Андреич и Денисыч
Андреич и Денисыч
Ноябрь для России, пожалуй, посудьбоноснее августа: главные революции — в политике, в культуре ли — в последние 100 лет приходятся на него. 15 ноября 1957 года вышло в свет первое (итальянское) издание «Доктора Живаго», а ровно пять лет спустя — в 1962 году — подписчикам явился одиннадцатый номер «Нового мира», открывавшийся повестью никому не известного Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Оба текста впоследствии принесли авторам много неприятностей, мировую славу и Нобелевскую премию.
Эти великие сочинения и сами по себе во многом противоположны, но куда показательнее общественная реакция на них.
Поступок Пастернака, опубликовавшего антисоветский — или, по крайней мере, несоветский — роман за границей, вызвал у всех слоев советского населения — от крестьянства до интеллигенции, боявшейся утратить немногие дарованные свободы — дружную ненависть. Ошибочно думать, что эта ненависть инспирирована только прессой: вполне самостоятельные люди — Шкловский, Сельвинский, Сергей Смирнов — осуждали поступок Пастернака, он выглядел как удар в спину «оттепели». Да так оно и было: он разоблачил ее половинчатость и относительность наглядней, чем венгерские события 1956 года. А «оттепель» была дорога советскому народу и его интеллигенции: давая относительную вольность в безопасных границах, она не отменяла уютного государственного покровительства, простершегося над искусствами. Так что Пастернак лишь обнаружил долго таимую вражью сущность — и получил за все 67 лет своего существования: будешь знать, вражина.
Солженицын при появлении «Ивана Денисовича» стал всенародным героем. Стремительное государственное охлаждение ничего не изменило: его книгу полюбили не за то, что она была хрущевским орудием против консерваторов и закрепляла дух XXII съезда. Поступок Пастернака вызвал упрек в «отщепенчестве» — самые дерзкие шаги Солженицына укрепляли его репутацию героя и правдоискателя. На знаменитом собрании 1958 года писатели клеймили Пастернака страстно и от души — на всех собраниях, где прорабатывали и исключали Солженицына, его обличали в основном чиновники от литературы. Все знали цену этим обличениям и обличителям и шли домой оплеванными.
Причин тому, на мой взгляд, три, и каждая могла быть достаточной.
Первая — нараставшее разочарование во власти. Не то чтобы при Сталине делали меньше глупостей (есть мнение, что и больше), но при Хрущеве исчез страх, запрещавший эти глупости обсуждать. В 1957-м люди цеплялись за свою убогонькую свободу, за надежду пожить без страха — на нее-то и посягал «антисоветчик и двурушник» Пастернак; к 1962 году антисоветчиками в той или иной мере было чуть ли не полстраны. Раскрепостились, распустились.
Вторая причина наглядней: Пастернак опубликовал свою вещь без санкции, вопреки советской практике, заключавшейся в том, что без разрешения «ни перднуть, ни встать и ни сесть» (Юлий Даниэль). Он вышагнул за флажки, а Солженицын был частью государственной на тот момент программы десталинизации. Но сдается мне, что это объяснение неполно: те же Синявский с Даниэлем, напечатавшиеся за границей, без разрешения, под псевдонимами, в 1966-м воспринимались не как отщепенцы, а как борцы. Письма трудящихся пришлось организовывать. В лагере Синявского считали героем, архивором, королем преступного мира, сумевшим прославиться и досадить красным сукам. Стало быть, к 1966 году (и даже к 1962-му, когда Солженицын напечатался в «Новом мире») власть однозначно воспринималась как враг; да и по «Денисовичу» видно, что автор никак не годится в «прогрессисты». Эта вещь предъявила такие меру правды и уровень художественного обобщения, что невозможность употребить ее автора в качестве союзника власти была очевидна самому наивному читателю. Власть может использовать гения, но не способна манипулировать им — что Солженицын и доказал, принеся Твардовскому «В круге первом». Да и нравственная сила за ним стояла такая, что источник ее явно был страшен кремлевским либералам — он их отменял вместе со всеми их робкими преобразованиями.
И третья причина — пожалуй, наиболее серьезная. Именно в силу этого обстоятельства «Иван Денисович» стал символом эпохи, а «Доктор Живаго» толком не прочитан до сих пор, и заряд революционности, скрытый в нем, понятен ничтожно малому числу читателей. Иван Денисович Шухов — герой-терпила, всевыносящий символ народного стоического непротивления, вечный труженик, равно благодушный и недоверчивый к столичному режиссеру Лазарю и провинциальному сектанту Алеше. Они от него одинаково далеки — один со своей трусостью и конформизмом, другой со своей верой и фанатизмом. В математически просчитанном мире «Ивана Денисовича» Шухов не зря поставлен между этими героями, хотя оттенен и множеством других — мордатых охранников, еле ползающих доходяг. Шухов как раз и есть народ, о котором столько разговоров: приспосабливающийся ко всему, умеющий все, любящий работу, добрый, хитрый, неутомимый, всеми униженный, никем не изведенный, в любых условиях бессмертный. Этот герой — как и этот народ — страшно сказать, выгоден и начальству, и каперангу, и либералу, и консерватору, и славянофилу, и западнику, и обличителю, и охранителю. Его любят все, хотя все и эксплуатируют. Иван Денисович не опасен для власти, не враждебен интеллигенту, дружелюбен к сектанту, а что у него на уме — никто толком не знает. Он сам себе на уме. Не думаю, чтобы ему умилялся автор: любимые герои Солженицына как раз бунтари. Но читатель — умиляется; пресловутое бессмертие Ивана Денисовича, о котором восторженно писала советская критика, — это ведь еще и согласие на такое положение вещей. На то, чтобы оно было вечным. Авторское отношение куда сложней, но кто ж об этом задумывался 45 лет назад?
Юрий Андреевич Живаго из другого теста. Дело не в том, что «страшно далек он от народа». Он-то как раз близок, не зря партизаны исповедуются ему. В мире «Ивана Денисовича» таких, как Живаго, попросту нет: вымерли к 1929 году, либо, кто порасторопней, сбежали. На всем пространстве «Ивана Денисовича» нет русского интеллигента — не Лазаря же считать таковым, да и каперанг не тянет. Роман Пастернака отменяет, отвергает русскую растительную природность, противопоставляя ей линейную христианскую историю, взрывая ползучую реалистическую традицию, но кому какое дело? Христианин, пытающийся разомкнуть круговую, безвыходную русскую бесконечность, внушить людям веру, вывести их из состояния уютного каратаевского скотства, в России не нужен. И творец его будет отщепенцем, а великий символистский роман, где все «просто, прозрачно, печально» названо своими именами, будет числиться причудой гения. Пишите стишки, Борис Леонидович. А нас в нашем Варыкине и Мелюзееве не троньте. В романе Пастернака ведь тоже нет своего Ивана Денисовича. В непересекающихся Вселенных живем.
Уравнять и примирить эти две Вселенные способен лишь Запад, венчающий обоих авторов Нобелевской премией. С Запада-то глядя, все эти русские на одно лицо — что Андреич, что Денисыч, что Лара, что Матрена, что христианство, что язычество, что борцы, что охранители. Все несчастны, духовны, не умеют жить, но годятся, чтобы почитать о них со слезами теплого умиления.
19 ноября 2007 года