ЧТЕНИЕ ТЕНЕЙ
ЧТЕНИЕ ТЕНЕЙ
В 1984 году в Сирии, в городе Телль-Брак, были найдены две маленькие прямоугольные глиняные таблички, датируемые четвертым тысячелетием до нашей эры. Я видел их за год до войны в Заливе под стеклом на скромной витрине в археологическом музее Багдада С виду они ничем особо не примечательны: небольшая выемка сверху и схематическое изображение животного в центре. Одно из этих животных, скорее всего, коза, а другое — овца. Археологи считают, что выемка обозначает крошечную цифру 10. Вся наша история начинается с этих двух скромных табличек[37]. Они — если только война пощадила их являются древнейшими дошедшими до нас образцами письменности[38].
В этих табличках есть что-то глубоко трогательное. Возможно, когда мы смотрим на эти кусочки глины, унесенные рекой времени, которая больше не существует, на тонкие линии, изображающие животных, обратившихся в прах тысячи и тысячи лет назад, у нас в голове возникает некий голос: «Здесь было десять коз», «Здесь было десять овец», так говорил какой-то заботливый скотовод в те дни, когда пустыня была еще зеленой. Просто взглянув на таблички, мы продлили память о начале времен, сохранили мысль, автора которой давно нет, и стали участниками акта творения, которому не будет конца, пока то, что написано, будут видеть, расшифровывать, читать[39].
Как и мой неизвестный шумерский предок, читавший эти таблички в тот непередаваемо далекий вечер, я тоже читаю здесь, в своей комнате, хотя нас разделяют моря и столетия. Сидя за столом, подперев подбородок руками, абстрагировавшись на некоторое время от яркого света и звуков, несущихся с улицы, я смотрю, слушаю, постигаю (впрочем, все эти слова не способны описать то, что происходит со мной) сюжет, описание, тему. Ничто не движется, кроме моих глаз и руки, которой я время от времени переворачиваю страницы, и, покуда я читаю, нечто, не вполне подходящее под определение «текст», раскрывается, разрастается и пускает корни. Но как же это происходит?
Чтение начинается с глаз. «Острейшее из наших чувств суть зрение», писал Цицерон, отмечая, что мы лучше запоминаем текст, когда видим его, а не когда просто слышим[40]. Святой Августин прославлял (а потом осуждал) глаза, как калитку в мир[41], а святой Фома Аквинский называл зрение «величайшим из чувств, благодаря которому мы получаем знания»[42]. Это понятно любому читателю: мы воспринимаем буквы благодаря зрению. Но какая алхимия делает буквы пригодными для понимания словами? Что происходит внутри нас, когда перед нами оказывается текст? Как видимое: «вещества», поставляемые глазами в нашу внутреннюю лабораторию, цвета и формы предметов и букв — становится читаемым? И что, наконец, представляет собой процесс, который мы называем чтением?
В V столетии до нашей эры Эмпедокл описывал глаз, как порождение богини Афродиты:
Так и огонь изначальный, — что в глаза покровах и тканях
Тонких, искусно насквозь пробуравленных в виде воронок,
Замкнут, — за круглым зрачком с той поры стал скрываться,
Ткани удерживать стали наплыв обтекающей влаги,
Доступ огню открывая наружу, поскольку он тоньше.[43]
Более века спустя Эпикур вообразил, что этот огонь — не что иное, как тонкие нити атомов, которые идут от поверхности каждого предмета и проникают в наши глаза и в наш разум, словно неутихающий дождь, вливая в нас все качества объекта[44]. Евклид, современник Эпикура, проповедовал противоположную теорию: это глаза наблюдателя испускают некие лучи, позволяющие ему постигать окружающее. Обе теории страдали от внутренних противоречий. Например, в случае с первой, так называемой теорией «интромиссии», не ясно, как нить атомов, исходящая от большого объекта — слона или горы Олимп, может уместиться в таком небольшом предмете, как человеческий глаз? А что касается теории «экстрамиссии», то что же это за луч, способный всего за доли секунды достичь далеких звезд, которые мы видим каждую ночь?
За несколько десятилетий до этого Аристотель предложил другую теорию. Предвосхищая и поправляя Эпикура, он утверждал, что свойства видимого предмета — а вовсе не нить атомов — проходят через воздух (или какой-то иной проводник) к глазу наблюдателя, так что тот воспринимает не истинные, а сравнительные размер и форму предмета. Человеческий глаз, по Аристотелю, подобно хамелеону принимает форму и цвет наблюдаемого объекта и через свои «соки» передает полученную информацию всемогущим внутренностям (splanchna), конгломерату органов, куда входили сердце, печень, легкие, мочевой пузырь и кровеносные сосуды, — управлявшим движениями и чувствами человека[45].
Через шесть столетий греческий врач Гален предложил четвертое решение, отвергающее идею Эпикура и согласующееся с мнением Евклида. Гален предположил, что «зрительный дух», рождающийся в мозгу, проходит сквозь глаз через зрительный нерв и выходит наружу. После этого сам воздух обретает способность к восприятию и оценивает свойства объектов, как бы далеко они ни находились. Эти свойства снова через глаз передаются в мозг и через спинной мозг сообщаются нервам, отвечающим за движение и чувства. Аристотель считал наблюдателя пассивным существом, получающим обозреваемый им предмет через воздух, который затем передается в сердце — средоточие всех чувств, включая зрение. По Галену же, наблюдатель, воспринимающий разумный воздух, играет активную роль и корни зрения лежат глубоко в мозгу.
Средневековые ученые, для которых Гален и Аристотель были первоисточниками научных познаний, в основномсчитали, что между этими двумя теориями существует иерархическая связь. Они не занимались выяснением того, какая теория вернее; важно было лишь получить из обеих теорий информацию о том, как разные части человеческого тела воспринимают окружающий мир и как они связаны друг с другом. Итальянский врач XIV века Джентиле да Фолиньо писал, что выяснение этого вопроса было «таким же важным шагом для медицины, как изучение алфавита для чтения»[46], и напоминал, что святой Августин, как и многие другие ранние Отцы Церкви, тщательно занимался этим вопросом. Святой Августин полагал, что сердце и мозг действуют как пастухи чувств, хранящихся в нашей памяти, и использовал глагол colligere (означающий одновременно «собирать» и «складывать»), чтобы описать, как эти впечатления собираются из разных уголков памяти и «изгоняются с насиженных мест, ибо нет другого места, куда они могли бы пойти»[47].
Память лишь одна из функций, которая выиграла от этого союза чувств. Среди средневековых ученых общепринятой считалась точка зрения, согласно которой (как предполагал Гален) зрение, слух, обоняние, вкус и осязание поступают в общее хранилище чувств, расположенное в мозгу, в область, которую иногда называют «здравый смысл», из которой происходит не только память, но также знания, фантазия и сны. Эта область, в свою очередь, была соединена с аристотелевской splanchna — средневековые ученые считали, что это просто-напросто сердце, средоточие всех чувств. Считалось, что чувства каким-то образом связаны с мозгом, телом же полностью управляет сердце[48]. В немецком манускрипте конца XVI века с трактатом Аристотеля о логике и натурфилософии нарисована человеческая голова глаза и рот открыты, ноздри раздуты, одно ухо тщательно обведено. Внутри мозга обозначены пять концентрических кругов, идущих слева направо: главный участок здравого смысла и за ним участки воображения, фантазии, силы мышления и памяти. Как указано в прилагаемом глоссарии, кружок здравого смысла связан еще и с сердцем, также изображенном на картинке. Эта диаграмма — типичный образец того, как представляли себе процесс восприятия в Средние века с одним небольшим добавлением: хотя на иллюстрации это не показано, большинство ученых того времени (вслед за Галеном) считали, что основу мозга составляет «невероятная сеть rete mirabile маленьких сосудов, которые действуют в качестве каналов коммуникации, когда мозга достигает нечто, требующее определения. Эти rete mirable видны на рисунке мозга, который сделал Леонардо да Винчи приблизительно в 1508 году, четко выделив отдельные желудочки и приписав разным частям мозга различные мыслительные функции. Согласно Леонардо, «senso commune — это то, что оценивает впечатления, полученные от других чувств… он расположен в самом центре головы, между impresiva [центр впечатлений] и memoria [центр памяти]. Окружающие объекты передают свои образы чувствам, а чувства передают их дальше, в impresiva. Центр impresiva переправляет их в senso сотипе, и уже оттуда образы уходят в память, где закрепляются довольно прочно в зависимости от значимости воспринимаемого объекта»[49]. Во времена Леонардо человеческий мозг считался чем-то вроде небольшой лаборатории, в которой материал, собранный глазами, ушами и другими органами восприятия, превращается во «впечатления», попадает в центр здравого смысла и потом переводится в один из разделов мозга, как, например, память, под влиянием сердца. Именно таким образом металл черных букв (воспользуемся алхимической метафорой) становится золотом знания.
Но один фундаментальный вопрос оставался нерешенным: забираем ли мы, читатели, буквы со страницы, как утверждали Евклид и Гален? Или это буквы сами достигают наших чувств, как полагали Эпикур и Аристотель? Леонардо и его современники могли найти ответ (или подсказки, способные вывести на него) в сделанном в XIII веке переводе книги, написанной двумястами годами раньше (иногда в мире науки события развиваются очень медленно) в Египте ученым из Басры по имени аль-Хасан ибн-аль Хайтам, известным на Западе под именем Альхазен.
В XI веке Египет процветал под властью Фатимидов, черпая свои богатства из плодородной долины Нила и торговли с соседями по Средиземноморью, его пустынные границы защищали армии наемников берберов, суданцев и турок. Благодаря международной торговле и участию наемников в боевых действиях Египет стал поистине космополитическим государством[50]. В 1004 году халиф аль- Хаким (который пришел к власти в одиннадцатилетнем возрасте и таинственным образом исчез во время прогулки двадцать пять лет спустя) по образцу еще доисламистских организаций основал в Каире большую академию — Дар аль-Ильм, или Дом науки. Он передал в дар народу собственную коллекцию манускриптов, постановив, что «все могут приходить сюда, чтобы читать, переводить и получать наставления»[51]. Народ прощал аль-Хакиму его эксцентричное поведение — он, например, запретил играть в шахматы и продавать рыбу без чешуи и чудовищную кровожадность, признавая его административные достижения[52].
Он хотел превратить Каир Фатимидов не только в символический центр политической власти, но и в столицу науки и искусства. С этой целью он пригласил ко двору множество знаменитых астрономов и математиков, среди которых был и аль-Хайтам. Официально аль-Хайтаму было поручено найти способ управлять течением Нила. Этим он и занимался, без особого, впрочем, успеха, кроме того, посвящал свои дни работе над пояснениями к астрономическим теориям Птолемея (правда, его враги утверждали, что это скорее не пояснения, а внесение новых неясностей), а по ночам писал грандиозный труд по оптике, который его и прославил.
По теории аль-Хайтама, все восприятие из внешнего мира требует некого умозаключения, которое мы можем сделать благодаря своей способности к вынесению суждений. Разрабатывая эту теорию, аль-Хайтам использовал основные постулаты интромиссионной теории Аристотеля — о том, что свойства того, что мы видим, сообщаются глазу посредством воздуха, и поддержал их точными физическими, математическими и психологическими объяснениями[53]. Но, что более важно, аль-Хайтам разделял «чистые чувства» и «восприятие», причем первые возникают невольно, например, когда я вижу свет за окном или как вечером меняются тени, а второе требует преднамеренного акта распознавания — когда я смотрю на текст на странице[54]. Особое значение идеи аль-Хайтама состояло в том, что впервые в процессе восприятия была найдена целая последовательность действий, от «видения» до «расшифровки» или «чтения».
Аль-Хайтам умер в Каире в 1038 году. Два века спустя английский ученый Роджер Бэкон, пытаясь оправдать изучение оптики перед папой Климентом IV (и это в то время, когда определенные фракции внутри Католической церкви яростно отстаивали точку зрения, согласно которой научные исследования вообще противоречат догмату христианства), предложил краткий обзор теории аль-Хайтама[55]. Соглашаясь с аль-Хайтамом (и в то же время всячески приуменьшая роль исламской науки), Бэкон объяснял Его Святейшеству основы интромиссионной теории. По Бэкону, когда мы смотрим на какой-либо объект (на дерево или на слово «солнце»), формируется визуальная пирамида, в основании которой лежит сам объект, а вершина ее находится в центре роговицы. Мы «видим», когда пирамида входит в наш глаз и ее лучи попадают на поверхность глазного яблока, преломляясь таким образом, чтобы не пересекаться. Для Бэкона видение — это активный процесс, при котором образ объекта попадает в глаз, где обрабатывается «зрительными силами» глаза.
Каким же образом восприятие становится чтением? Как понимание букв связано с процессом, охватывающим не только видение и восприятие, но и выводы, суждения, память, распознавание, познание, опыт, практику? Аль-Хай- там знал (и Бэкон, разумеется, соглашался с ним), что все эти элементы, необходимые для осуществления процесса чтения, делают его невероятно сложным, поскольку требуют одновременного применения сотен различных навыков. И не только их. На процесс чтения влияют время, место, а также табличка, свиток, страница или экран, на которых написан текст: для неизвестного шумерского крестьянина — деревня, вблизи которой он пас своих коз и овец, и комок глины; для аль-Хайтама — новенькая светлая комната в каирской академии и досконально изученный манускрипт Птолемея; для Бэкона — тюремная камера, куда его бросили за кощунственные мысли, и драгоценные научные тома; для Леонардо — двор короля Франциска I, где он провел последние годы жизни, и записи, которые можно было прочесть, только если поднести их к зеркалу. И все эти элементы, такие разные, объединяются общим действием; это аль- Хайтам понял. Но как все это происходит, какие хитроумные, но прочные связи возникают между элементами — этот вопрос и аль-Хайтам, и его читатели оставили без ответа.
Современная наука нейролингвистика, изучающая связь между мозгом и языком, зародилась почти через восемь с половиной столетий после смерти аль-Хайтама, в 1865 году. Тогда двое французских ученых, Мишель Да и Поль Брока[56], порознь, но почти одновременно пришли к выводу, что у подавляющего большинства людей в результате генетического процесса, который запускается в момент зачатия, левое полушарие головного мозга отвечает за кодирование и раскодирование языка; у гораздо меньшей группы, в которую входят в основном левши и обоерукие, эта функция передана правому полушарию. В редких случаях (у людей, генетически предрасположенных к доминированию левого полушария) полученная в раннем возрасте травма левого полушария приводит к «перепрограммированию» и передаче языковых функций правому полушарию.
Но ни то ни другое полушария не начинают работать в качестве преобразователя, пока человек не раскрывается для языка.
В те времена, когда первый писец выцарапывал и выдалбливал первые слова, человеческое тело уже было способно к чтению и письму, хотя оба эти искусства к тому моменту еще не были ему известны; тело уже обладало способностью хранить, запоминать и расшифровывать все виды чувств, включая чтение письмен, которые еще не были изобретены[57]. И тот факт, что мы обретаем способность читать еще до того, как делаем это, до того, как мы впервые видим перед собой раскрытую книгу, возвращает нас к идее Платона, согласно которой знание существует внутри нас до того, как мы воспринимаем его извне. Речь развивается по тому же принципу. Мы «открываем» для себя слово, потому что обозначаемый им предмет или понятие уже известны нам, «готовы» к тому, чтобы быть связанными со словом[58]. Мы получаем некий дар из внешнего мира (от старших, от тех, кто первыми начал говорить с нами), но сами способны воспринять его. В этом смысле все произносимые (а позднее и прочитанные) слова не принадлежат ни нашим родителям, ни нашим авторам; они занимают нишу разделенного знания, общей собственности, которая основывается на нашей связи с умением говорить и читать.
По мнению профессора Андре Роша Лекура из монреальской больницы Котэ-де-Неж, одной устной речи недостаточно для того, чтобы в обоих полушариях полностью развились все языковые функции; и, судя по всему, чтобы добиться такого полного развития, мы должны научиться распознавать общую систему визуальных знаков. Другими словами, мы должны научиться читать[59].
В 1980-х годах, во время работы в Бразилии профессор Лекур пришел к выводу, что генетическая программа, благодаря которой у большинства людей левое полушарие является доминирующим, у тех, кто читать не умел, проявлялась слабее, чем у тех, кто умел. Это навело его на мысль, что процесс чтения можно изучать на примере пациентов, обладающих низкими способностями к чтению. (Давным-давно еще Гален утверждал, что болезнь не только обозначает какие-то неполадки в работе тела, но и проливает свет на эту его работу.) Несколько лет спустя, изучая случаи пациентов, страдающих от нарушений речи и чтения, профессор Лекур сделал несколько точных наблюдений, касающихся механизма чтения. В случаях с афазией[60], когда частично или полностью теряется способность к восприятию устной речи, он обнаружил, что определенные повреждения мозга приводили к удивительно узким речевым расстройствам: некоторые пациенты теряли способность читать только слова с необычным написанием (например, английские слова rough или though); другие не воспринимали выдуманные слова (too flow или boojum); третьи видели, но не могли произнести слова, написанные разным шрифтом, или слова, которые были неровно напечатаны. Иногда эти пациенты могли читать целые слова, но не слоги; иногда они заменяли некоторые слова другими. Лемюэль Гулливер, описывая струльдбругов Лапуты, отмечает, что после достижения девяностолетнего возраста местные старики уже не способны развлекаться чтением, «так как их память не удерживает начала фразы, когда они доходят до ее конца; таким образом, они лишены единственного доступного им развлечения»[61]. Некоторые из пациентов профессора Лекура страдали именно таким расстройством. Во время аналогичных исследований в Китае и Японии ученые выяснили, что пациенты, читающие идеограммы[62], и те, кто пользовался фонетическим алфавитом, реагировали на эксперименты по-разному, как будто за эти языковые функции отвечали разные отделы мозга.
Соглашаясь с аль-Хайтамом, профессор Лекур пришел к выводу, что процесс чтения проходит, по меньшей мере, в два этапа: нужно «увидеть» слово и «обдумать» его в соответствии с имеющейся информацией. Как и шумерский писец тысячи лет назад, я смотрю на слова, я вижу слова, и то, что я вижу, организуется в соответствии с известной мне кодовой системой, единой для всех читателей, живущих со мной в одно время и в одном месте, — системой, гнездящейся в определенном отделе моего мозга. «Похоже, говорит профессор Лекур, что информация, получаемая на странице, проходит в мозг через несколько групп особых нейронов, каждая из которых занимает определенную часть мозга и влияет на определенную функцию. Мы не знаем, какие именно это функции, но при некоторых заболеваниях мозга одна или несколько таких групп, так сказать, выпадают из цепи, и пациент теряет способность читать отдельные слова, или некий язык, или читать вслух, а иногда заменяет некоторые слова другими. Количество вариантов бесконечно»[63].
Первичное сканирование страницы глазами нельзя назвать ни постоянным, ни систематическим процессом. Обычно считается, что, когда мы читаем, наши глаза двигаются без перерывов, переходя от строчки к строчке, к примеру, если мы читаем западное письмо, они всегда будут двигаться слева направо. Это не так. Сто лет назад французский офтальмолог Эмиль Жаваль обнаружил, что на самом деле глаза прыгают по странице; в секунду происходит три-четыре таких прыжка. Скорость движения глаз по странице но не само движение — перемежается мгновениями восприятия, и на самом деле мы «читаем» только в эти короткие мгновения. Почему процесс чтения представляется нам как непрерывный просмотр текста на странице или прокручивание его на экране, а не как короткие, быстрые движения глаз, ученые пока сказать не могут[64].
Анализируя случаи двух своих пациентов у одного из них была афазия, и он произносил длинные эмоциональные речи на тарабарском языке, а другой страдал агнозией, то есть использовал общепринятый язык, но не мог вложить в речь никаких эмоций, доктор Оливер Сакс предположил, что «речь настоящая речь состоит не только из слов. …Она состоит из высказываний: все существо человека направлено на передачу всего значения этих высказываний, для понимания которых требуется гораздо больше, чем простое умение распознавать слова»[65]. Почти то же самое можно сказать и о чтении; просматривая текст, читатель постигает его смысл сложнейшим методом, включающим оценку уже известных значений, системы условностей, прочитанных ранее книг, личного опыта и вкуса. Читая в каирской академии, аль-Хайтам был не одинок: ему через плечо заглядывали тени мудрецов Басры, которые по пятницам обучали его в мечети священной каллиграфии Корана, Аристотеля и его здравомыслящих комментаторов, случайных знакомых, с которыми аль-Хайтам обсуждал Аристотеля, и многих аль-Хайтамов, которые в конце концов стали ученым, приглашенным ко двору аль-Хакимом.
И все это вместе означает, что, сидя за книгой, я, как и аль-Хайтам, не просто воспринимаю буквы и пробелы, составляющие слова и целый текст. Чтобы получить некую информацию из этой системы черных и белых значков, сперва я оцениваю ее несколько странным способом, своими ненадежными глазами, а потом реконструирую код через цепочку нейронов у меня в мозгу, — причем цепочки эти различаются в зависимости от свойств текста, который я читаю, — и наделяю текст чем-то: эмоциями, физическими ощущениями, интуицией, знаниями, душой это зависит от того, кто я и как я стал собой. «Чтобы понять текст, писал доктор Мерлин С. Уиттрок в 1980-х, мы не только читаем его в обычном смысле слова, мы еще и создаем его значение». Во время этого сложного процесса «читатели внимают тексту. Они создают образы и вербальные метаморфозы, чтобы обозначить его. Наиболее мощно они генерируют смыслы при чтении, когда нащупывают связь между собственными знаниями, опытом и воспоминаниями и прочитанными предложениями, фразами и абзацами»[66]. Значит, чтение это не автоматическое действие, при котором мы поглощаем текст, как фотобумага поглощает свет, но странный, запутанный, общий для всех и в то же время очень личный процесс реконструкции. Исследователи еще не знают, зависит ли чтение, к примеру, от слушания, связано ли оно с одним психологическим процессом или с целой группой таковых, но многие считают, что его сложность вполне может оказаться сопоставимой со сложностью самого мышления[67]. Чтение, по мнению доктора Уиттрока, «не является идиосинкратическим[68], анархическим феноменом. Но не является оно и унитарным процессом, в котором существует только одно верное значение. Это процесс созидательный, отражающий попытки читателя создавать все новые и новые значения в пределах системы языка»[69].
«Чтобы сделать полный анализ того, как мы читаем, — признавал американский исследователь Э. Б. Хью на рубеже веков, потребуется настоящий прорыв в психологии, поскольку для этого придется проникнуть в суть самых сложных процессов, происходящих в человеческом мозгу»[70]. До сих пор мы слишком далеки от ответа. И как это ни странно, мы продолжаем читать, хотя представления не имеем, что именно делаем. Мы знаем, что чтение нельзя представить в виде механической модели; мы знаем, что этот процесс проходит в определенных частях мозга, и знаем также, что задействованы не только эти части; мы знаем, что чтение, так же как и мышление, зависит от нашего умения пользоваться языком, словами, из которых состоят и мысли и тексты. Исследователи боятся, что их опыты поставят под сомнение существование самого языка, что он на самом деле является чистой условностью и ничуть не помогает общению, что само его существование зависит в первую очередь не от произношения, а от толкования и роль читателя состоит именно в том, чтобы понять по точному выражению аль-Хайтама «то, на что туманно намекает письмо»»[71].