2.2. Средневековая эстетика
Средние века в Западной Европе — довольно длинный исторический период, охватывающий примерно тысячелетие, с V до XV в. Естественно, что за этот период эстетические представления об искусстве, красоте и т.п. не оставались неизменными. Тем не менее они были достаточно однородными в главных своих принципах.
В античном мире слово «искусство» использовалось только в широком смысле. Оно обозначало, как нередко и сейчас, широкую сферу искусной практической и теоретической деятельности людей, требующей определенных практических навыков, обучения, умения и т.п. Общее представление об искусстве в широком смысле выражено, в частности, в определении, данном Квинтиллианом (I в.): «Искусство — это методическое мастерство», или: «Искусство — это умение работать по какому-либо способу, т.е. в определенном порядке».
В «Энциклопедии» Марциана Капеллы называются семь «свободных искусств»: грамматика, риторика, диалектика, музыка, арифметика, геометрия и астрономия. Нет упоминания даже о поэзии, скульптуре и живописи. Иногда поэзия вообще рассматривалась как придаток логики или риторики. Голландские мейстерзингеры именовали себя «риторами», потому что поэзия считалась тогда только «второсортной риторикой», и, поскольку Аристотель утверждал, что люди не способны логически мыслить, не прибегая к образности, поэзия иногда преподавалась как вводный курс к логике. Художников нередко относили к разряду шорников, потому что седла в то время раскрашивались.
Ближе всего к тому, что считалось в Средние века «прекрасным», стояли так называемые «теологические виды искусств», связанные со сверхъестественными способностями человека. Высшее искусство — это искусство созерцания, в котором душа зрит бога отраженным во внутреннем зеркале ума. Тем самым искусство объединялось с христианскими добродетелями.
Плотин. Греческий философ Плотин (204/205—270) был последователем и толкователем Платона, попытавшимся на основе ряда текстов последнего построить некое подобие системы.
Плотин оказал важное влияние на средневековые представления о красоте. Сущность ее он усматривал в приобщенности к идее, эйдосу, внутренней форме. В иерархической системе красоты, построенной Плотином, нижнюю ступень занимает чувственно воспринимаемая красота, характерная для материальных предметов, существующих сами по себе или созданных художником. Постигаемая душой красота находится на следующей, более высокой ступени. Это — идеальная красота природы в замысле ее творца, идеальная красота искусства в замысле художника, нравственная красота, красота наук и добродетельной деятельности, красота человеческой души. Еще одной ступенью выше стоит умопостигаемая красота: красота Души мира, над ней — красота Ума, выше которой только источник всяческой красоты — Единое, или Благо. Передача красоты от Ума к низшим ступеням реализуется с помощью эйдосов (идей, форм), и, соответственно, главной характеристикой прекрасного является степень выраженности эйдоса в иерархически более низкой ступени бытия.
Из такого истолкования красоты вытекает, что реальные произведения искусства являются всего лишь более или менее удачными отображениями более высокой идеальной красоты искусства. Изобразительные искусства, говорит Плотин, подражают природе, но не внешнему виду природных предметов, а их «внутренней форме», их эйдо-сам. Данные искусства призваны не копировать окружающие материальные объекты, а выражать с помощью этих объектов, организованных по-новому, внутреннюю красоту изображаемого. Вслед за Плотином средневековые мыслители утверждали, пишут К. Гилберт и Г. Кун, что гармония, ласкающая взор людей в природе и в искусно созданных предметах, не является в действительности атрибутом самих вещей как независимых сущностей, а представляет собой отражение их божественного происхождения. Бог, как творец всего, запечатлел себя в своих творениях[35].
Теория живописи, развитая на основе идей Плотина, оказала существенное влияние не только на средневековую эстетику, но и на художественный язык средневековой живописи.
Живопись, согласно Плотину, не должна идти на поводу у зримого облика вещей и в любом случае соблюдать основные принципы, позволяющие увидеть в зримом более глубокую красоту: избегать изменений, проистекающих из несовершенства зрения (уменьшения величины и потускнения цветов предметов, находящихся вдали), перспективных деформаций, изменения внешнего облика вещей из-за различия освещения.
Все предметы должны изображаться так, как они видны вблизи, при хорошем всестороннем освещении, изображаться на переднем плане, во всех подробностях и локальными красками. Поскольку материя отождествляется с массой и темнотой, а все духовное есть свет, то живопись, для того чтобы прорвать материальную оболочку и достичь души, должна избегать изображения пространственной глубины и теней. Изображенная поверхность вещи должна излучать сияние, представляющее собой блеск внутренней формы вещи, ее красоты.
Искусство, отвечающее этим требованиям, начало появляться в христианском мире еще до Плотина. Можно предположить, что последний только обобщил новую художественную практику своего времени и подвел теоретические основания под формирующееся средневековое изобразительное искусство. Его теория удачно выразила дух новой эпохи и ее мироощущение. Во всяком случае уже у апологетов христианства встречаются прямые возражения против иллюзионистической живописи, использующей прямую перспективу и лепку светотенью: такая живопись не способна, по их мнению, передать духовное и даже уводит от него.
Многие идеи, которые подготавливали теоретические достижения Плотина, вызревали уже в I-II вв. Так обстоит дело, в частности, с призывом вернуться от материальных вещей к духовному началу (его выдвинули стоики); мистической теорией о путях творчества художника (Дион Христостом, I-II вв.); приоритетом воображения над подражанием. Филострат (III в.), в частности, писал: «Подражание воспроизводит то, что видимо, а воображение идет дальше, к тому, что невидимо, но принимается им за критерий действительности. Подражанию часто мешает боязнь, а воображению ничто не мешает, ибо оно бесстрашно поднимается до высоты своего собственного идеала».
Основная мысль философии Плотина — уйти от чувственных удовольствий к слиянию с непостижимым первоединым, отказаться от чувственной жизни со всей ее увлекательностью и интенсивностью — противоположна восхвалению чувственности предшествующими римскими авторами.
Средневековая эстетика и средневековая культура.
Средневековое искусство представляет собой феномен средневековой культуры. Ее особенностями были предопределены все характерные, кажущиеся теперь необычными черты этого искусства.
Аскетизм, являющийся одной из ведущих черт Средневековья, имеет материальную и духовную составляющие. Материальный аскетизм предполагает отрицание или хотя бы порицание собственности, отрицание семьи или по меньшей мере намерение решительно изменить ее роль в обществе, подразделение потребностей человека на естественные и искусственные («высшие» и «низшие») и принижение последних и т.д. Духовный аскетизм включает отказ от многих духовных и интеллектуальных потребностей или даже превознесение нищеты духа, ограничение участия в духовной и интеллектуальной жизни своего времени и т.п.
Средневековый аскетизм предполагает сдержанность всех проявлений земной жизни, сведение к минимуму всех земных целей и забот, сдержанность в проявлении всех земных чувств и радостей, уменьшение роли плоти в жизни человека (но ни в коем случае не «умерщвление плоти») на этом пути воздержания, сдержанность в изображении земной жизни, ее богатства и многообразия в искусстве, постоянное выявление и культивирование того, что является свидетельством иной, более возвышенной жизни.
Довольно долго, начиная с эпохи Возрождения и кончая началом XX в., существовало мнение, что раннее христианство, отвергнув так называемые изящные искусства, созданные в античную эпоху, подорвало эстетику своим христианским морализаторством и причислением красоты к божественным атрибутам.
Христианские моралисты раннего периода действительно часто повторяли два главных возражения против искусства, высказанных еще Платоном[36].
Нереальный, создаваемый воображением человека характер живописи и поэзии ставит эти виды искусства ниже искусства «правителя и философа». Христианские мыслители учили, что подражательное и потому притворное искусство — в особенности искусство театра — это творение дьявола, «исконного обманщика».
Подражательные искусства стремятся, полагал Платон, ослабить подлинные чувства и способствовать тому, чтобы темные страсти возобладали над разумными добродетелями. Для христиан связь изящных искусств с человеческими страстями тоже представлялась грехом. Христиане высоко ценили не столько разумные добродетели, сколько свойство кротости. Плодами духа они считали любовь, радость, мир, скромность, умеренность, долготерпение, доброту. В языческом светском искусстве христиане находили как раз противоположные эмоциональные свойства.
Существенное значение имела также моральная цензура. На шкале христианских ценностей высшее место занимает праведность. В культуре того времени искусствам, доставляющим удовольствие, отводится очень мало места, так как всепоглощающей целью считается прославление бога и подготовка к жизни на небесах. В целом умонастроение раннего Средневековья таково: жизнь — не шутка; мысль должна устремляться к серьезным предметам; ни в делах, ни в помыслах не должно быть места ничему иному, кроме постижения праведной жизни.
Еще одной причиной слабости эстетики в Средние века являлось обычное тогда смешение понятия красоты с именем бога. Для христианского философа полностью и безусловно реален только бог. Бог — конечный субъект каждого суждения. Следовательно, материя, органы чувств, местопребывание красоты и аппарат ее первого восприятия человеком, строго говоря, являются иллюзорными. За глыбой мрамора, которая необходима скульптору при проектировании прекрасной фигуры; за звуком трубы и вибрацией струн лиры; за золотом и блестящими красками картин, хотя они и относятся к явлениям, находящимся в сфере опыта, признается только слабое и преходящее существование. Ибо, согласно извечному критерию всех вещей, они всего лишь намеки и призраки, чувственная фикция, невещественные тени, наиболее далекие из всех вещей от источника бытия. Бог, создавший все предметы, является мерилом, по которому определяется степень реальности, но сам он остается неосязаемым, невесомым, невидимым. Размеры и степень реальности пропорциональны, таким образом, размерам и степени божественности. Истинен парадокс: чем более чувственно, тем менее реально; чем более невещественно, благостно и богоподобно, тем более реально. Таким образом, умами людей владела доктрина, отрицающая простое восприятие, неблагоприятная для признания роли искусства и философствования о нем.
Ярким проявлением этой доктрины было иконоборческое движение VIII и IX вв. Теоретическое обоснование этого движения сводилось к утверждению, что религия духа унижается стремлением сделать ее понятной для внешнего взора, что наличие изваяний и улыбающихся фигур в церковных нишах является, по существу, идолопоклонством и что те, кто божией милостью постиг первозданную основу всех вещей, должны всегда жить в идеальном мире.
В такой своеобразной духовной атмосфере формировалась и развивалась средневековая эстетика. Мнение, что она так и не сумела прийти к интересным концепциям, кажущееся на первый взгляд убедительным, на самом деле лишено оснований.
Утверждавшееся новое религиозное мировоззрение ориентировало искусство не на отражение видимой реальности и не на подражание видимым вещам, а на представление мира сущностного, мира трансцендентных первообразов. Постепенно художественная практика пришла к полному отказу от буквального копирования реальной действительности. Все более настоятельной делалась необходимость теоретического осмысления художественного процесса. Постепенно была разработана чрезвычайно тонкая теория предмета и задач искусства, красоты и художественного образа. Эта теория находилась в тесной связи как с господствующим религиозным мировоззрением и общей спиритуалистической ориентацией Средневековья, так и с художественной практикой эпохи.
Одним из основных положений средневековой эстетики было утверждение о принципиальной неадекватности изображенного изображаемому. Зримый образ не способен и не должен воплощать всю полноту представленного им содержания. Он является только одной из степеней приближения, только знаком, за которым должно быть раскрыто иное. То, что стоит за изображением, необходимо не столько увидеть, сколько угадать в изображении; последнее лишь приоткрывает завесу над сокрытой истиной. «Внутреннее развитие средневекового искусства, — отмечает М. Дворжак, — вело к разорванности не в смысле натурализма и антинатурализма, а постигаемого понятием и субъективно наблюдаемого. По мере того, как в европейскую жизнь стали вливаться (хотя бы сквозь частично открытую дверь) массы основанных на субъективном наблюдении, опыте и убеждении познаний, расхождение обоих путей — противоречие между готическим идеализмом и натурализмом — должно было от поколения к поколению становиться все острее и настойчивее»[37]. Только в искусстве Нового времени, начиная с эпохи Возрождения, утвердилось в качестве основного постулата представление, что содержание, сформулированное словесно, допускает адекватное визуальное воплощение, и что все то, что изображает художник, действительно изобразимо.
В основе отрицания чувственной красоты как в апологетике, так и во всей средневековой философии лежит, таким образом, идея о существовании недоступной человеку трансцендентной красоты творца. Всякая же чувственная красота преходяща, всякое украшение — от дьявола. «В общем, — резюмирует этот подход исследователь средневековой эстетики В. Перпет, — обладание прекрасным есть способность созерцания, а любовь к красоте предстает как любовь к богу. Именно здесь спекулятивные усилия обосновать прекрасное на вере в трансцендентальную трансцендентность завершились. Они стали системой»[38].
Тем не менее эстетика не была сокрушена в Средние века христианским моральным противодействием и не была окончательно запутана теологией. Скорее, была создана другая эстетика, более соответствующая новому мировоззрению, которая во многом опиралась на культуру языческой древности, но были выдвинуты и новые философские положения, новые определения, установлены более тонкие различия и критерии.
Одно из наиболее известных суровых обличений соблазнительной силы муз принадлежит средневековому уже философу Боэцию (480-524). Он призывает философию — истинное утешение взволнованной души — осудить музы как нечестивых дев, предлагающих людям «сладкий яд» вместо настоящего лекарства и убивающих плодотворное семя разума бесплодными терниями страстей[39].
Августин. Наиболее интересные эстетические идеи были высказаны Августином (354-430) и Фомой Аквинским (1225 или 1226-1274).
К Августину восходит раннехристианская концепция эстетического идеала, развивавшая платоновские воззрения в духе решительного противопоставления религиозно-этического отношения эстетически-чувственному. Выделение последнего в его специфичности и обособленности рассматривалось как греховное — результат злонамеренного неприятия более высокого начала, а потому — как источник иллюзии и заблуждения. Греховное в человеке вызывает в его душе ошибочное представление, будто пре красные чувственные формы имеют основание в самих себе, тогда как на самом деде единственный источник их красоты — бог, подлинный носитель истинного начала, «тройственного союза» истины, добра и красоты.
Вместе с тем Августин далек от проповеди крайнего аскетизма и тем более от трактовки его как умерщвления плоти и какой-то проповеди монашества.
Хорошим примером может служить истолкование Августином «похотей плоти»[40]. Эти «похоти» понимаются им намного шире, чем просто неконтролируемое сексуальное влечение («распутная тревога»), хотя оно наиболее трудно преодолимо. К разновидностям плотской похоти относятся также влечение к наслаждению пищей и вином, к наслаждению запахами, звуками, красками и формами. Подобные наслаждения опасны, однако не вообще, а лишь когда они становятся самоцелью. Если половое чувство не самоцель, а лишь средство продолжения рода, если вкус только средство утоления голода и жажды, если обоняние, осязание, слух и зрение служат только для необходимого человеку распознавания стоящих перед ним вещей и не превращаются в самостоятельный источник наслаждения, тогда человек пользуется своими чувствами вполне нормально и «морально», не сбиваясь на путь порока.
Говоря о соблазнах зрения, Августин подчеркивает, что ни красота вообще, ни тем более красота человеческих произведений не должны становиться предметом самоцельного наслаждения. Прельщает прекрасное зрелище предметного мира, расцвеченному благодаря солнечному свету приятными красками и наполненного благообразными формами. Прельщает и то, что добавлено к красоте природы трудом человека: произведения искусства и ремесел, одежда, обувь, посуда, картины и другие изображения. Но ко всему этому следует относиться чрезвычайно осторожно. Даже свет солнца, позволяющий все это видеть, без которого душа тоскует и омрачается, не заслуживает сам по себе нашей радости. За этим светом и этим миром стоит иной, духовный свет, изливающийся от бога, создателя и устроителя этого мира, а свет солнца и свет всей земной красоты, взятый сам по себе, только соблазняет слепых любителей прелестей мирской жизни.
Произведения человеческих рук прекрасны, по Августину, лишь постольку, поскольку в них присутствуют следы идеальной красоты, заключенной в боге: «Искусные руки узнают о красивом у души, а его источник — та красота, которая превыше души... Мастера и любители красивых вещей от нее взяли мерило для оценки вещей, но не взяли мерила для пользования ими»[41].
Аскетизм в истолковании Августина означает презрение праведной души к соблазнам земного мира. «Презрение» понимается при этом в обычном средневековом смысле: как то, что располагается на одной шкале ценностей с любовью и является меньшей мерой любви, т.е. не как нечто отрицательное, а как пренебрежение чем-то ради чего-то.
«Есть своя прелесть в красивых предметах, в золоте, серебре и прочем, — пишет Августин. — Только взаимная приязнь делает приятным телесное соприкосновение; каждому чувству говорят воспринимаемые им особенности предметов. В земных качествах, в праве распоряжаться и стоять во главе есть своя красота; она заставляет и раба жадно стремиться к свободе... Жизнь, которой мы живем здесь, имеет свое очарование; в ней есть некое свое благолепие, соответствующее всей земной красоте»[42]. Наслаждение красотою этого мира вполне допустимо, если оно не оказывается самоценным и не препятствует созерцанию в земных благах и красоте проявления более высоких, духовных начал. «Мир следует любить, но не ради него самого, а ради создавшего его бога; нельзя наслаждаться его красотой, забывая, что в ней все от бога. Красота мира может быть только полезным средством возведения души к ее источнику — к богу»[43] — так резюмирует Г. Г. Майоров мысль Августина об иерархии благ и существовании высшего блага, определяющего данную иерархию. Майоров справедливо отмечает, что у Августина эстетическое оказывается целиком подчиненным этическому, а этическое — религиозному.
В Средние века связь божественного единства с земной множественностью, создающая гармонию и тем самым красоту, иногда трактовалась с математической точки зрения. Так поступал, в частности, Августин, поэтому можно говорить об определенном его «неопифагорействе» и несомненном влиянии на него диалога Платона «Тимей».
Августин называет число сущностью вещей. Число и абстрактный внешний порядок являются принципами, обеспечивающими успешное развитие мира, спасение человека и разумное понимание им всего окружающего. Сущность красоты и самого бытия — в числе. В результате эстетическое определение красоты как формальной гармонии становится также принципом космологии, религиозной практики и человеческого мышления.
Августин описывает, как, приведя в действие числа, бог сотворил мир из ничего. Числа начинаются с единицы. Она прекрасна благодаря свойствам равенства и сходства; другие числа присоединяются к ней по порядку. Следовательно, все было создано с самого начала с помощью формы, которая равна и подобна ей благодаря богатству той красоты, силой которой через высшую любовь соединяются один и еще один, происходящие от одного.
Августин использует число-гармонию также для того, чтобы объяснить теологический закон возвращения души к богу. Душа, оторванная от единого духа при рождении в теле, возвращается к нему путем познания формальной сущности вещей, видимых и слышимых, пока наконец не будет постигнута сама форма, т.е. чистая одухотворенность. Разум обнаруживает, что все науки и искусства основаны на числах, что он, разум, сам является числом, или, скорее, что число является тем, чего он желает достигнуть. Когда в душе с помощью искусств водворится порядок, когда она станет гармоничной и прекрасной, только тогда она дерзнет созерцать бога. Таким образом, по Августину, одухотворить себя — значит придать себе определенную форму. Путь к спасению и истине ведет к порядку и числу. А порядок и число — это основные черты красоты.
Очень часто обращение к числу у Августина более надумано, чем разумно, так как математическое отношение начинает служить уже не принципам эстетического порядка, а капризам иррационального символизма. Это происходит, например, в случае, когда крестильная купель делается восьмигранной для обозначения восьми частей возрожденного человека. Четыре грани символизируют четыре темперамента человека; три грани — три его духовных элемента: душу, сердце и ум и одна грань — качество, вновь рожденное в человеке христианством. Далее, число семь иногда служит не столько частью идеальной системы порядка, сколько магическим словом: имеется семь возрастов, семь добродетелей, семь главных грехов, семь просьб в «Отче наш», семь планет, семь звуков в гамме.
Музыку Августин определяет как науку о правильном измерении и проводит математический анализ различных типов ритма.
Иногда, впрочем, Августин весьма одобрительно отзывается об эмоциональной стороне эстетического явления и тем самым несколько отступает от своей склонности к использованию в определении красоты чисто математического критерия. Здесь, видимо, сказывается то, что он сам в молодости был преподавателем риторики, профессиональным критиком поэзии. Красноречие усердно изучалось и практиковалось ранним христианством. Христианский проповедник должен быть красноречивым, говорил Августин, «чтобы устрашать, смягчать, бодрить и воодушевлять людей».
Художественные приемы риторики способны придавать большую убедительность догматам, изложенным в проповеди. Хорошая цель оправдывает применение средств, возбуждающих страсти. Такие художественные приемы, как риторический вопрос, антитеза, метафора, гипербола и другие риторические фигуры одобряются церковью. Однако грубые и необузданные страсти, где бы они ни встречались — в искусстве или вне его, — разумеется, всегда осуждаются. Отсюда очень часто встречающееся в Средние века осуждение искусства в целом как вредного обманщика («расточительной лжи»). Однако многие отцы церкви, знакомые с классической литературой и философией, защищают искусство и находят ему место в христианской культуре.
Августин признает за поэтическим вымыслом своеобразную правдивость. Ложь он определяет как притворное сходство с правдой: «Ложное — это то, что притворяется тем, чем оно не является, или стремится быть тем, что ему не свойственно». Ложь вообще разделяется на две категории: обманы, порожденные природой, и обманы, совершенные живыми существами. Обманы, совершенные живыми существами, подразделяются в свою очередь на практические и умышленные обманы, с одной стороны, и, с другой, на обманы с целью развлечения. К этой последней категории Августин относит поэзию, комедию, юмор, пантомиму.
Таким образом, можно сказать, что художественный вымысел Августин считает не только сравнительно невинным, но и признает за ним определенную парадоксальную правдивость. Произведения искусства, говорит он, имеют тенденцию быть чем-то таким, чем они полностью все же не могут стать. Нарисованный человек не может быть вполне человеческим существом, к какому он по своему виду, казалось бы, приближается, а комедийные актеры не могут быть теми реальными лицами, каких они изображают и пытаются в известной мере «воплотить». Но воля автора этих вымыслов направлена к правде, и обманчивый внешний вид является необходимым условием для правдивого изображения. Воля автора, приводит пример Августин, делает актера Росция ложной Гекубой, но в то же время эта воля делает из него подлинного трагического актера, и именно такова основная цель драматурга.
Из этих рассуждений Августин делает вывод, что произведения искусства правдивы именно благодаря своему специфическому свойству ложности и что артист не может быть верен себе и выполнять свое назначение, если он не является, в известном смысле, обманщиком. Тот, кто не является фальшивым Гектором, не может быть подлинным трагическим актером. Далее, изображение лошади не может быть верным, если это не искусственная лошадь; отражение человека в зеркале должно быть не настоящим человеком, чтобы быть подлинным отражением.
В другом случае Августин сравнивает вредность лживых религиозных концепций (например, манихейской ереси, в которую он когда-то верил), претендующих на то, чтобы быть истинным учением, и безвредную ложь искусства, не требующую от зрителя абсолютной веры в то, что изображается («добровольный отказ от неверия»), и потому не является вредным.
Августин имеет в виду прежде всего античную поэзию и мифы. Он говорит, что хотя ему и приходилось иногда восхвалять летающую Медею, он не признавал ее за реальную, и если доводилось слышать, что ей воспевали похвалы и другие, он все-таки не верил в ее существование; но вымыслам манихейской ереси он, к несчастью, полностью верил.
Итак, согласно Августину, искусство, если и лжец, то безобидный и часто даже полезный. Красота и гармония в естественном мире являются отражением мистического источника, божественной формы, самой прекрасной из форм.
Откуда же, задается трудным вопросом Августин, все-таки берется уродство? Абсолютного уродства нет, считает он, но имеются предметы, которым — по сравнению с другими, более совершенно организованными и симметричными, — не хватает формы. Уродство — это только сравнительное несовершенство, меньшая степень красоты. Оно бросается в глаза неискушенному глазу, который не может увидеть и понять, что все вещи сотворены так, что их нужно рассматривать во взаимосвязи, чтобы правильно их оценить. Кажется, говорит Августин, что многое во вселенной неправильно, но ведь нельзя понять красоту всего дома, стоя в углу, как статуя.
Августин убежден в эстетическом совершенстве мира. Доказательством этого является даже тонкое устройство таких ничтожных существ, как блоха.
Главный аргумент Августина в пользу эстетического совершенства мира основан на том, что именно контраст придает гармонии особую выразительность. Звучание красивой музыки делается еще приятнее благодаря созвучию различных голосов, а в хорошей пьесе нужны клоуны и злодеи, чтобы герои могли лучше проявить свои качества.
Не каждая душа способна воспринять красоту, утверждает Августин. Гармонии и пропорциональности объекта должны соответствовать подобные же гармония и пропорциональность в субъекте. Душа открыта для ощущений, которые согласуются с ней, и отвергает ощущения, неподходящие и вредные для нее. Этим и объясняется влечение человека к красоте.
Августин истолковывает искусство как созидание. Новый, христианский элемент, внесенный им в понимание искусства, заключается в истолковании «формы» и «искусства» как божьих даров, делающих художников богоподобными в отношении того, что они видят и создают. Искусство творца заключается в определенном состоянии духа, в обладании теми числами, которые, подобно дирижеру оркестра, как бы отбивают такт для формирования образов и для мускульных движений. Художник проникает своим оком внутрь света, ниспосланного богом, и переносит действие этого света в дерево, камень, струну или натянутую кожу. Бог — художник всей природы, а человек-художник лишь подражает ему, созерцая образец, зароненный в него вечной мудростью.
Человек-художник ограничен условиями окружающей его материальной среды, всемогущий же бог не ограничен ею. Следовательно, в отличие от бога-творца художник создает материю из материи в соответствии с идеей, которая заложена в его душе, в то время как бог создает форму из формы.
Интересно, что поэзия и живопись в их более позднем понимании в Средние века ценились мало. Более важным делом считалось изготовление доспехов и сооружение церквей и замков.