4.1.2 Эволюция эпического мировоззрения

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4.1.2 Эволюция эпического мировоззрения

Согласно воззрениям «исторической школы» на эволюцию эпического сюжета, которые стали почти «классическими» для современной фольклористики, существовавший некогда изначальный сюжет подвергся так называемой «порче» в крестьянской среде, что оставило свой отпечаток в виде изменения исторического «фона», на котором действуют герои. Именно благодаря этому он приобрел современный облик. Однако при внимательном изучении проблемы развития и видоизменения эпического сюжета ситуация уже не выглядит столь однозначной.

Сюжет, по всей видимости, не столько подвергается «порче», сколько приобретает новое значение в изменившихся условиях социальной практики, явно не имеющих отношения к условиям жизни тех людей, от которых он записывался. В результате таких изменений появляется новый социальный фон, отражающий несомненные признаки новых исторических реалий.

Изменение фона иногда приводит к переосмыслению его значения в обстановке новой социальной практики. Наиболее наглядно это можно наблюдать на примере «типических мест» былин, адаптированных к новым условиям. Их содержание переосмыслялось и подавалось в другой «аранжировке», с измененным значением, в новой системе знаков (мотив). Весьма показательный пример — былина о рождении богатыря:

Ходила княгиня по крутым горам,

Ходила она с горы на гору;

Ступала княгиня с камня на камень,

Ступала княгиня на люта змея,

На люта змея, на Горынича…

От того княгиня понос понесла,

Понос понесла, очреватела…[821]

Для сравнения возьмем типичное начало былины о Ваське-Пьянице (Пересмяке):

Во стольном городе во Киеве,

У той было церкви соборныя.

Выходила там душа красна-девица,

Выносила на руках мала вьюныша,

Клала его на горюч камень

Истолкование в данном случае показано уже в типично христианской традиции:

…Выходила к вам мать пресвятая богородица,

Выносила на руках книгу — евангелие,

Клала его на престол христов…[822]

Нетрудно видеть, что это «типическое место» (мотив в значении «устойчивой темы, проблемы, идеи») чудесного рождения видоизменилось в соответствии с новой системой знаков, характерной для общества с укореняющимися в социальной практике христианскими традициями. Более того, обе традиции изображения сохранились, несмотря на изменение значения «типического места». Это фактически означает, что они не замещали друг друга, не наслаивались, а присоединялись к имевшемуся эпическому комплексу.

Представленный случай отнюдь не имеет единичного характера.

В былине о Волхе Всеславиче есть еще одно важное «типическое место» — мотив «хитрой учебы» и возмужания богатыря:

А и будет Волх десяти годов,

Втапоры учился Волх ко премудростям:

А и первой мудрости учился —

Обертываться ясным соколом;

Ко другой-то мудрости учился он, Волх, —

Обвертываться серым волком;

Ко третьей-то мудрости учился Волх —

Обвертываться гнедым туром золотые рога.[823]

В ряде случаев героя отдают также в «учение книжное» и т. д. Судя по всему, обучение обычно разбивалось на три-пять этапов — сначала обучение «хитрости» (три этапа по три года) учение книжное (1 этап — 3 года), четье-петье церковное (1 этап — 3 года). Соответственно, герой обычно начинает деятельность после обучения на 10–15 году жизни.

По всей вероятности, данный «мотив» неоднократно трансформировался в ходе развития эпоса в соответствии с эволюцией древнерусской социальной практики. Одной из таких модернизаций, вероятно, третьей по счету, поскольку «учение книжное» особой популярностью на Руси среди недавних язычников до Ярослава Мудрого не пользовалось, является «типическое место» службы при княжеском дворе, которая понимается как череда последовательных этапов его обучения придворному этикету (вежеству):

По три годы Добрынюшка-то стольничал,

По три годы Добрынюшка да чашничал,

По три годы Добрыня у ворот стоял,

Тово стольничал — чашничал он девять лет,

На десятые Добрынюшка гулять пошел.[824]

Таким образом, эпос отражает как минимум три взгляда на престижное обучение и, соответственно, два изменения мировоззрения в отношении карьеры. Вместе с тем, кроме переосмысления старых мотивов в новых условиях социальной практики, которое потребовало частичной замены понятий, в эпосе, по всей видимости, присутствует изменение значения сюжетных ситуаций без трансформации «типических мест».

Если не учитывать переосмысления сюжетов, то некоторые из них сами могут оказаться вариантами одного и того же события, «увиденными», в буквальном смысле слова, с различных точек зрения: так, в частности, княгиня Евпраксия порезала руку на пиру в присутствии Чурилы:

Прекрасная княгиня та Апраксия,

Да рушала мясо лебединое;

Смотрячись-де на красоту Чурилову,

Обрезала да руку белу правую.[825]

Примерно то же самое в похожих обстоятельствах с участием Тугарина Змеевича:

Да садился Тугарин да за дубовый стол,

Да садилася матушка княгиня Опраксия-королевична.

Да принесли-то ведь как лебедь белую.

Она рушала, матушка Опраксия, лебедь белую,

Да урезала да руку правую.[826]

В данном случае само «типическое место» не изменилось, так как не изменилась традиция пира, однако существенное изменение претерпела общественная оценка имевшего место события, поскольку модифицировалась практика гендерных отношений.

Сходство былинной «социальной практики» в передаваемом эпизоде обоих сюжетов налицо, несмотря на множество различий в предыдущем и дальнейшем повествовании. Поведение княгини не изменилось, поскольку ее действия сохранили функциональный характер в образно-символической системе данного общества. Знак готовности на определенные жертвы ради жениха всегда имел целью привлечь его внимание — впоследствии он трансформировался в обыденной практике в обычай пересаливания пищи (когда соль стала цениться больше, чем намеренное нанесение себе увечья как символ готовности подчиниться власти мужа, пролить за него свою кровь).

«Лебедь белая» во многих случаях славянской социальной практики выступает в качестве синонима невесты (Марья-Лебедь Белая в сюжете о Потыке). Необходимо обратить особое внимание на то место, которое занимает символика «белой лебеди» на почестном пиру. Отдельное ее упоминание в качестве некоего «третьего блюда» (десерта), возможно, указывает на нечто большее, чем простой каламбур.[827] К тому же, мясо лебедя очень жесткое и его употребление можно отнести скорее к символической замене какого-то первоначального, вероятно, важного ритуального действия. Кроме того, символика «лебеди белой» прослеживается и в сравнении с другими обрядами — так, например, эпическая княгиня Евпраксия резала (рушала) лебедь белую — признавалась в любви к Тугарину Змеевичу в сюжете об Алеше Поповиче. Это явление эпической социальной практики имеет близкие аналогии в статье 35 устава князя Ярослава, где говорится об обычае «краять сыр» (т. е. резать его) в ходе помолвки.[828]

При этом необходимо отметить, что поведение эпической княгини Опраксии уже не выделяется на общем социальном фоне, допускающем внебрачные половые отношения, близкие по типу к куртуазным, но с русской спецификой:

Побоелись вы-то укоры сестриной,

Не побоелись вы укоры-то жениной;

У большого-то братьця да у Петровиця

Живет его жона да с Ильёй Муровицём,

У меньшого-то братьця да у Петровиця

Живет у его Жона да с Микитушкой Добрыницём

Вариант:

У большого-то живёт жона с Добрынюшкой,

У меньшого брата жона живёт с Переметушкой; —

Ишше все трои ходим мы в одни гости.[829]

По всей видимости, понятие «куртуазная любовь» было воспринято по-разному мужской и женской половинами социума Древней Руси. Начало ее распространения, скорее всего, можно связать с возрастанием социальной роли Богатырей в образе Гусляров — Ставра, Садко, Псевдо-Добрыни. Каждый из этих образов связан с путешествиями и возвращением героя из странствий к жене. Вполне возможно, что данный образ богатыря появился под косвенным влиянием деятельности трубадуров, как отзвук русского восприятия европейской лирики.

Для мужской части древнерусского общества новое веяние стало логичным следствием существовавших дружинных обычаев, органично вошло в их контекст и понималось своеобразно, в основном, в качестве нового варианта богатырского спора:

Подите-тко ноцесь во седьмом цасу,

Зажмайте-тко да снегу белого,

Киньте-тко вы ей в окошецько…

…Выйдет Олёна на крылецюшко

В одной тоненькой рубашецьке, без пояса…[830]

Специфика заключается в том, что в данном случае тема «запретной», «недосягаемой» любви мужчины к женщине и лирический ритуал ухаживаний за предметом обожания не привлекает внимания сказителя, поскольку это считается не характерным для образа богатыря в целом. Стереотип общества в отношении «богатырского» поведения изначально предполагает нарушение любых запретов для достижения поставленной цели. Напротив, стереотип «жертвенной любви», заботы об избраннике, стал основой женского поведения и одновременно темы «недосягаемой», «запретной» любви женщины к мужчине (вне брака).

Для женщины такая «ЛЮБОВЬ» действительно является трагической. Ее наказание — продажа или казнь на торгу,[831] месть мужа,[832] оскорбленного по причине неминуемых насмешек в случае огласки, — ничто в сравнении с целью, которой первоначально, по всей видимости, было замужество за наиболее престижным женихом.

Контраст социального восприятия в сравнении двух изображений былинной княгини Опраксии очевиден. В одном случае она получает однозначно негативную оценку.[833]

В другом случае — поведение княгини не выходит за рамки социальной нормы:

Да смотрячись на красоту Чурилову,

Да старицы по кельям онати они дерут,

А молодые молодицы в голенища…,

Красные девки отселья дерут…[834]

Оно вызывает лишь неодобрение:

Да прекрасная княгиня та Апраксия

Да еще говорила таково слово…

…Да премладому Чурилу сыну Плёнковичу…

…Да бытии ему во постельниках,…

…Да видит Владимир, что беда пришла,

Да говорил Чурилу таково слово:

Да премладый Чурила ты сын Пленкович!

Да больше в дом ты мне не надобно.

Да хоша в Киеве живи, да хоть домой поди.[835]

Нетрудно видеть, что в эпических сюжетах налицо изображение не просто разных точек зрения на сюжет («правильных» или «неправильных», «идеальных» или «испорченных»), но разных вариантов социальной нормы в целом, которые не могут быть совмещены в одной социальной практике.

Таким образом, «порча» эпических сюжетов не является намеренным действием. «Испорченные» сюжеты, по всей видимости, со временем отделяются от своих «протографов» и существуют как отдельные новые произведения, отражающие эпическую действительность более позднего периода. В этом качестве они уже не вызывают в обществе отторжения, поскольку соответствуют отображаемой в них социальной практике. Исходя из этого, можно вести речь о существовании в рамках эпоса той же традиции создавать «свое» произведение «из кусочков чужих», что и во всей древнерусской культуре в целом (не только письменной).

По всей вероятности, до определенного времени эти части культуры Древней Руси развивались в одних и тех же или очень близких условиях социальной практики. Тенденции модернизации в них практически одни и те же, различаются лишь взгляды автора летописного либо эпического текста на ситуацию соответственно «сверху» и «снизу», отражающие уровень его компетенции, заинтересованности и осведомленности. Эволюция эпического мировоззрения показывает переосмысление эпических ситуаций, которое, по всей видимости, связано с разным восприятием происходивших событий в различные периоды исторического развития социальной практики и, соответственно, с историческим развитием сюжетного ряда эпических произведений.