СМЫСЛ: ПРАВДА ИЛИ СОСТРАДАНИЕ?
Социальная драма приобретает иной характер после появления Луки. Он присутствует в пьесе чуть более половины сценического времени: с середины первого действия, до конца третьего. Но именно этот персонаж становится центральным в проблемной, философской сюжетной линии драмы.
Лука – самый загадочный персонаж в пьесе. В отличие от других бывших людей, которые пунктирно воссоздают истории своей доночлежной жизни, он – человек без прошлого. В его рассказах возникает лишь несколько деталей-намеков. «Гляди – какой я? Лысый… А отчего? От этих вот самых разных баб… Я их, баб-то, может, больше знал, чем волос на голове было…» – признается он Пеплу (д. 2). «Мяли много, оттого и мягок…» – отвечает он на реплику Анны о своей ласковости, мягкости. А историю о праведной земле он связывает с Сибирью, упоминая ученого-ссыльного.
Даже имя персонажа загадочно-двойственно. С одной стороны, оно совпадает с именем третьего евангелиста. С другой, Пепел обыгрывает его в негативном ключе: «Что, Лука, старец лукавый, все истории рассказываешь?»
Лука – странник (это единственное в списке действующих лиц, афише, непрофессиональное и несемейное обозначение персонажа), прохожий, проходящий (так был назван позднее сквозной герой горьковской книги «По Руси»), однако особой природы. В отличие от бегунов, которых он упоминает, уходящих, скрывающихся от мира, Лука полон интереса к людским судьбам, он воспринимает жизнь как зрелище. «Мне – все равно! Я и жуликов уважаю, по-моему, ни одна блоха – не плоха: все – черненькие, все – прыгают…» – такова его вторая реплика в пьесе, произнесенная сразу после приветствия.
И все дальнейшее его поведение демонстрирует, с одной стороны, бытовую предупредительность, внимание к людям (особенно к больной Анне), с другой – способность, их глубокого понимания и утешения.
В случайных обмолвках и интимных беседах он узнает и угадывает заветные мечты или страхи обитателей ночлежки и предлагает лекарство: надежду или утешение.
Умирающую Анну он утешает надеждой на вечный покой и загробную справедливость: «Ничего, милая! Ты – надейся… Вот, значит, помрешь, и будет тебе спокойно… ничего больше не надо будет, и бояться – нечего! Тишина, спокой… лежи себе! Смерть – она все успокаивает… она для нас ласковая. <…> Призовут тебя к господу и скажут: господи, погляди-ка, вот пришла раба твоя, Анна…» (д. 2) Оскорбленную Настю успокаивает верой в ее фантазии: «Я – знаю… Я – верю! Твоя правда, а не ихняя… Коли ты веришь, была у тебя настоящая любовь… значит – была она! Была!» (д. 3) Впавшего в уныние Актера воодушевляет рассказом о волшебной лечебнице, после которой тот сможет вернуться к своему ремеслу: «Ну, чего? Ты… лечись! От пьянства нынче лечат, слышь! Бесплатно, браток, лечат… такая уж лечебница устроена для пьяниц… чтобы, значит, даром их лечить… Признали, видишь, что пьяница – тоже человек… и даже – рады, когда он лечиться желает! <…> Ты только вот чего: ты пока готовься! Воздержись!., возьми себя в руки и – терпи… А потом – вылечишься… и начнешь жить снова… хорошо, брат, снова-то!» (д. 2)
Даже Пепел, вначале не поддающийся проповеди Луки и задающий ему вопрос: «Старик! Зачем ты все врешь?», вскоре принимает его советы и собирается начать новую жизнь с Наташей: «Я – не каюсь… в совесть я не верю… Но – я одно чувствую: надо жить… иначе! Лучше надо жить! Надо так жить… чтобы самому себя можно мне было уважать…» (д. 3)
Проблему Луки Горький четко обозначил в одном газетном интервью вскоре после написания «На дне» (1903): «Основной вопрос, который я хотел поставить, это – что лучше, истина или сострадание? Что нужнее? Нужно ли доводить сострадание до того, чтобы пользоваться ложью, как Лука? Это вопрос не субъективный, а общефилософский…»
Заметим, что Горький ставит вопрос асимметрично. Прямые антонимы (истина – ложь; бездушие, жестокость – сострадание) он заменяет сложной формулировкой: сострадание, доведенное до лжи, ложь как форма сострадания. (Не забудем также, что в русском языке существует серьезное различие между понятиями «истины» и «правды»: в самой пьесе ни разу ни говорится об истине, зато многократно встречается «правда».)
Наиболее отчетливо и резко эта проблема поставлена в рассказанной Лукой истории о праведной земле (д. 3). (В народных легендах этот утопический хронотоп обозначается как Беловодье или невидимый град Китеж.) Человек, которому вера в праведную землю помогала переносить жизненные тяготы, убивает себя, когда ему точно доказывают, что такой земли не существует.
«Вот… ты говоришь – правда… Она, правда-то, – не всегда по недугу человеку… не всегда правдой душу вылечишь…» – предваряет свою притчу моралью сам Лука.
Любопытно, как реагируют на нее другие персонажи. Циник и скептик Бубнов привычно усмехается: «Все – сказки… <…> Все – выдумки… тоже! Хо-хо! Праведная земля! Туда же! Хо-хо-хо!» Зато мечтающая об иной жизни Наташа произносит странную фразу: «Не стерпел обмана…» Для нее обманом оказывается доказательство ученого, а вера в праведную землю – правдой.
В отношении к проповедям Луки персонажи довольно четко делятся на три группы. Они не затрагивают хозяев ночлежки, Медведева, Бубнова, Барона. Их принимают, в них верят Анна, Наташа, Актер. Между этими крайностями оказываются Пепел и Сатин. Пепел, как мы видели, колеблется: начиная с недоверия, он все же отзывается на слова Луки. Умный шулер и циник Сатин лично не затронут речами Луки, но зато в большом монологе из четвертого действия демонстрирует понимание его позиции, но одновременно и ее ограниченность.
Прочитавший «На дне» как социальную драму, С. А. Андрианов считал, что пьеса вообще могла окончиться третьим действием. «Катастрофа третьего акта дает такую естественную и исчерпывающую развязку, что зритель ушел бы из театра совершенно удовлетворенным, если бы четвертого акта и совсем не было».
В четвертом действии философская линия сюжета окончательно отодвигает в сторону социальную. Оно превращается в дискуссию об исчезнувшем Луке и полезности или вреде его проповеди.
«Хороший был старичок!.. А вы… не люди… вы – ржавчина!» – защищает Луку Настя. «И вообще… для многих был… как мякиш для беззубых…» – высмеивает ее Сатин. «Как пластырь для нарывов…» – подхватывает Барон. «Он… жалостливый был… У вас вот… жалости нет…» – вмешивается Клещ. «Старик хорош был… закон душе имел! Кто закон душа имеет – хорош!» – словно подхватывает слова Насти татарин.
Синтезом этой полемики ночлежных философов в пещере Платона оказываются два больших монолога Сатина. В первом идея спасительной лжи конкретизирована, поставлена в зависимость от характера, от возможностей человека: «Старик – не шарлатан! Что такое – правда? Человек – вот правда! <…> Я – понимаю старика… да! Он врал… но – это из жалости к вам, черт вас возьми! Есть много людей, которые лгут из жалости к ближнему… я – знаю! я – читал! Красиво, вдохновенно, возбуждающе лгут!.. Есть ложь утешительная, ложь примиряющая… <…> Кто слаб душой… и кто живет чужими соками, – тем ложь нужна… одних она поддерживает, другие – прикрываются ею… А кто – сам себе хозяин… кто независим и не жрет чужого – зачем тому ложь? Ложь – религия рабов и хозяев… Правда – бог свободного человека!»
Изначальный контраст лжи и правды в монологе Сатина восстановлен, а жалость стала способом лжи во спасение. Тем самым поведение Луки, кажется, оправдано.
Но дальше Сатин превращается в оппонента Луки и развивает свою философию человека в образе, отчасти напоминающем «мировую душу» из пьесы А. П. Чехова «Чайка» (1896). «Человек может верить и не верить… это его дело! Человек – свободен… он за все платит сам: за веру, за неверие, за любовь, за ум – человек за все платит сам, и потому он – свободен!.. Человек – вот правда! Что такое человек?.. Это не ты, не я, не они… нет! – это ты, я, они, старик, Наполеон, Магомет… в одном! (Очерчивает пальцем в воздухе фигуру человека.) Понимаешь? Это – огромно! В этом – все начала и концы… Все – в человеке, все для человека! Существует только человек, все же остальное – дело его рук и его мозга! Че-ло-век! Это – великолепно! Это звучит… гордо! Че-ло-век! Надо уважать человека! Не жалеть… не унижать его жалостью… уважать надо!»
«Ложь – религия рабов и хозяев… Правда – бог свободного человека! – Человек – это звучит гордо!» Такие звонкие фразы с подписью «М. Горький» любят публицисты и составители словарей афоризмов. Но не надо забывать контекст, в котором они возникают, и персонажа, которому принадлежат. В ответ на одобрительное суждение Барона после первого своего монолога Сатин иронически соглашается: «Барон. Браво! Прекрасно сказано! Я – согласен! Ты говоришь… как порядочный человек! Сатин. Почему же иногда шулеру не говорить хорошо, если порядочные люди… говорят, как шулера?» Второй же монолог предваряется не менее самокритичной репликой: «Когда я пьян… мне все нравится».
На фоне тонкого понимания людей, которое демонстрирует Лука, речи Сатина выглядит красиво-беспредметными. Это отчасти признавал и сам Горький: «В пьесе много лишних людей и нет некоторых – необходимых – мыслей, а речь Сатина о человеке-правде бледна. Однако – кроме Сатина – ее некому сказать, и лучше, ярче сказать – он не может. Уже и так эта речь чуждо звучит его языку. Но – ни черта не поделаешь!» (К. П. Пятницкому, 14 или 15 (27 или 28) июля 1902 г.).
Кульминацией пьесы становится все-таки не речь Сатина, а финальный эпизод. Ночлежники запевают. «Со-олнце всходит и захо-оди-ит… / A-а в тюрьме моей темно-о!» Вошедший Барон кричит о смерти Актера. И – после мучительной паузы – звучит негромкая последняя реплика Сатина: «Эх… испортил песню… дур-рак!»
Неоднозначность последней реплики пьесы отметил В. Ф. Ходасевич: «На этом занавес падает. Неизвестно, кого бранит Сатин: актера, который некстати повесился, или Барона, принесшего об этом известие. Всего вероятнее обоих, потому что оба виноваты в порче песни. В этом – весь Горький».
Последний жест Актера повторяет поступок человека из притчи Луки, признавшего, что праведной земли не существует. Но его причины остаются неясными.
Виновен ли в этой смерти Лука, поманивший его рассказом о лечебнице для пьяниц и надеждой на возвращение на сцену? Или, напротив, Сатин, разрушивший эту надежду? («Пойдешь – так захвати с собой Актера… Он туда же собирается… ему известно стало, что всего в полуверсте от края света стоит лечебница для органонов…») Понял ли он бессмысленность своего существования? Или это была минутная слабость пьяного человека?
Последние слова Актера тоже не дают никакого ключа, никакой разгадки. «За меня… помолись… <…> Помолись… за меня!.. – говорит он Татарину. – Ушел!»
И. Ф. Анненский, взвесив все аргументы, не выбрал позицию одного из оппонентов, а обнаружил, продемонстрировал противоречивость каждой точки зрения.
«Скептик и созерцатель, Лука заметил, что на навозе похвалы всякая душа распускается и больше себя показывает. <…> Лука привык врать, да без этого в его деле и нельзя. А в том мире, где его носит, без лжи, как без водки, люди не могли бы, пожалуй, и водиться. Лука утешает и врет, но он нисколько не филантроп и не моралист. Кроме горя и жертвы, у Горького „На дне“ Лука ничего за собой и не оставил… Но что же из этого следует? Во-первых, дно все-таки лучше по временам баламутить, что бы там из этого ни выходило, а во-вторых… во-вторых, чем бы, скажите, и была наша жизнь, жизнь самых мирных филистеров, если бы время от времени разные Луки не врали нам про праведную землю и не будоражили нас вопросами, пускай самыми безнадежными».
«Слушаю я Горького-Сатина и говорю себе: да, все это, и в самом деле, великолепно звучит. Идея одного человека, вместившего в себя всех, человека-бога (не фетиша ли?) очень красива. Но отчего же, скажите, сейчас из этих самых волн перегара, из клеток надорванных грудей полетит и взовьется куда-то выше, на сверхчеловеческий простор дикая острожная песня? Ох, гляди, Сатин-Горький, не страшно ли уж будет человеку-то, а главное, не безмерно ли скучно ему будет сознавать, что он – все, и что все для него и только для него?..»
Драма судьбы не возлагает вины на конкретного человека. Сладкая ложь-надежда Луки и гиперболический индивидуализм-человекобожие Сатина кажутся Анненскому равно притягательными и равно опасными – будоражащими, страшными, безнадежными – для души современного человека.
Любопытно, что автор финальных монологов оказывается для Анненского Сатиным-Горьким. Спор о героях и проблематике пьесы неизбежно переходил в выяснение отношений с автором.