ЧТЕНИЕ БУДУЩЕГО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЧТЕНИЕ БУДУЩЕГО

В 1256 году чрезвычайно начитанный ученый Винсент де Бове собрал высказывания таких классиков, как Лактанций и Блаженный Августин, и, основываясь на их словах, перечислил в своей мировой энциклопедии XIII века «Speculum majus» места рождения десяти древних сивилл Кумы, Киммерия, Дельфы, Эритрея, Геллеспонт, Ливия, Персия, Фригия, Самос и Тибур[438]. Сивиллы, как объяснял де Бовэ, — женщины-оракулы, говорившие загадками продиктованными богами словами, которые смертным приходилось расшифровывать. В Исландии X века в поэтическом монологе «Прорицание Вёльвы»[439], сивилла рефреном повторяет эти резкие слова, обращаясь к любопытному читателю: «Поняли вы? Или как?» (В русском переводе «Довольно ль вам этого?»)

Сивиллы были бессмертными и почти вечными: одна из них заявляла, что начала говорить голосом своего бога на шестое поколение после Потопа; другая утверждала, что старше самого Потопа. Но они старели. Кумекая сивилла («Волосы будто бы вихрь разметал, и грудь задышала / Чаще, и в сердце вошло исступленье»[440]), которая направила Энея в подземный мир, много веков жила в бутылке, болтавшейся в воздухе, а когда дети спрашивали ее, чего ей надо, она отвечала: «Помирать надо»[441]. Пророчества сивилл, — многие из которых были аккуратно записаны вдохновленными смертными поэтами уже после предсказанных событий, — считались точными и правдивыми в Греции, Риме, Палестине и христианской Европе. Эти пророчества, собранные в девять книг, сама кумекая сивилла предложила Тарквинию Гордому, седьмому и последнему царю Рима[442]. Он отказался платить, и сивилла сожгла три тома. Он снова отказался; она сожгла еще три. Наконец царь купил оставшиеся три книги за ту цену, которую раньше он не захотел платить за все девять, и они хранились в сундуке в каменном склепе под храмом Юпитера, пока в 83 году до н. э. не сгорели во время пожара. Столетия спустя уже в Византии были обнаружены и переписаны в один манускрипт двенадцать текстов, приписываемых сивиллам; эта неполная версия была опубликована в 1545 году.

Самой древней и самой почитаемой из сивилл была Герофила, предсказавшая Троянскую войну. Аполлон предложил ей выбрать любой дар, какой она пожелает; она попросила дать ей столько лет жизни, сколько зерен поместится у нее в горсти. К несчастью, как и Тифон, она забыла попросить даровать ей еще и вечную юность. Герофила прославилась как эритрейская сивилла[443], и по меньшей мере два города спорили за право называться ее родиной: Марпесс на территории современного турецкого вилайета Чанаккале (Эритрея означает «красная грязь», а земля в Марпессе красная) и Эритрея, расположенная южнее, в Ионии[444], приблизительно в районе сегодняшнего Измира. В 162 году, в начале Парфянских войн, Луций Аврелий Вер, который восемь лет делил императорский трон Рима с Марком Аврелием, вроде бы разрешил этот вопрос. Проигнорировав притязания граждан Марпесса, он зашел в так называемую пещеру Сивиллы в ионийской Эритрее и установил там две статуи, одна из которых изображала сивиллу, а другая — ее мать. На камне были выгравированы строки: «Нет у меня другой Родины, кроме Эритреи»[445]. Так была утверждена история сивиллы из Эритреи.

В 330 году Флавий Валерий Константин, которого история знает как Константина Великого, за шесть лет до этого победивший армию своего соперника императора Ли- циния, подтвердил свое положение как правителя величайшей империи мира, переместив столицу с берегов Тибра на берега Босфора, в Византию. Чтобы подчеркнуть значительность этой смены берегов, он назвал город Новым Римом; впоследствии тщеславие императора и подобострастие его придворных еще раз переименовали город — теперь он назывался Константинополь Город Константина.

Чтобы приспособить город к нуждам императора, Константин расширил древнюю Византию и физически и духовно. Город говорил на греческом языке; политическое устройство было римским; религией — во многом под влиянием матери Константина, святой Елены, — стало христианство. Константин, воспитывавшийся в Никомедии, в Восточной Римской империи, при дворе Диоклетиана хорошо разбирался в латинской литературе классического Рима. В греческом он чувствовал себя менее свободно; когда позже ему приходилось произносить речи на греческом языке, обращаясь к своим подданным, он сперва составлял их на латыни, а потом зачитывал перевод, составленный грамотными рабами. Семья Константина, происходившая из Малой Азии, поклонялась солнцу, как Аполлону, Богу Непобедимому, которого император Аврелиан объявил верховным богом Рима в 274 году[446]. Это солнце послало Константину видение креста с девизом «In hoc vinces» («Сим победиши») перед битвой с Лицинием[447]; символом нового города Константина стала солнечная корона, сделанная, как считалось, из гвоздей Истинного Креста, выкопанных его матерью у Голгофы[448]. И таким мощным было сияние солнечного бога, что уже через семнадцать лет после смерти Константина, дата рождения Христа — Рождество была перенесена на день зимнего солнцестояния день рождения солнца[449].

В 313 году Константин и Лициний (вместе с которым Константин в то время правил империей и которого он позже предал) встретились в Милане, чтобы обсудить «все, что относилось к общественной пользе и благополучию», и в знаменитом эдикте провозгласили, что «в особенности признали мы нужным сделать постановление, направленное к поддержанию страха и благоговения к Божеству, именно даровать христианам и всем свободу следовать той религии, какой каждый желает»[450]. Миланским эдиктом Константин официально прекратил в Римской империи гонения на христиан, которые до того считались преступниками и предателями и наказывались соответственно. Но гонимые сами стали гонителями: чтобы укрепить авторитет новой государственной религии, некоторые христианские лидеры использовали методы своих прежних врагов. В Александрии, например, где легендарная Екатерина якобы приняла мученическую смерть на покрытом шипами деревянном колесе по приказу императора Максенция, в 361 году сам епископ руководил штурмом храма Митры, персидского бога, которого очень любили солдаты и который к тому времени был единственным конкурентом Христа. В 391 году в той же Александрии патриарх Фео- фил разграбил храм Диониса — бога плодородия, культ которого существовал в строжайшей тайне, — и подбил толпу христиан уничтожить великолепную статую египетского бога Сераписа; в 415 году патриарх Кирилл приказал толпе молодых христиан ворваться в дом Гипатии Александрийской, язычницы, философа и математика, вытащить ее на улицу, разорвать и сжечь останки на площади[451]. Надо сказать, впрочем, что Кирилл не пользовался большой любовью и среди христиан. После его смерти в 444 году один из епископов Александрии произнес следующую надгробную речь: «Наконец-то этот гнусный человек мертв. Выжившие возрадуются его уходу, зато мертвые возрыдают, страшась встречи с ним. Очень скоро они захотят избавиться от него и пошлют его обратно к нам. А потому давайте же положим на его могилу камень потяжелее, ведь никто из нас не хочет увидеть его снова, даже в образе духа»[452].

Христианство в точности так же, как вера в могущественную египетскую богиню Исиду или в персидского Митру, вскоре стало модной религией. Христианская церковь в Константинополе уступала только собору Святого Петра в Риме, богатые верующие приходили и стояли среди нищих верующих, разряженные в такие дорогие шелка и увешенные такими украшениями (на которых языческие сюжеты сменились христианскими), что святой Иоанн Златоуст, патриарх церкви, останавливался и с упреком глядел на них. Богатые напрасно жаловались; от молчаливых упреков святой Златоуст перешел к словесным, произнося с кафедры проповеди о невоздержанности. Не подобает одному вельможе, гремел он, иметь десять или двадцать домов, две тысячи рабов, двери из слоновой кости, полы, выложенные мозаикой и мебель, украшенную драгоценными камнями[453].

Но христианство все еще было далеко от того, чтобы стать серьезной политической силой. Существовала опасность со стороны сасанидской Персии, которая из слабого парфянского племени превратилась в яростно растущее государство, которому спустя три века суждено было завоевать чуть ли не весь римский Восток[454]. Существовала опасность со стороны еретиков, например, манихейцев, которые верили, что вселенной управляет не один всемогущий бог, а две антагонистические силы, и которые, как и христиане, имели своих миссионеров и свои священные тексты — у них находились последователи даже в далеких Туркестане и Китае. Существовала опасность политического раскола: отец Константина, Констанций, контролировал только восточную часть Римской империи, и в самых дальних ее уголках правители уже не хранили верности Риму. Была еще проблема с высоким уровнем инфляции, которую Константин усугубил, наводнив рынок золотом, экспроприированным из языческих храмов. Были иудеи со своими книгами и религиозными спорами. И были язычники. Больше всего сейчас Константин нуждался не в терпимости, провозглашенной в его собственном Миланском эдикте, но в жестком, серьезном, авторитарном христианстве, глубоко укоренившемся в прошлом и имеющем прекрасные перспективы в будущем, укрепленном земной властью, законами и обычаями, во славу императора и Бога.

В 325 году в Никее Константин объявил себя «епископом внешних дел» и заявил, что его недавняя война с Лицинием была «войной с грязными язычниками»[455]. Таким образом, с этого момента Константин считался лидером, наделенным божественной властью, посланником самого Бога на земле. Когда он умер в 337 году, его похоронили в Константинополе рядом с кенотафом двенадцати апостолов, как бы подразумевая, что он посмертно стал тринадцатым. Уже после его смерти в церковной иконографии он обычно изображался получающим императорскую корону из рук самого Бога.

Константин чувствовал необходимость упрочить исключительность выбранной им государственной религии. И для этого он решил обратить против язычников языческих же героев. В Страстную пятницу того же 325 года в Антиохии император обратился к собранию христиан, среди которых были теологи и епископы, и заговорил с ними о том, что он назвал «вечной истиной христианства»: «Пришло мне на мысль упомянуть и о посторонних свидетельствах касательно Божественности Иисуса Христа. Из них умы хулителей Его, если только поверят словам собственных писателей, ясно узнают, что Он есть Бог и Сын Божий»[456]. И чтобы доказать это, Константин обратился к эритрейской сивилле.

Константин рассказал своим слушателям, как во времена давно минувшие сивилла была отдана «по слабоумию родителей» в услужение к Аполлону и как «святилище нелепого своего богослужения» она отвечала на вопросы верующих в Аполлона. Однажды, объяснил он, сивилла, исполнившись действительно Божественным вдохновением, произнесла пророческие строки о грядущем пришествии Бога. Начальные буквы строк составляли слова: ИИСУС ХРИСТОС, СЫН БОЖИЙ. СПАСИТЕЛЬ. КРЕСТ. После этого Константин продекламировал стихотворение сивиллы.

Чудесным образом стихотворение (которое в переводе на русский начинается словами «И вот он Суд! Отметят день этот поры земли») действительно представляло собой акростих. Отвечая возможным скептикам, Константин сам сразу же предложил напрашивающееся объяснение: некто, придерживающийся нашей веры и не чуждый поэтического искусства, написал эти строки. Но тут же и опроверг его: в данном случае в истине нельзя сомневаться, поскольку наши сограждане тщательно рассчитали время и это стихотворение не могло быть написано после пришествия и осуждения Христа. Более того, Цицерон был так потрясен этими стихами, что перевел их на латынь и привел в собственных трудах.

К сожалению, в том месте, где Цицерон упоминает сивиллу кумскую, а не эритрейскую, — нет никаких ссылок на эти строки или акростих, фактически там вообще ставятся под сомнение поэтические предсказания[457]. И все же это чудесное откровение оказалось таким удобным, что еще много лет христианский мир считал сивиллу своей провозвестницей. Святой Августин предоставил ей место среди благословенных в своем Граде Божьем[458]. В конце XII века архитекторы Лионского собора изобразили на его фасаде эритрейскую сивиллу (обезглавленную во время Французской революции) с табличками в руках, форма которых напоминала скрижали Моисея, а у ее ног написали вторую строку апокрифического стихотворения[459]. А еще четыреста лет спустя Микеланджело поместил ее на своде Сикстинской капеллы, как одну из четырех сивилл, давших все четыре пророчества Ветхого Завета.

Сивилла была языческим оракулом, а Константин заставил ее говорить во имя Иисуса Христа. После этого он обратился к языческой поэзии и заявил, что «царь латинских поэтов» тоже был вдохновлен Спасителем, которого он не знал. Вергилий написал эклогу в честь своего покровителя Гая Асиния Поллиона, основателя первой римской публичной библиотеки; в эклоге говорилось о наступлении нового золотого века, родившегося в обличье мальчика:

Мальчик, мать узнавай и ей начинай улыбаться, —

Десять месяцев ей принесли страданий немало.

Мальчик, того, кто не знал родительской нежной улыбки,

Трапезой бог не почтит, не допустит на ложе богиня.[460]

Традиционно пророчества считались непогрешимыми, так что легче было изменить исторические обстоятельства, чем слова пророчества. Веком раньше Ардашир, первый из сасанидских царей, изменил историческую хронологию, чтобы пророчество Зороастра подошло к его империи. Зороастра предсказал, что персидская империя и религия будут уничтожены через тысячу лет. Он жил примерно на 250 лет раньше Александра Великого, который умер за 549 лет до правления Ардашира. Чтобы добавить своей династии еще два века, Ардашир объявил, что его правление началось всего лишь через 260 лет после смерти Александра. Константин решил не менять ни пророчества, ни истории; вместо этого он просто приказал перевести Вергилия на греческий с некоторой вольностью, служившей его политическим целям.

Константин зачитал своим слушателям некоторые места из переведенной поэмы, и вот в древнем тексте Вергилия возникло все, о чем говорилось в Библии: Дева, долгожданный царь мессия, добродетельный избранник, Святой Дух. Константин опустил строки, в которых Вергилий упоминал языческих богов Аполлона, Пана и Сатурна. Древние персонажи, от которых никак нельзя было избавиться, выдавались за метафорические образы пришествия Христа, «…возникнут и новые войны, и на троянцев опять Ахилл будет послан великий», написал Вергилий. Это, сказал Константин, был Христос, выступающий на войну с Троей, причем под Троей имелся в виду весь мир. В других случаях, как объяснял Константин аудитории, языческие реалии были всего лишь средством, с помощью которого Вергилий обманывал римские власти. «Я полагаю, — сказал он (и мы можем вообразить, как он понизил голос после громкой декламации стихов Вергилия), — его пугала опасность, угрожавшая всем, кто осмелился бы поставить под сомнения древние суеверия. И потому осторожно и тайно он все же старался открыть истину тем, кто способен был понять его».

«Тем, кто способен был понять его» — так текст стал зашифрованным посланием, которое способны прочесть лишь немногие. Он уже не открыт для бесчисленных интерпретаций; для Константина только одно прочтение было истинным, и ключ к этому прочтению был только у него и его товарищей. Миланский эдикт предлагал свободу веры всем гражданам Рима; Никейский собор отдал ее тем, кто разделял убеждения Константина. По прошествии всего двенадцати лет людям, получившим в Милане право читать, что угодно и как угодно, под угрозой наказания было указано, что и как им следует читать отныне. Установить единое прочтение для религиозных текстов было необходимо для укрепления идеи Константина о единой империи; более необычна и менее понятна мысль о едином варианте прочтения светских текстов, таких как стихи Вергилия.

Каждый читатель наделяет определенные книги определенным смыслом, пусть и не настолько глобальным и спорным, как у Константина. Увидеть аллегорию изгнания в «Волшебнике страны Оз», как это делает Салман Рушди[461], совсем не то, что найти у Вергилия предсказание пришествия Христа. И хотя для обоих этих прочтений требуется некая ловкость рук или большая сила веры, что-то все же позволяет читателям если не поверить в это, то хотя бы казаться уверовавшими. В возрасте тринадцати или четырнадцати лет у меня развилась самая настоящая книжная тоска по Лондону, и я читал рассказы о Шерлоке Холмсе, пребывая в абсолютной уверенности, что прокуренная комната на Бейкер-стрит, с турецкой туфлей, предназначенной для хранения табака, и столом, покрытым пятнами от химикатов, ничем не отличается от гостиной нашей собственной квартиры в этой Аркадии. Причудливые существа, которых обнаружила Алиса в Зазеркалье, обидчивые, высокомерные и ворчливые, стали предвестниками многих взрослых, которых мне впоследствии довелось знать в юности. А когда Робинзон Крузо начал строить свою хижину, «палатку у склона холма, окруженную крепким частоколом из кольев и обрезков канатов», я знал, что он описывает ту, которую я построю сам однажды летом, на берегу в Пунта-дель-Эсте[462]. Романистка Анита Десай, которая в детстве жила в Индии и которую родные прозвали Lese Ratte, то есть крыса-читательница, книжный червь, вспоминает, как в возрасте девяти лет, когда она впервые открыла для себя «Грозовой перевал», ее собственный мир: «бунгало в Старом Дели, его веранды, оштукатуренные стены и потолочные вентиляторы, его сады гуавы и папайи с длиннохвостыми попугаями на ветках, и песчаная пыль, оседавшая на только что перевернутой странице книги — все исчезло. Реальными ослепительно реальными — благодаря магии пера Эмили Бронте были только Йоркширские болота, обдуваемый ветрами перевал и мучения его несчастных обитателей, которые бродили под дождем и снегом. Их разбитые сердца рыдали, но только призраки отвечали им»[463]. Слова, которые нашла Эмилия Бронте, чтобы описать юную девушку в Лондоне в 1847 году, озарили жизнь маленькой девочки в Индии в 1946 году.

Случайные места из книг на Западе издавна использовали для предсказания будущего, и задолго до рождения Константина Вергилий был излюбленным источником языческих гаданий по всей империи; его книги лежали во многих храмах, посвященных богине Фортуне[464]. Первое упоминание[465] об этом обычае, называемом sortes Vergilianae[466], появляется в жизнеописании Адриана Элия Спартиана, где говорится, что молодой Адриан, желая узнать, что думает о нем император Траян, раскрыл «Энеиду» Вергилия как раз на том месте, где Эней видит «римского царя, чьи законы снова укрепят Рим». Адриан был удовлетворен; и действительно, впоследствии Траян усыновил его, и Адриан[467] стал новым императором Рима[468].

Предлагая снова взяться за sortes Vergilianae, Константин следовал законам своего времени. К концу IV века авторитет оракулов и прорицателей сильно упал, и они начали уступать свои позиции письменным источникам не только Вергилию, но и Библии, и была разработана форма гадания, называемая «евангельским духовенством»[469]. Четыреста лет спустя искусство прорицания, которое во времена пророков было запрещено как «богомерзкое»[470], стало таким популярным, что в 829 году Парижский собор официально осудил его. И все попусту: в своих мемуарах, написанных на латыни и опубликованных в 1434 году в переводе на французский, ученый Гаспар Пойсер признавался, что еще ребенком он «сделал из бумаги книгу и записал в нее самые пророческие из стихов Вергилия, после чего использовал ее для гадания в игре или просто для развлечения обо всем, что… находил приятным, как то жизнь или смерть принцев, о …приключениях и о других вещах, чтобы эти строки как можно четче отпечатались в …памяти»[471]. Пойсер настаивал, что играл ради запоминания, а не ради гадания, но исходя из контекста поверить этому трудно.

В XVI веке игра в предсказания была такой распространенной, что Рабле пародировал ее, описывая, как Пантагрюэль советует Панургу решить, жениться ему или нет, прибегнув к sortes Vergilianae. Он объясняет, что правильный метод таков: книгу нужно открыть на первой попавшейся странице; потом бросить три кости, а сумма очков определит номер стиха на странице[472]. Когда метод применяют на практике, Пантагрюэль и Панург предлагают равновероятные и противоположные интерпретации полученных строк.

В «Бомарцо», толстом романе об итальянском Возрождении, написанном аргентинцем Мануэлем Мухикой Лайнесом, упоминается о том, как распространено было в обществе XVII века гадание по Вергилию: «Я доверю свою судьбу решению других богов, более надежных, чем Орсини, занявшись sortes Vergilianae. В Бомарцо мы часто развлекались этим популярным гаданием, поручая решение самых простых проблем неподкупному оракулу книги. Разве в жилах Вергилия не текла кровь волшебника? Разве не считаем его мы, благодаря чарам Данте, мудрецом и пророком? Я подчинюсь решению „Энеиды“»[473].

Возможно, самый знаменитый случай такого гадания — это история о том, как король Карл I зашел в Оксфордскую библиотеку во время гражданской войны в конце 1642 или в начале 1643 года. Чтобы развлечь короля, лорд Фолкленд предложил ему «испытать судьбу при помощи sortes Vergilianae, ведь все знают, что это гадание в те годы было очень популярно». Король открыл книгу и прочел: «И дерзновенные племена вынудят его вступить в войну, и будет он изгнан из собственной страны»[474]. Во вторник, 30 января 1649 года, Карл I, осужденный собственным народом как изменник, был казнен в Уайтхолле.

Приблизительно через семнадцать лет после этого Робинзон Крузо на своем необитаемом острове применил практически тот же метод: «Однажды утром, — пишет он, — совсем упав духом, я раскрыл Библию наудачу и прочел: „Он не отступит от тебя и не оставит тебя“. Именно эти слова были необходимы мне, иначе зачем бы направлять меня таким образом, в тот самый момент, когда я впал в отчаяние и оплакивал себя, покинутого Богом и людьми?»[475] Примерно через 150 лет после этого Батшеба листала страницы Библии, чтобы выяснить, выходить ли ей замуж за мистера Болдвуда в романе «Вдали от обезумевшей толпы»[476].

Роберт Льюис Стивенсон проницательно отмечал, что пророческий дар такого писателя, как Вергилий, определяется скорее не сверхъестественными силами, а подражательными свойствами поэзии, которые позволяют стихотворным строкам мощно и быстро передавать читателю сигналы через поколения. В «Отливе» один из персонажей Стивенсона, заблудившийся на далеком острове, спрашивает совета у потрепанного экземпляра Вергилия, и поэт, отвечая с книжной страницы «не особенно уверенным и не особенно ободряющим голосом», описывает видения изгнанника, вспоминающего о родине. «Таков удел серьезных, сдержанных классических авторов, пишет Стивенсон, — школьное знакомство с которыми бывает зачастую мучительным: они проникают в нашу кровь и становятся неотделимы от памяти, и потому фраза из Вергилия говорит не столько о Мантуе или Августе, сколько об английских родных местах и собственной безвозвратной юности».

Константин первым вложил в уста Вергилия христианское пророчество, и, возможно, именно благодаря ему Вергилий стал самым авторитетным из всех писателей-оракулов. До того момента бывший с христианской точки зрения певцом империи, Вергилий занял важнейшее место в христианской мифологии, что позволило ему через десять веков после достопамятного выступления Константина стать проводником Данте в аду и чистилище. Рос его авторитет и задним числом; сюжет, сохранившийся в средневековой латинской мессе рассказывает, что сам святой Павел ездил в Неаполь, чтобы поплакать на могиле великого поэта.

В ту далекую Страстную пятницу Константин открыл, что значение текста может изменяться в зависимости от возможностей и желаний читателя. Столкнувшись с текстом, читатель может преобразовать слова в послание, отвечающее на вопросы, исторически никак не связанные с текстом или его автором. Это переселение смысла может обогатить или, наоборот, обеднить сам текст; в любом случае оно свяжет текст с обстоятельствами читателя. Своим невежеством, своей верой, своим умом, своей хитростью, своим толкованием читатель переписывает текст теми же словами, но с иным значением, заново создает его, как это происходило и в момент его возникновения.