства: родиной выходца из хаоса иудейства стали русский язык и европейская культура.
В 1899 году Мандельштам был отдан в Тенишевское училище, одно из самых известных, привилегированных учебных заведений Петербурга (его даже сравнивали с пушкинским лицеем). В разное время там учились писатели В. В. Набоков и О. В. Волков, литературоведы В. М. Жирмунский и Д. С. Лихачев. Здесь не было атмосферы привычной гимназической муштры и чинопочитания: проводилось много познавательных экскурсий-путешествий (Белое море, Крым, Финляндия, Великий Новгород), учителя запросто общались с учениками, искали к каждому индивидуальный подход, старшеклассникам даже разрешалось курить (чем почти никто не пользовался).
Впечатления Мандельштама отличаются от общего благостного тона воспоминаний о «меде и счастье образцовой школы». «Воспитывались мы в высоких стеклянных ящиках, с нагретыми паровым отоплением подоконниками, в просторнейших классах на 25 человек и отнюдь не в коридорах, а в высоких паркетных манежах, где стояли косые столбы солнечной пыли и попахивало газом из физических лабораторий. Наглядные методы заключались в жестокой и ненужной вивисекции, выкачивании воздуха из стеклянного колпака, чтобы задохнулась на спинке бедная мышь, в мучении лягушек, в научном кипячении воды, с описаньем этого процесса, и в плавке стеклянных палочек на газовых горелках.
От тяжелого, приторного запаха газа в лабораториях болела голова, но настоящим адом для большинства неловких, не слишком здоровых и нервических детей был ручной труд. К концу дня, отяжелев от уроков, насыщенных разговорами и демонстрациями, мы задыхались среди стружек и опилок, не умея перепилить доску. Пила завертывалась, рубанок кривил, стамеска ударяла по пальцам; ничего не выходило. Инструктор возился с двумя-тремя ловкими мальчиками, остальные проклинали ручной труд. <…> Все время в училище пробивалась военная, привилегированная, чуть ли не дворянская струя; это верховодили мягкотелыми интеллигентами дети правящих семейств, попавшие сюда по странному капризу родителей» («Шум времени», «Тенишевское училище»).
Мандельштам был далек от большинства одноклассников, не участвуя ни в научных кружках, ни в спортивных развлечениях. Один из соучеников вспоминает его училищное прозвище: «Гордая лама». Сложившееся в школьные годы амплуа самолюбивого чудака мешало многим видеть реальные свойства его личности и по-настоящему оценить его творчество.
С большой симпатией Мандельштам вспоминал лишь учителя литературы В. В. Гиппиуса, познакомившего его с литературой очень близко, домашним образом, и соученика Бориса Синани, который увлек его политикой, прежде всего – идеями эсеров (какое-то время он даже работает в эсеровском рабочем кружке).
Привычным состоянием Мандельштама с отроческих лет становится одиночество. Главным занятием – сочинение стихов, позволяющее найти друзей и собеседников в далеком прошлом: в пушкинской эпохе («Словно гуляка с волшебною тростью, / Батюшков нежный со мною живет») и даже глубоко в античности («Бессонница. Гомер. Тугие паруса. / Я список кораблей прочел до середины»).
В 1907 году Мандельштам опубликовал первое стихотворение, окончил училище, съездил в Париж, где слушал лекции в Сорбонне и писал стихи. В 1909 году он навещает в Царском Селе И. Ф. Анненского, по-мальчишески прикатив к нему на велосипеде. Анненский принял его дружественно и посоветовал заняться переводами, чтобы приобрести технические навыки. В это же время Мандельштам появляется на Башне Вяч. Иванова, читает там стихи. Но в этом кругу он оказался чужим: «Символисты никогда его не приняли» (А. А. Ахматова «Воспоминания об О. Э. Мандельштаме»).
В 1911 году такие же отвергнутые символизмом авторы создают «Цех поэтов», в котором Мандельштам быстро делается «первой скрипкой» (Ахматова). Через год, как мы помним, рождается русский акмеизм, благодаря которому неприкаянный молодой поэт (даже мать характеризует его как «неврастеника») не только определяет свой метод, но и находит друзей на всю жизнь: Н. С. Гумилева, А. А. Ахматову, переводчика М. Л. Лозинского.
В 1913 году появилась первая книга Мандельштама «Камень», в ней было всего тридцать страниц. Деньги на издание дал отец. Шестьсот экземпляров расходились довольно быстро. «Со свойственной ему прелестной самоиронией Осип любил рассказывать, как старый еврей – хозяин типографии, где печатался „Камень“, – поздравляя его с выходом книги, подал ему руку и сказал: „Молодой человек, вы будете писать все лучше и лучше”» (А. А. Ахматова. «Воспоминания об О. Э. Мандельштаме»).
В данном случае хозяин типографии оказался прав. Судьба поэта определилась. Какое-то время он учится в Петербургском университете, но так и не оканчивает его, знакомится с М. И. Цветаевой (сохранились посвященные друг другу стихи), живет в Коктебеле у М. А. Волошина.
В посвященных Н. Гумилеву «Петербургских строфах» (1913) дана панорама имперского города, в которой находится место и «желтизне правительственных зданий», и «Онегина старинной тоске» и «оперным мужикам», и морским чайкам. В последней строфе пушкинское прошлое и мандельштамовское настоящее соединяются, накладываются друг на друга:
Летит в туман моторов вереница;
Самолюбивый, скромный пешеход —
Чудак Евгений – бедности стыдится,
Бензин вдыхает и судьбу клянет!
Бензин вдыхает странный персонаж: вышедший на петербургскую улицу то ли потомок Евгения Онегина, то ли наследник бедного Евгения из «Медного всадника». Мандельштам и сам был самолюбивым скромным пешеходом, собратом чудака Евгения, «мраморной мухой» (такое прозвище он получил на одном из писательских диспутов) на парадных площадях Петербурга.
С миром державным я был лишь ребячески связан,
Устриц боялся и на гвардейцев смотрел исподлобья —
И ни крупицей души я ему не обязан,
Как я ни мучил себя по чужому подобью.
(«С миром державным я был лишь ребячески связан…», 1931)
Но время переломилось, пейзаж изменился – поэту пришлось делать свой выбор и прожить иную жизнь.