Онегин как БРЭНД

Онегин как БРЭНД

Ровно 185 лет назад русской публике явился «Евгений Онегин». Первая глава самого известного русского романа, капитально повлиявшего на все остальные, издана была массовым по меркам 1825 года тиражом 2.400 экземпляров типографией Департамента народного просвещения и предварялась «Разговором книгопродавца с поэтом»

Ровно 185 лет назад русской публике явился «Евгений Онегин». Первая глава самого известного русского романа, капитально повлиявшего на все остальные, издана была массовым по меркам 1825 года тиражом 2400 экземпляров типографией Департамента народного просвещения и предварялась «Разговором книгопродавца с поэтом».

Критика отозвалась традиционно: ловкий и поверхностный версификатор, живо рисующий картины светской жизни, вторичный по отношению к Байрону и Эваристу Парни, местами остроумный и непринужденный, но холодный и пустой в нравственном отношении. Специальное пушкинское предуведомление подчеркивало: автор не переходит на личности. Замечание нелишнее: «Онегин» задумывался как сведение счетов с блестящими демоническими байронитами вообще и с Александром Раевским в частности.

Впрочем, достается там всей этой прослойке, к которой Пушкин мучительно тянулся и от высокомерия которой натерпелся. Представляя героя сначала скучающей полуобразованной бездарью, затем невежей, затем самовлюбленным и хладнокровным ментором, затем убийцей и наконец пустой пародией, Пушкин логично приводит его к заслуженному краху и оставляет «в минуту, злую для него», успев в финале, по неистребимой доброте, сдержанно утешить: крепись, мой спутник странный! Каков ты ни есть, мы все же прожили вместе семь лет, и мне тоже несладко — «много, много рок отъял». Поистине внезапный, едва ли не мрачнейший в русской литературе финал: «Блажен, кто праздник жизни рано оставил, не допив до дна бокала полного вина; кто не дочел ее романа — и вдруг умел расстаться с ним, как я с Онегиным моим». Блажен, кто умер — лучше бы рано и вдруг, т. е. в переводе на нынешний — в одночасье. Пушкин привел героя в такую яму, да и сам к тридцати одному году переживал столь острый кризис, что ожидаемой радости от завершения книги испытать не мог: прежде оправданием жизни — «дара напрасного, дара случайного» — служила хоть эта работа, а теперь что? Бегством от кризиса и попыткой перевязать узлы собственной судьбы, в терминологии Юрия Арабова, были женитьба, жажда остепениться, умеренная лояльность — и все это закончилось шесть лет спустя такой трагедией, по сравнению с которой отчаяние 1830 года, породившее небывалый творческий взлет, было счастьем.

«Онегина» долго читали как драму лишнего человека, тогда как истинная драма заключается в том, что нелишних людей нет — ни в романе, ни в России. Называя роман «энциклопедией русской жизни», Белинский имел в виду, конечно, не широчайший спектр типично русских явлений, о которых Пушкин успел высказаться в отступлениях. Пушкин (в отличие от Гоголя с титанизмом его замыслов) и не ставит целью сбить полный реестр всего русского. «Онегин» стал энциклопедией потому, что в нем отражены наиболее распространенные, истинно русские коллизии, которые отправились потом кочевать по местной прозе — и не покинули ее до сих пор. Воспетые Пушкиным приметы быта — Talon, кучера, брусничная вода, немец с васисдасом и охтенка с кувшином — давно сменились другими, столь же эфемерными. Как панорама русского быта «Онегин» и во времена Белинского был анахронизмом, но как набор ситуаций, архетипических для русской действительности, он и сегодня БРЭНД, то есть Большая Русская Энциклопедия Национального Духа.

Первая такая коллизия — разочарование и душевная катастрофа молодого сноба, у которого нет ни таланта, ни призвания, ни систематических занятий. Общественное устройство таково, что целый класс лощеных бездельников может безбедно существовать, не занимаясь ничем, кроме флирта, обедов и брюзжания. Брюзжать этой публике необходимо, надо же уважать себя за что-нибудь, а поскольку делать нечего и никакого стимула к деятельности нет, остается презирать что попало, взирая на мир сквозь разочарованный лорнет. В том-то и беда, что человеку без призвания и великих душевных борений, с дюжинными способностями и холодным умом в России решительно нечем заняться. Общественное устройство с необходимостью порождает байронитов, в которых нет ничего байроновского, кроме хандры. Если человеку можно не работать, он, будьте уверены, и не станет. Да и что ему делать? Война кончилась, карьера созидается прогибами, политика отсутствует, общественное служение приводит либо в Сибирь, либо под домашний арест с чаадаевским диагнозом… Вот он и презирает кого попало, эпатируя восторженных дам хлесткими суждениями. Куда Онегину до Печорина с его воинской храбростью и великой душой! Печорин убивает на дуэли пошляка и подлеца, пусть раскаявшегося, а Онегин — одаренного юношу, чьего ногтя не стоит. У нас сейчас такой светской молодежи пруд пруди, и все бранят то новых Дидло, то родное болото; им и Луна глупа, и Ольга красна, и Татьяна не умеет властвовать собой; и на все, что есть тут хорошего, будь то уединенные луга, морозы, розы или брусничная вода, они глядят с кислой спесью. Ничего, кроме этой кислой спеси, за душой нет — и кроткая природа покорно куксится под их нелюбящим взглядом. А потом они с неизбежностью разбивают сердца — потому что Онегин поступил с печальной Таней именно так, «очень мило», по убийственному авторскому замечанию; представим ли Пушкин в этой роли?! А потом они с той же неизбежностью становятся убийцами — хорошо, если фигуральными, а не настоящими. В пушкинской жизни такой разочарованный денди, упомянутый Раевский, сыграл роль столь неблаговидную, что незлопамятный вообще-то Пушкин припечатал: «Ты осужден последним приговором».

Вторая коллизия, не менее актуальная, — судьба Татьяны, находящей единственное утешение в верности никому не нужным обязательствам. Человек в России неизбежно рассыпается без долга, а долг он может выдумать любой: служение Музе, статус верной супруги и добродетельной матери, безудержная графомания Ленского, доблесть безымянного мужа-генерала… В реальности взять этот долг негде — ты должен соорудить его себе сам. Пусть он безрадостен — но чем заканчиваются местные радости, мы уже видели в первой «онегинской» главе: от них очень скоро начинает тошнить. Каждый состоявшийся русский человек состоялся лишь потому, что взвалил на себя добровольные вериги. Внешней силы, которая бы дисциплинировала людей и направляла души к свету, в России нет. Разве что упомянутая природа (морозы, розы), чья несколько унылая прелесть как раз и воспитывает героинь вроде печальной Тани.

Третья же коллизия, о коей Белинский вообще понятия не имел, — сожженная Десятая песнь, от которой остались 17 неполных строф. Это о том, когда описанный в энциклопедии порядок все же рушится, когда людям долга надоедает терпеть бездельников (заметим: «щеголь» и «враг труда» — резко негативные эпитеты, которыми награжден в романе Александр I, вполне могут быть отнесены и к Онегину). Тогда возникает тайное общество. И если уж говорить о возможном развитии действия, то в декабристы попадет никак не Онегин, которого автор благополучно привел к разгрому, а муж-генерал. И Татьяна — как первый прототип ее Мария Волконская — отправится за ним в Сибирь, что вполне согласуется с логикой образа и судьбы. Онегину тут спасибо только за то, что он эту сталь закалил: «Я благодарна всей душой». Что еще с него взять?

Такими они и остаются: Онегин — у разбитого корыта, Татьяна — у запертого острога («Увидимся, Маша, в остроге!» — финал «Онегина», дописанный Некрасовым сорок лет спустя) и автор — на пепелище собственной жизни, сжигающий эпилог рукописи. Если это не энциклопедия русской жизни и не самое полное выражение ее — я уж и не знаю, чего тебе надобно, старче.

26 февраля 2010 года