Глава десятая
Глава десятая
I
Мрачно встретил нас Ал<ександр> Ал<ександрович>. Он, видимо, что-то знал и обращался с нами грубо, прямо заявив, что у них на даче нам негде ночевать. Впрочем, Пекарский обезоружил его своей покорностью.
— Это ничего, не беспокойтесь, Ал<ександр> Ал<ександрович>. Мы можем ночь проходить по платформе. Это не беда.
На станции нам остаться не пришлось. Было слишком много людей, а Пекарскому хотелось быть одному. Взявши друг друга под руку, мы пошли в лес.
Темнело. Было туманно и сыро. Среди мрака лес принимает какой-то странный оттенок — везде кажутся пещеры и пропасти.
Мы долго ходили молча, оба не зная местности. Настала совершенная тьма, небо было в тучах, мы устали страшно, ноги цеплялись за пни и сучья, но мы продолжали бродить, изредка перекидываясь отрывистыми словами.
Я старался думать о чем-нибудь другом; но события дня против воли овладевали моими мечтами. Наконец, желая победить себя, я начал импровизировать. Странно! Ко мне слетело вдохновение, — кажется, я никогда не импровизировал лучше, чем тогда. Сначала я излагал длинными амфибрахиями какой-то рассказ из древней жизни, потом бросил его и начал сказку.
Пекарский сперва слушал нехотя, потом стал вслушиваться и, наконец, перерывающимся голосом попросил меня остановиться. Но я не слушал его. Я рисовал теперь картину смерти принцессы. Ее жених остается один, идет на берег соленого моря, и слезы его, падая в глубину, превращаются в жемчуг.
— Довольно! Альвиан, довольно!.. Я не могу.
Но я был охвачен каким-то безумием поэзии и вдруг перешел клирике.
Как холодное небо бездонное,
Как неясная синяя даль —
Непонятна мне песнь похоронная,
Непонятна земная печаль.
Струны сердца бессильны для жалобы,
Нет рыданий, чтоб вылить мечты,
А душа завернуть все желала бы
Покрывалом немой темноты.
Пусть все звуки исчезнут в молчании,
Пусть надвинется общая мгла.
И горит беспредельно сознание;
Умерла! умерла! умерла!
Упав ничком на мокрую траву, Пекарский судорожно рыдал. Я декламировал с какой-то злобной радостью, и мой голос глухо раздавался в чаще.
II
С утренним поездом приехал Кожин, Барбарисик с венком и Женичка. У бедняжки глаза были опухшими.
Мы с Пекарским встретили их на станции и вместе пошли в дом. Приехали и еще кое-кто из родных и знакомых. Все старались утешить М<арию> В<асильевну>, Варю, соболезновали Бунину, но на меня не обращали внимания, как на чужого. Это меня мучило; мне хотелось крикнуть им всем:
— Да ведь это из-за меня она отравилась — слышите, из-за меня! Ведь она была моей любовницей!
Пекарский заботливо охранял меня. Рядом с ним стоял я на панихиде; когда пошли на кладбище, он повел меня и указывал, где идти, куда стать. Когда настало время прощаться, он подвел меня к гробу.
И опять у меня мелькнула мысль: посмотреть или нет. — Я знал, что впоследствии буду упрекать самого себя, но прикоснулся к руке Нины, закрыв глаза.
Пекарский сказал мне бросить земли на гроб. Стали засыпать. С Буниным сделался нервный припадок. Рабочие грубо понукали друг друга. Свежая могила! сколько раз твердил я это выражение в своих стихах.
Назад мы возвращались, разбившись на группы. Мы — мужчины — шли отдельно. Барбарисик попробовал было шутить, но не встретил ответа. Бунин подошел ко мне:
— Альвиан Александрович! покойница всегда желала, чтобы мы жили с вами в дружбе. Позвольте же протянуть вам руку.
Он! он мне разъяснял желания Нины!
Я молча протянул руку.
— Эта случайная могила, здесь, на простом сельском кладбище, послужит вечным звеном нашей дружбы. Не так ли?
Я не отвечал.
— Как вы думаете, — продолжал Бунин, — будут у нас продолжаться явления? Будет она являться нам?
Я вынул из кармана свисток, так изумлявший своими звуками на сеансах, и насмешливо засвистал, глядя в лицо Бунину. Он вдруг смешался, хотел что-то сказать, но не нашел и удалился в сторону. И мне было приятно, что все будут знать, как я хохотал над их восхищениями перед явлениями.
Похоронный обед прошел как-то торопливо. Я, конечно, ничего не ел, но заметил, что Варя кушала с большим аппетитом. После обеда до поезда оставалось еще часа полтора, и мы провели их с ней. Она опять очень спокойно жаловалась на то, что теперь они уедут опять в Москву и полгода нельзя будет танцевать. Меня такая бесчувственность выводила из себя.
Перед отъездом мы пошли проститься. М<арию> Вас<ильевну> я встретил на террасе. Она смутилась, увидя меня, сказала, что у Ал<ександра> Ал<ександровича> голова болит, когда же я заикнулся о сеансах, она совсем не знала, что говорить.
Пекарский раскланялся и вышел. Я от двери вдруг вернулся назад.
— М<ария> В<асильевна>, вы сердитесь на меня за свистки?
— Ах… разве я… Но Ал<ександр> Ал<ександрович>!.. он действительно рассержен. Ах, Альв<иан> Ал<ександрович>, зачем вы сделали это?
Я упрямо смотрел в сад.
— Зачем! разве я знаю?
— Альв<иан> Ал<ександрович>!.. и неужели все… все было обман!
Эти слова вырвались у нее стоном. После смерти своего маленького сына она нашла утешение в спиритизме и теперь жила только им. Я обернулся к ней.
— Все было обман. О! подумайте, чего это стоило. Не мне, конечно! — я привык к разным мерзостям — но ей! Ее чистая душа… о, как она страдала. Изо дня в день, из году в год!
— Из году в год, — машинально повторила М<ария> В<асильевна>.
— Да. Я говорю вам, потому что все равно скажут другие. Слишком многие знали… М<ария> Вас<ильевна>! но не будем дурно говорить о ней… она не была виновата.
В первый раз после известия о смерти Нины у меня нашлись слезы. Я бросился на колени перед М<арией> В<асильевной> и в слезах положил ей голову на колена.
— Ведь я любил ее, М<ария> В<асильевна>! и она любила меня.
М<ария> В<асильевна> плакала со мной и тихо гладила мои волоса. Но раздался свисток; медлить было нельзя. Я бросился прочь.
У окна сидел Ал<ександр> Ал<ександрович>. Я ему поклонился. Он мне не ответил.