Самобытность российского общества

Самобытность российского общества

Историческая «болезнь» России — социокультурный раскол. Не традиционное «Кто виноват?», но «Как это могло случиться?» — вот вопрос, который задает автор современности и нашему прошлому. Как могло случиться, что общество время от времени обращается против себя самого, сокрушая в остром приступе ненависти к себе созданную культуру, уничтожая целые социальные слои, разрушая государство, и вновь пытается как будто начать жизнь сначала, с чистого листа, осуществить радикально иной проект жизнеустройства?

На обыденном уровне эта общеизвестная особенность российского исторического развития предстает как иррационально–непознаваемая. Ее называют коллективным безумием, невидимым, всепроникающим злым черным духом, бесовством. Наш современник пишет: «Все вдруг идет наперекосяк. Победители словно оказываются в сказочном заколдованном лесу, существующем по сказочному же, иррациональному порядку… Только что страна была полна живых, энергичных, засучивших рукава людей, а вот уже и нет никого, под ногами путаются (да еще огрызаются!) человекоподобные скоты, неспособные к осмысленному труду…» [1] Но о том же в похожих словах писал в прошлом веке А. Никитенко, бывший крепостной, ставший академиком и цензором: «У нас ныне настоящее царство хаоса. Хаос во всем: в администрации, в нравственных началах, в убеждениях. Хаос в головах тех, которые думают управлять общественным мнением» [2].

Для науки, научного разума, социальной теории загадка русской истории принципиально познаваема. Она лишена того мистического ореола и садомазохистского ужаса, эстетического подъема и восторга, которые, на мой взгляд, сильно способствовали ее демонизации. Чтобы ответить на вопрос, как нечто могло случиться, следует прежде всего понять, кто был действующим лицом исторической драмы, т. е. «Кто мы?» или, иначе, «В чем специфика российского общества?» На языке почвенников разных времен это — постоянно актуальный вопрос о самобытности России.

Наука в одном из своих смыслов есть преодоление метафор. Исходная интуиция, испытываемая, дополняемая, опровергаемая в размышлении и споре, проходит свой путь, превращаясь в понятие, на дне которого покоятся остаточные метафорические смыслы. В данном случае измышлять метафору не было нужды: она сложилась в длительной философской традиции размышлений о России и представала как догадка, питаемая наблюдением эмпирических фактов, различных конкретно–исторических явлений. Глубокое раздвоение русской души, о котором писали столь многие мыслители, может быть признано общим убеждением. О церковном расколе, ставшем трагедией для многих поколений русских людей, расколе на «дневную» и «ночную» культуры, о «мнимой цивилизации», привнесенной из Европы, конфликтах между деревенской и городской жизнью писали и говорили И. Киреевский, В. Соловьев, В. Ключевский, А. Герцен, Г. Флоровский, Н. Лосский, Н. Бердяев, Г. Федотов, Д. Мережковский, австриец Вальтер Шубарт и многие другие, вплоть до В. И. Ленина, указывавшего на противоположность двух культур в одной нации, конфликт между которыми «неизбежен». Потрясающие образы Санкт–Петербурга — зримое воплощение раскола, города, повисшего над бездной, грозящего раствориться, кануть в никуда, исчезнуть, как фантом, как мираж, — идут от Гоголя, Достоевского к Андрею Белому: «С той чреватой поры, как примчался к невскому берегу металлический Всадник, с той чреватой днями поры, как он бросил коня на финляндский серый гранит, — надвое разделилась Россия; надвое разделились и самые судьбы отечества; надвое разделилась, страдая и плача, до последнего часа — Россия» (А. Белый).

Раскол стал той исходной ключевой метафорой, которая была положена А. Ахиезером в основание представлений о российском обществе и стала центральной категорией системы понятий, разработанных им для объяснения и понимания социокультурных процессов, происходящих в России. Появился интегральный образ нашего общества, наглядно выражающий наше отставание в решении проблем от их накапливания, недостаточную способность к коммуникации, к результативному диалогу.

Раскол — в христианском смысле — результат недостатка любви людей друг к другу, неспособность миром сладить общее дело, достичь устраивающего всех компромисса, примирить сталкивающиеся интересы. Раскол, однако, — понятие не религиозно–церковное и не социально–психологическое, и причина его — вовсе не природа человека, так же как не являются его причинами свойства национального характера, какие–нибудь особенности, коренящиеся на этническом уровне. Россия — «расколотое» общество, к такому выводу приходит А. Ахиезер, потому что в ней действуют одновременно противоположные, пытающиеся стать господствующими логики. Каждая из этих логик по–своему рациональна и несет в себе свой собственный проект жизнеустройства, культурную программу, каждая воплощается в социальные институты, образцы и традиции, имеет представления о должном поведении, отношении к природе, обществу, другим людям, народам и странам, государству, власти, прошлому и будущему, вплоть до мироздания в целом. Обе логики почвенны: ни одна из них не является «чужой», «наносной». Но это не рядоположенные логики: они связаны генетически. Первая из них основана на традиционной российской нравственности, складывавшейся с древнейших времен, вторая возникла позднее как элемент развития общества. В любом обществе существует «социокультурное противоречие», отрывающее мысль от дела, идеал от его воплощения, но требуются особые условия, чтобы из этого противоречия возник социокультурный раскол. Будучи одним из выражений нарушения социокультурного закона, сформулированного автором, крайнего обострения социокультурного противоречия, раскол имеет место, например, в модернизирующихся обществах. В России, однако, он возник гораздо раньше: вместе с государственностью и принятием христианства. За многие века раскол не только не исчез, но глобализовался, приобрел особо тяжелое, длительное течение, превратился в характеристику общества, в элемент его самобытности. Все глубже и глубже проникая в общество, — автор прослеживает историю социокультурного раскола достаточно подробно, — раскол определил, наконец, основной социальный тип личности как «расколотый». Последнее произошло относительно недавно, во второй половине XIX века, когда стала дифференцироваться, раскололась народная крестьянская почва. Постепенно раскол стал «хронической болезнью» общества.

Очевиден вопрос: почему в других обществах естественно возникающий при культурной, социальной дифференциации раскол был преодолен или по крайней мере ослаблен до масштабов, не угрожающих существованию целостного сообщества, достаточных для формирования глубинного консенсуса, единого нравственного основания культуры? В самой общей форме ответ, видимо, может состоять в том, что спонтанно нарастающая дифференциация должна постоянно компенсироваться возникновением интегративных механизмов, действующих по принципу обратной связи в кибернетической системе. В России колоссальность неосвоенных пространств и редкость населения резко снизили необходимость в формировании подобного рода интеграторов. Не способствовала их развитию и натуральность и полунатуральность хозяйственных укладов, замедлявшая, кроме того, и сам процесс дифференциации, т. е. развитие. Города всегда были слабы и больше похожи на деревни, развивавшаяся в них культура, с одной стороны, давала импульсы для формирования культурных и социальных интеграторов, о которых говорится выше, но, с другой стороны, эти импульсы были недостаточны, чтобы «переработать» всю территорию страны. Отсюда слабость созидательных функций государства, пытавшегося восполнить «разрывы» в социальной «ткани» административным нажимом, вплоть до прямой жестокости. Но государство — лишь один из интеграторов, причем наименее гибкий и мобильный. Чтобы общество было богатым, преуспевающим, все оно должно быть пронизано густой сетью таких интеграторов — обратных связей.

В результате раскола в обществе образовались цивилизационные типы: традиционный, где господствует ориентация на сохранение достигнутой эффективности общественного воспроизводства, и либеральный, где преобладает постоянное стремление повысить эффективность воспроизводства [3]. Это основополагающее различие проявляется во всем строе жизни, во всех ее сферах.

Две цивилизации, фантастически сплетенные в теле одной страны, означают по меньшей мере столько же типов ментальности, систем нравственности, основных политических культур, хозяйственных систем, типов самосознания и т. д. Расколотое общество — особое общество, преобразующее любые воздействия извне и изнутри самим фактом раскола. Фактически это означает необходимость постоянного учета не только «либеральных» элементов культуры, до сих пор показывавших себя более слабыми внутри страны, но и основного массива общества. Скрытая реальность этого основного массива, составляющие его элементы и факторы, прослеживание и конкретизация процессов, происходящих в толще общества — основное содержание книги.

Сплав двух цивилизаций порождает особую «промежуточную цивилизацию». Понимание цивилизационной специфики общества как «промежуточной», предложенное в исследовании автором, отрицает типологическое единство советского и западного обществ. Достижения индустриальных форм труда, массового промышленного производства, высокоразвитых науки и искусства сами по себе еще недостаточны, чтобы объединить по этим показателям общества в единый тип. Понимание капитализма как одного из этапов «либеральной» цивилизации, к которой только движется Россия, означает, что российское общество оставалось и остается до сих пор докапиталистическим. Капитализм, который исторически развивался в стране, никогда не мог овладеть обществом до его глубин. Автор убежден, что для постоянного воспроизведения того или иного хозяйственного, экономического, социального порядка решающей для общества является деятельность основной части населения. Элиты, и тем более остальные меньшинства, обладают ограниченными возможностями по сравнению с утверждаемой каждый миг волей, деятельностью, поступками большинства. Потому и самая жестокая тоталитарная государственная власть всемогуща только в разрушении, в уничтожении, в подавлении. В позитивном смысле она слаба, куда слабее, чем реальная демократическая власть, более глубоко отражающая волю большинства, рассчитывающая на спонтанную и инициированную позитивную творческую энергию граждан. Слабость тоталитарной и всякой другой власти, опирающейся на насилие, обусловлена тем, что центральной власти, бюрократии, репрессивным органам приходится брать на себя обеспечение, контроль, поддержание всех основных функций общественной жизни, в то время как население пытается замкнуться, не принимать на себя общесоциальные заботы, уменьшить до минимума творческую энергию, направленную на воспроизводство общества.

В этом свете фундаментальным представляется факт, что не менее 85% населения, начиная от отмены крепостного права, стали возвращаться к освященным традицией и тысячелетним опытом формам жизни, к активизации локальных миров. Нельзя не видеть, что замыкание большинства населения в рамках локальных сообществ поставило под угрозу существование государства. Небольшой группе людей в деревне, отклонившихся от устоявшихся порядков жизни, противостояла основная масса общинников. Рост рыночных отношений вел к их обнищанию и выступал катализатором дискомфортного состояния, оценивался как разрушительный — и действительно таковым был для значительной части населения страны. Это вызывало укрепление дорыночных отношений. Примеры этой тенденции бесчисленны на всех уровнях общества, что зафиксировала, например, художественная литература. В «Прощании с Матерой» В. Распутина вернувшийся с первой мировой войны солдат убивает мелочную торговку, единственную в сибирском селе, убивает не из мести или корысти, но за вредоносность ее занятия. Сейчас конец XX века, но все еще торговля не пользуется симпатиями населения. В. Белов пишет о нелюбви к ней своих односельчан, по-прежнему в обществе господствует уравнительное понимание справедливости.

В книге показано, что в истории России постоянно боролись государственническая и антигосударственническая, анархическая тенденции. Когда А. Ахиезер пишет о силе антигосударственнической традиции в стране, это воспринимается как парадокс. Но парадокс здесь кажущийся. Исследователи крестьянских обществ знают, что крестьяне как наиболее массовый социальный слой этих обществ обладают догосударственными нравственными идеалами. Эта особенность — вовсе не следствие религиозной культуры, верований, этнонациональных предпочтений. Она не коренится также в каких–то особых психологических свойствах души. Догосударственные идеалы крестьянства — результат хозяйственной деятельности, особенностей организации общества, основанного преимущественно на традиционных сельскохозяйственных занятиях. Мировой опыт свидетельствует, что самообеспечивающиеся хозяйства, а именно такими были натуральные и полунатуральные хозяйства, базируются на идеях крестьянского самоуправления, на основе самостоятельной автономной жизни в локальных мирах. Крестьянский двор и сельский мир — основа основ социальной жизни крестьянства. Долгое время крестьяне были убеждены, что и город им не нужен. И действительно, в городе складывались другие типы отношений, появлялись новые ценности, традиционную крестьянскую мораль и обычаи город разрушал. Конечно, времена, когда земледелец был свободным от государства, прошли очень давно, но вспомним, что именно в России длительное время существовала реальная возможность ухода на новые земли и социальная память о ничем не стесненной воле была по–настоящему жива. Убеждает авторский анализ подрыва нравственных устоев общества в результате манифеста о вольности дворянской 1762 года. Если дворянин больше не слуга царя, не воин, защищающий земледельца то за что же последний должен кормить помещика, работать нa него? — Освобождение крестьян было с этого момента только делом времени . Однако, — и об этом обычно до сих пор не говорили , — крестьяне хотели освобождения полного — не только от землевлалельца–помещика, но и от государства. От вечной необходимости платить, отдавать часть произведенного ими в тяжком труде . Крестьяне сохраняли свои нравственные идеалы вольной догосударственной жизни и в XX веке в условиях развивающегося индустриализма, что стало предпосылкой их трагической судьбы в советское время. До сих пор эта тема в полном объеме так и не осмыслена.

Автор считает, что в ленинской оценке России к 1917 году как страны среднеразвитого капитализма желаемое принимается за действительное. Экономической «смычки» между индустриализующимся городом и крестьянским большинством не произошло. Деревня в целом, несмотря на беспрецедентную по глубине освободительную реформу 1861 года, а затем столыпинские реформы начала XX века, осталась докапиталистической. Наряду с островками становящихся капиталистических отношений в деревне и в несоизмеримо больших по сравнению с ними масштабах росло сопротивление этим отношениям, нарастала мощнейшая волна уравнительной справедливости. Именно она смела российское дооктябрьское государство и способствовала установлению советской власти. Октябрьские события 1917 года это традиционалистский взрыв, давший массовый выход наверх архаичным нравственным идеалам и, как это ни парадоксально, обеспечивший социальной энергией устремления правящего модернизаторского меньшинства. Буржуазное развитие России в рамках этого объяснения, как и соответствующее движение к либеральной цивилизации, предстают катализатором этого взрыва, ибо распространение буржуазных ценностей, товарно–денежных отношений шло одновременно с ростом, с определенного момента опережающим, глухого сопротивления их развитию, на что обычно закрывают глаза.

Смелая гипотеза, выдвинутая в книге, связывает катастрофы, переживаемые Россией, с масштабами и уровнем развития товарно–денежных отношений. Все четыре социальные катастрофы, когда происходила дезинтеграция государства, страна раздиралась междоусобицами, сопровождались резким изменением места и роли товарно–денежных отношений. Так было в результате гибели Киевской Руси и возникновения Московского государства, когда развитие менового хозяйства сменилось натуральным. Так было и в катастрофе Смутного времени, которой предшествовали попытки перевода натуральных повинностей в денежные, о чем говорили историки Н. А. Рожков и М. Н. Покровский. Сходный процесс произошел и в 1917 году, когда развитие капиталистических отношений в городе и деревне привело к взрыву уравнительности, вызвало неслыханную натурализацию и возрождение крепостничества (теперь уже не в помещичьей, но в государственной форме колхозов). Четвертая катастрофа — гибель СССР, окончание советского периода — разразилась в момент попыток экономических реформ, направленных на развитие рыночных отношений. Действительно ли общество отторгает рыночные отношения, отвечая на их развитие реакцией натурализации? Каков в этом случае должен быть путь реформаторов, учитывая неизбежность рынка как единственного механизма, обеспечивающего тот уровень функционирования всеобщего, который достаточен для современной цивилизации?

Признание нашего общества докапиталистическим с преобладанием дорыночных отношений радикальный вывод, требующий разработки совершенно иного категориального аппарата экономической и политической науки, особых методов реформирования общества, свободных от постоянного «вчитывания» в происходящие у нас процессы с позиций, которые характерны для развитых капиталистических обществ. Автор начинает поиск этих категорий, когда, например, использует категорию «хозяйство» вместо привычной категории «экономика», так как последняя, по его мнению, может применяться только к развитым рыночным хозяйствам. В других случаях он выходит из положения, обращаясь к категории «псевдо» (целый ряд таких понятий включен им во второй том настоящего издания — «псевдорынок», «псевдокапитал», «псевдоурбанизация», «псевдолиберализм» и т. п.) как характерной для «промежуточной» цивилизации, того неорганичного синтеза, который она воплощает.

Попытка понять трагический опыт советской истории подвела А. Ахиезера к анализу «лингвистической реальности» — мифов, идеологии, сопровождавших возникновение советской государственности; до цели — общего счастья — оставалось, казалось, малое: сломить сопротивление свергнутых классов; их уничтожение отождествлялось с достижением новой (коммунистической) жизни. В действительности, однако, была найдена идея новой интеграции общества и реальные механизмы этой интеграции через «партию нового типа» и идеологию, воплощавшую триумф победившей части расколотого общества. Если бы, однако, эта часть могла существовать самостоятельно, а общество «низшего класса» оказалось жизнеспособным! Временно раскол, казалось, исчез, новое единство вдохнуло в людей неслыханный энтузиазм. Уничтожив частную собственность, советская власть последовательно и твердо довела до крайних пределов то, что царское государство осуществляло неполно и непоследовательно, в том числе начавшуюся после 1861 года индустриализацию за счет крестьянства и государственную поддержку монополий в промышленности. Большевизм смог выполнить это за счет своего постоянного стремления одновременно «вписаться» в культурные представления различных социокультурных групп, часто далеких по своим представлениям, ценностям, образу жизни, убеждая каждую из групп, что он выражает именно ее ценности, а затем используя эти группы в своих конъюнктурных целях. Результатом вскоре стало не общее благо народа (как это провозглашалось), но совершеннейший утилитаризм и демагогия, его прикрывающая, манипуляторство, причем не только в сфере экономики и политики, но и в сфере духа. С легкостью отождествлялись научная истина и мифы, все огромное «расколотое» общество было подчинено задаче сконцентрировать массовую социальную энергию на цели создания Великой Державы. Опираясь на господство уравнительных ценностей, растущий утилитаризм и социально–утопические представления крестьянства, большевистская власть смогла использовать социальную энергию этого самого массового слоя населения, чтобы его руками подавить более самостоятельную и склонную к предпринимательству часть крестьян. Осуществила руками этой же крестьянской России, изгоняемой в город, индустриализацию, проводимую за счет того же крестьянства, обираемого до нитки, до голодной смерти в деревне. Путь индустриали зации на добуржуазной основе, который был реализован в Советской России и превратил страну в «современную», позволив на время ей стать «сверхдержавой», — уникальное явление в мировой истории.

Эволюция нравственности. Типам цивилизации отвечают складывающиеся в них типы нравственности. Исходной «природной» формой традиционной российской нравственности А. Ахиезер считает вечевую, которая распадается на соборную, персонифицированную в патриархальной общности и сходных с нею сообществах, и авторитарную — воплощение силы, власти, авторитета и собственности Первого лица тех же сообществ. Динамика этих типов нравственности, их взаимоотношения между собой, переходы от конфликта к согласию между ними составляли содержание общественной жизни традиционного общества в России. Органическая целостность, незамутненность традиционной культуры нарушается со временем внутренними причинами: общество дифференцируется, одни его элементы отрываются от других, выдвигаются новые нравственные типы. Возрастающее значение среди них приобретает утилитарная нравственность (которая начинает развиваться в традиционной цивилизации). Вокруг утилитаризма и разворачиваются исторические драмы, занимающие последние несколько столетий общественного развития страны.

Утилитаризм, общая для всех народов на определенной стадии их развития нравственность, связан с тем открытием человечества, что все окружающее — и природа, и вещи, и люди — может быть использовано, превращено в средства для человеческой деятельности. Утилитарная нравственность укореняется в верхних слоях общества, воплощаясь в идею общего блага. Она проникает в толщу народа, в его практическую по–вседневную жизнь. Но утилитаризм двойствен: с одной стороны, он способствует наращиванию богатства, умений, творчества во всех его формах, с другой, если он не умерен высшими типами нравственности, легко склоняется к эксплуатации человека, в поиске средств становится напористым, агрессивным, беспощадным.

Утилитарная нравственность, однако, вовсе не противоположна высшим ценностям, и это доказывает опыт Запада, и в философии, и в религии сумевший дать высшие обоснования этой нравственности и тем самым ограничить ее агрессивный напор. Но на русской почве утилитаризму сильно не повезло. Он остался вне обоснования высшими ценностями, не разработанным ни в элитарной культуре, ни в религии, что привело к нравственной необеспеченности идеи общественного развития как таковой. Общество и в лице духовной элиты, и в лице церкви чуждалось самой идеи пользы во всех тех случаях, где она не выступала как польза государства или народа. Высшая интеллигенция обратилась к либеральным идеям и ценностям, проникающим с Запада, оставив утилитаризм неразвитым и грубым. Сферы деятельности, социальные слои, обеспечивающие общественное богатство через личный интерес, до сих пор воспринимались и воспринимаются как подозрительные. Торговля, предпринимательство, деловой успех, активная деятельность, направленная на личные ценности, карьеру, богатство, — все осталось нравственно ущербным, подвергающимся осуждению. Как же удивляться, что люди в России бедны? Модернизация осуществлялась, имея целью лишь пользу государства, но не улучшение повседневной жизни людей. Традиционная нравственность вообще не знает модернизационных ценностей, не поддерживает активной преобразовательной деятельности, негативно оценивает новшества. Проникающая же с Запада и ограниченно развиваемая в высших слоях русского общества либеральная нравственность постоянно выхолащивалась, усекалась. Из нее бралось лишь то, что могло «работать» на идею общей пользы, в основном то, что могло помочь развитию технических умений, научных знаний. В сфере духа она осталась абстрактно–отвлеченной, непроработанной на почвенном материале. И до тех пор пока либеральная нравственность оставалась беспочвенной, уделом небольшого числа людей, ее можно было перерабатывать в утилитарном духе, подчиняя низшим формам нравственности, использовать как средство.

С нравственной стороны рассмотрен в книге опыт революционной интеллигенции, большевизма. Автор полагает, что на каком–то этапе революционная интеллигенция, ориентирующаяся на благо народа как на высшую ценность, стала считать, что ради этой цели можно быть утилитарными во всех остальных случаях, в том числе заниматься утилитарным манипуляторством в сфере духа, использовать любые другие формы нравственности для осуществления того, что считаешь полезным, причем не лично для себя (личная заинтересованность с негодованием отвергалась), но для общества. В результате этого большевизм утвердился во мнении, что он может делать с людьми все, что считает целесообразным, т. е. неограниченно утверждать свою волю. В этом большевики шли за теми террористами из народников, которые полагали нравственным распоряжаться чужими жизнями ради народного блага (как они его понимали). Православная нравственность, уходящая от мира, от напряженных и драматичных социальных проблем, оставила общество наедине с его проблемами; конфликт разыгрывался в основном между постепенно подтачиваемой традиционной нравственостью (соборной и авторитарной) и необлагороженным грубым почвенным утилитаризмом.

А. Ахиезер связывает наиболее глубокие изменения в обществе с массовой нравственностью. Утилитаризм, медленно, мучительно разъедающий народную традиционную нравственность, одновременно несет с собой не только опасность гибели патриархально–традиционных форм доличностного соборно-авторитарного самосознания, но и надежду на утверждение новой нравственности, более высоко оценивающей личность, ее ценности. Этот процесс имеет противоречивый характер с точки зрения динамики самого утилитаризма: развитые его формы, связанные с буржуазной культурой, предпринимательством, производительным трудом, были отброшены в результате октябрьской катастрофы, однако низовой, грубый и неразвитый утилитаризм за годы советской власти сильно укрепился в массах, потеснив, а кое–где и решительно отбросив традиционную нравственность. Тем не менее Россия, как и прежде, осталась расколотым обществом, страной «промежуточной» цивилизации. В некотором смысле процесс ее вхождения в либеральную цивилизацию после Октября стал еще менее органичным, ибо общество пыталось использовать в качестве механизма своего преобразования не достоинства, а недостатки. Незрелость, фрагментарность буржуазной культуры и рыночных отношений, несформированность рынка, неразвитость капитализма как социально–экономического строя парадоксальным образом стали оцениваться как достоинства антикапиталистического пути в новую цивилизацию. Это стало возможным из–за неправомерного отождествления либеральной цивилизации в целом, во–первых, с одним из ее начальных этапов, а во–вторых, с одним из наиболее заметных ее результатов — индустриализмом.

Руководствуясь подобными установками, советские модернизаторы направили все усилия на индустриализацию. Советское общество оказалось способным добиться ограниченных результатов, частью перенять, частью развить самостоятельно индустриальные формы труда и промышленного производства, науку и технику. Но эти результаты покоились на представлениях, идеологии, менталитете, ценностях не либеральной, а промежуточной цивилизации. Между ее элементами не было согласия, и постоянно тлеющий конфликт игнорировался, загонялся внутрь.

Достижение А. Ахиезера в том, что он сумел подняться над обычным в нашей культуре взглядом, негативно оценивающим утилитаризм, отлучающим его от высших ценностей, и показал необходимость утилитаризма как стадии в развитии человеческого духа, в амбивалентности своей способного не только освящать грязные дела, но и поддерживать и развивать высшие смыслы человеческой деятельности. И прежде всего важно то, что утилитаризм определяет трудовую этику, этику делового успеха. А. Ахиезер показал, что, минуя утилитаризм, впрямую от традиционной к либеральной нравственности пути нет. Промежуточная утилитарная нравственность — необходимое звено в развитии общества и личности, имеющая свою функцию, в частности, как основа производства, производительного труда, профессионализма, выступающего в качестве составляющей труда. Вовсе не обязательно протестантская, но уж непременно достижительная, нацеленная на эффективность деятельности этика не может сложиться вне утилитаризма, утверждающего полезность деятельности как таковой, преобразующей мир и человека в нем.

Там, где многие видели иррациональный «русский хаос», загадочность непознаваемой славянской души, автор разглядел жесточайший конфликт типов воспроизводства, культуры, нравственности. В общем–то характерный для многих модернизирующихся обществ внутрикультурный разрыв он осмыслил в категориях культурной самобытности, исследовал его как определяющий факт социокультурной эволюции. Теоретики модернизации предполагали, что общество, модернизирующееся «вдогонку», может попасть в ловушку. Но никто до сих пор не проследил с этой точки зрения исторический путь России.