Оруэллова недостаточность
Оруэллова недостаточность
Шестидесятилетие первого издания главной антиутопии прошлого века «1984», имевшее быть 8 июня, прошло замеченным. Обсуждение выявило главную проблему романа и его читателей: интерпретаторы полярных взглядов, как полководцы, продолжают готовиться к прошлой войне. Сам же роман выявляет собственную неполноценность — тысячу раз простите, на юбилеях не принято ругаться, но ведь «хорошо или ничего» — это про мертвых. А роман Оруэлла — к счастью для него и несчастью для человечества — жив.
Во времена, когда Оруэлл воспринимался в одном наборе с Замятиным, Хаксли и Набоковым, отзыв того же Набокова, объявившего «1984» посредственным романом, считался эстетским. Типа автор все понимает, но недостаточно хорошо пишет. Журнализм, все дела. Впоследствии оказалось, что с художественностью у Оруэлла все нормально, придуманные либо обобщенные им приметы тоталитарного социума ушли в язык. «Большой Брат», телескрин, минправды, ангсоц, новояз, двоемыслие, внутренняя партия, пытка крысами, «цель репрессии — репрессия», «незнание — сила» — это ярко, точно, афористично, не хуже Свифта. Любовная линия — литература высокой пробы. «Я тебя предала — я тоже». «Под развесистым каштаном»… Кто из прочитавших этого не запомнил — поднимите руки. Короче, бытовало мнение, что Оруэлл силен как социальный мыслитель и относительно бледен, трафаретен как художник. Оказалось наоборот.
Оказалось, что тоталитаризм не сводится ни к одной из описанных им примет: ни к регулярному искажению правды, ни к наличию (а если нет — то выращиванию) внешнего врага, ни к двоемыслию, ни к тотальному контролю. Считалось, что главные репрессии в тоталитарном социуме осуществляются по линии языка и пола, об этой теме была написана куча квазифилософских работ — но тоталитаризм запросто строится без всякого контроля за личной жизнью подданных (больше того — идея «сексуального комфорта» может быть поставлена ему на службу, в СССР в двадцатые годы предпринималась такая попытка), а современная политическая мысль в тоталитарных системах запросто обходится без новояза. Новояз нужен для имитации компетенции, для нового и заковыристого обозначения давно известных сущностей, а этого полно в современной философии, в том числе и постмодернистской, развенчивающей тоталитарный дискурс и доходящей в этом развенчании до полной отмены смысла — не просто здравого, а любого.
Чего там говорить, братие и дружине: у нас тоталитаризм. Просто раньше в этом очевидном признавались с покаянием или хоть с неудовольствием, а теперь с гордостью: да, у нас тоталитаризм. Нам так лучше. И что? Вот и давайте это зафиксируем — без истерического биения себя пяткой в грудь, без разговоров о том, что Россия не может быть другой, без ссылок на внешние угрозы, которые тут ни при чем, — и прологарифмируем это, так сказать, по оруэлловским основаниям: Большой Брат есть? Ничего подобного, два. Всеобщая слежка и прозрачность? Не похоже: в ангсоце много чего было ужасного, но коррупции в таких масштабах не наблюдалось. Тотальный контроль над прессой? Нету: я же это пишу, а вы читаете. Новояз? Попытки вырастить его были явно смешны даже тем, кто этим за деньги занимался. Репрессии? Носились в воздухе, но пока остались минимальными: то ли кризис еще не взял за органы, то ли держать общество в состоянии желе прекрасно можно и без них. Министерство правды? Врет, конечно, но подмигивает и само себе не верит: явно уже сочиняет черновик мемуаров «Как нас заставляли», с множеством смешных случаев… Внешний враг? К внешнему врагу не ездят на отдых, не отсылают на учебу детей, а наиболее опасные и обскурантистские силы в сегодняшнем мире — будь то радикальный ислам или последыши чучхе — нам скорее внешний друг. Есть даже какой-то рынок, частная собственность, какие-то где-то выборы — а тем не менее тоталитаризм; Оруэлл, блестяще живописав его плоть, до кости так и не добрался.
Можно, конечно, завести унылую песнь насчет того, что на скотном дворе бывает только скотство, что вот в Англии не вышло же тоталитаризма, а у нас пожалуйста, под любой маской, — но ангсоц одинаково похож на сталинизм, гитлеризм, маоизм и полпотовщину, да и в послевоенной Восточной Европе все очень хорошо получалось, так что басни про заколдованную Россию оставим эмигрантам, избывающим травму отъезда. Ограничимся признанием очевидного, хоть и печального факта: тоталитаризм определяется не количеством политических свобод и не интенсивностью пропаганды (которую в условиях интернета можно просто игнорировать). Главные приметы тоталитаризма суть две, и про них у Оруэлла либо мало, либо ничего. Первая: с любым можно сделать что угодно, и никто не вякнет. (Это касается не только власти, но и уголовной преступности, и расправ работодателя с подчиненным, и полного отсутствия независимых судов.) У людей существует множество механизмов социальной солидарности — на низовом уровне; эти механизмы по преимуществу горизонтальны, вроде социальных сетей, всяких «одноклассников» и землячеств, но защитить человека от власти эти хрупкие, паутинные сети не могут — могут, правда, посильно смягчить художества власти; употребляя лобовую метафору — не могут разрушить тюрьму, но могут наладить в этой тюрьме неистребимую систему переписки. Однако контакт народа и государства стремится к минимуму — эти шестеренки попросту не зацепляются; отсюда вторая особенность тоталитаризма — отсутствие вертикальной мобильности. Вопрос близости к власти — вопрос все тех же социальных сетей, одноклассничеств и землячеств: родиться в правильном месте, дружить с правильным другом. Власть обладает инструментами для разрешения кризисов (их, как всегда, два — кнут и пряник, в нашем случае пряничный кнут), но не имеет механизмов для той же цели, а разница между инструментами и механизмами после Пикалёва очевидна всякому. Это и есть тоталитаризм — когда народ не участвует во власти, а власть не может предложить ему ни духовных, ни материальных стимулов; тоталитаризм есть апофеоз их взаимной безответственности. Русская модель социума — семья Кабанихи, где и еды вдоволь, и джина «Победа» не пьют, но старшие презирают младших, а младшие ненавидят старших, где все друг другу врут и не исповедуют никакой общей морали, где за униженного не вступятся, но тайком сунут ему конфету. Это нельзя назвать недостатком — или отсутствием — цивилизации; это просто такая цивилизация, главным принципом которой является полная имморальность. Преимущество у нее ровно одно: западная имеет начало и конец, а потому мыслит эсхатологически. А такая — тоталитарная без оруэлловщины по определению — может существовать вечно, и кризис для нее — не конец, рубеж или вызов, а нормальная среда.
Могут спросить: что же нужно сделать с социумом, чтобы тоталитаризм в нем воспроизводился при любом социальном строе? Ответ прост и опять-таки сводится к двум пунктам: во-первых, этот социум устроен так, что по достижении определенного культурного уровня (вроде бы исключающего тотальное вранье и рабство) этот самый уровень приходит в неизбежное столкновение с неизменной политической системой, культура рушится и страна откатывается назад, где с ней опять можно делать что угодно. А во-вторых, в этом социуме религия утверждается такими способами и отождествляется с такими персонажами, что почти никаких убеждений у большинства нет. Нет ни консенсусных ценностей, ни долга перед ближним, ни представления о богоравенстве, божественном достоинстве человека. То есть исключена главная форма милосердия — защита ближнего перед лицом произвола. Сунуть ему конфету — другое дело.
И для этого студенистого, ползучего тоталитаризма новый Оруэлл еще не родился. А если и родился — то Набоков, с его «Bend Sinister», оказавшимися вроде как в оруэлловской тени. Между тем у него-то все точней — потому что он, в отличие от Оруэлла, описал не социальную, а физиологическую природу тоталитаризма: то, как людям физически, плотски приятно быть плохими. Потому что мораль у них вышеописанными способами отнята, и ничем не стесненное тело празднует свой праздник, наслаждаясь по очереди сексом, пытками и жизнерадостной жратвой.
18 июня 2009 года