Уход как жест
Уход как жест
О двадцать третьей московской книжной выставке — главном книжном, а по мне, так и литературном событии года — каждый посетитель составит мнение соответственно темпераменту: одни увидят упадок, другие расцвет, одни не увидели достойных новинок, другие скупали их чемоданами, одни ходили посмотреть на живого Владимира Соловьева, другие — на живого Андрея Макаревича, а третьи — на стенд Белоруссии (почетного гостя ярмарки; поистине своевременное решение на фоне ссоры с Лукашенко в верхах). Можно спорить о том, почему российские прозаики почти не пишут о современности, а если пишут, то фантастику. Хотя как раз с фантастикой в этот раз туговато — ее заедает серийность: «Метро» или «Сталкер» — миры с заранее заданными декорациями, и создать оригинальный шедевр в этих рамках проблематично. Что до меня, я отметил бы очередной прорыв жанра non-fiction. Двумя главными книгами, представленными на ММКВЯ, мне представляются «Бегство из рая» Павла Басинского (АСТ) и «Ельцин» Бориса Минаева в серии ЖЗЛ («Молодая гвардия»). Впрочем, именно с ними связаны два самых громких события ярмарки: исследование об уходе Толстого стало «Книгой года», а на презентации «Ельцина» на стенде «Молодой гвардии» побывал Владимир Путин, автор предисловия к первому фундаментальному жизнеописанию президента.
Впрочем, и книга Басинского, и книга Минаева нимало не академичны: это весьма субъективные, глубоко личные сочинения, чем и обеспечен в значительной степени их успех. В обоих огромную роль играет «мысль семейная» — Басинский рассматривает драму Толстого в первую очередь как семейную, хотя не упускает и других аспектов, прежде всего — религиозного. Минаев, кажется, задался целью реабилитировать понятие «семья Ельцина», отмыть его от дешевой спекулятивности — и это ему удалось: читателю предстоит увидеть в Ельцине потомка старообрядцев, наследника долгой и трагической истории рода, по которому проехались, кажется, все российские катаклизмы последних двух веков. Весьма возможно, что и плюсы, и минусы ельцинского правления объяснялись отчасти именно культом семьи, который характерен отнюдь не только для Сицилии, но и для российского Урала. Гипертрофированное доверие к «своим» и «ближним», необходимость прочного тыла, попытка построить отъединенный рай за домашними стенами — все это черты почти каждой крупной русской личности, особенно проповеднического или реформаторского склада; внутри этой семьи неизбежно возникает конфликт между «родными» и «близкими» — то есть между семьей в собственном и социальном смысле: такова была вражда Софьи Андреевны с Чертковым и родных Ельцина с Коржаковым. Я не сравниваю, Боже упаси, Ельцина с Толстым или тем более Коржакова с Чертковым — речь о типологии, о неизбежных драмах сильной русской личности. И о последней, тоже фатальной драме этой личности — уходе в странствие или в затвор.
Пожалуй, об этом Басинский мог написать (и, думаю, напишет) подробнее — но эта мысль в книге и так прослеживается: уход Толстого был не только бегством от неразрешимых конфликтов, не только попыткой порвать с опостылевшим статусом вождя толстовцев, не только реализацией давней мечты насчет опрощения и отказа от роскоши — но прежде всего радикальным художественным жестом. Страна перестала понимать слова, они на нее больше не действовали. И в самом деле, при всем напряженном внимании к текстам Толстого, будь то неоконченная пьеса или частное письмо, его уход из Ясной Поляны был в начале века более значимым и знаковым событием, чем любой литературный факт.
Ни одна книга, ни одна статья или проповедь не обрисовали так ясно истинное положение вещей, как это бегство местного бога из рая, созданного его собственными усилиями; бегство как отказ от дальнейшей деятельности — поскольку продолжение этой деятельности противоречит и здравому смыслу, и совести. Ни одно слово уже ничего не значит, каждая мысль извращается, соответствовать собственной проповеди можно единственным способом — уйти.
Знаменитая, произнесенная 31 декабря 1999 года фраза Бориса Ельцина «Я ухожу», конечно, с толстовским уходом несопоставима. И речь не только о масштабе (с масштабом разберется история, и она, думаю, к Ельцину будет мягче, чем современники), а о векторе: Толстой бежал из семьи — Ельцин уходил в затвор, в барвихинскую внутреннюю эмиграцию, похожую отчасти на ссылку. Однако по главному признаку эти решения схожи: в обоих случаях это отказ от миссии, признание недостаточности своих усилий, смена роли — и смена эпохи. Толстой чувствовал наступление эпохи, которая будет прислушиваться к совершенно иным голосам и лидерам, менее всего духовным; Ельцин чувствовал, что его историческая роль закончилась вместе с девяностыми годами. Можно любить или не любить это новое время, но достойный выход один: не участвовать в нем. В каком-то смысле уход — это именно сознание бессилия: прежние рычаги не работают, и надо отдавать их в новые руки. Правда, Толстой, слава богу, не назначил преемника. Но следующий духовный вождь был уже на подходе — и тоже относился к предшественнику весьма лояльно, даже с преклонением: не зря статья «Лев Толстой как зеркало русской революции» не раз печаталась в качестве предисловия к толстовским сочинениям и служила методологическим компасом при сочинении биографий.
Уход — не просто завершение карьеры. Это и признание, что ничего больше нельзя сделать. И в этом смысле отсутствие громких художественных новинок, бегство современной русской прозы в историю или фантастику, в глубокое прошлое или далекое будущее, а то и во вневременные абстракции — такая же достойная, но несомненная капитуляция, как уход Толстого или Ельцина, при всем их несходстве. Если ничего больше не можешь сделать с этой страной, ее народом и ее читателем, интересующимся сегодня главным образом личной жизнью писателя или его телепрограммой — надо уходить либо в себя, либо в религию, либо в эзотерику. А с реальностью пусть работают те, кому нравится писать женские детективы или книги о похудании.
Обо всем этом я размышлял в шашлычной палатке ООО «Прайд», раскинувшейся ровно напротив ММКВЯ. Эта палатка стала притчей во языцех среди участников ярмарки: шампур плохого шашлыка — три порции — стоил там полторы тысячи рублей, но это бы ладно. К нему прилагались капля кетчупа (190 руб.), порция салата (250 руб.) и лаваш (100 руб.). Отказаться от кетчупа, салата или лаваша было никак невозможно. В ответ на все вопросы о такой дороговизне девушки-продавщицы жаловались на стоимость аренды. Работали они по принципу злого и доброго следователя: одна глядела виновато, другая нагло. «Вот поставлю за кетчуп десять тысяч и будете платить. У нас свобода!» То есть у них свобода. «Мы начальство позовем», — пообещали они угрожающе. «Я этого и прошу», — сказал я. Начальство не приехало. Час не ехало, полтора не ехало, а потом я должен был идти на «круглый стол» «Как российской литературе завоевать западного читателя». И я ушел. Потому что уход — это единственный доступный нам радикальный художественный жест, когда сделать ничего нельзя.
А если вам покажется, что Толстой, Ельцин и шашлык по две тысячи рублей порция — вещи несопоставимые, то креститесь, вот и все, что я могу посоветовать. В мире все взаимосвязано. «Я ем хурму, а рот вяжет у медника в Тибете», как гласит эпиграф к новой книге Михаила Веллера «Человек в системе», представленной на выставке и написанной примерно про то же самое, только красивей и злей, чем умею я.
7 сентября 2010 года