3. Отрицание отрицания отрицания

3. Отрицание отрицания отрицания

3.0. Роман Достоевского «Бесы» иногда включается его комментаторами в корпус антинигилистической литературы с некоторыми оговорками[167], но часто все же причисляется к ней безапелляционно[168]. Ниже мы постараемся показать, что какое бы то ни было отнесение «Бесов» к антинигилистическому жанру односторонне. Оно банализирует художественную логику Достоевского, превращает ее из ряда вон выходящей в явление семантико-эстетической нормы (и таким путем невольно приспосабливает сугубо оригинальный текст к массовому восприятию, которое в своей инертности ожидает того же от искусства).

Роман Достоевского отвергает не только нигилизм, но и антинигилизм, представляя собой тройную негацию, реализуя последнюю из возможностей, которые находятся в распоряжении кумулятивного отрицания по аналогии.

3.1.1. Хотя «Бесы» были написаны еще до того, как антинигилистическая литература полностью завершила свое развитие, все же они появились в ту пору, когда этот жанр уже вступил в позднюю эволюционную фазу, так что многие важные из его образчиков смогли стать материалом для интертекстуальной работы Достоевского. Отсылки к антинигилистической прозе, присутствующие у Достоевского, свидетельствуют, что он не был солидарен с ней.

В романе «Некуда» положительный доктор Розанов веселит собравшихся на вечеринке гостей, пускаясь в пляс со старухой Абрамовной под немецкий мотив:

Доктор подошел к Абрамовне, нагнулся к ее уху, как бы желая шепнуть ей что-то по секрету, и, неожиданно схватив старуху за талию, начал вертеть ее по зале, напевая: «О, мейн либер Августен, Августен, Августен!»

Лиза едва могла играть. Обернувшись лицом к оригинальной паре, она помирала со смеха, так же как и вся остальная компания[169].

Достоевский наполняет ту же немецкую песенку зловещим содержанием в сцене, в которой Лямшин цинично примешивает ее к «Марсельезе». То, что было у Лескова истинно комическим, делается лжекомическим у Достоевского. Дабы не осталось сомнений в том, что фортепьянная пьеса Лямшина «Франко-прусская война» имеет отношение к «Некуда», Достоевский вводит в свой роман упоминание о «нашем штаб-лекаре Розанове»[170] — эпизодической фигуре, которая не имеет никакой сюжетной функции и, значит, призвана лишь способствовать опознанию интертекстуальной связи. Сверх того, Достоевский аттестует Лямшина как, скорее всего, плагиатора, намекая тем самым на то, что музыкальная шутка этого персонажа не может быть понята помимо ее генезиса:

Был потом слух, что Лямшин украл эту пиеску у одного талантливого и скромного молодого человека, знакомого ему проезжего, который так и остался в неизвестности; но это в сторону.

(252)

История шпигулинских рабочих в «Бесах» восходит к главе «Бунт» из «Взбаламученного моря» Писемского. В обоих произведениях народное волнение (у Писемского речь идет о возмущенных крестьянах) рисуется как результат подстрекательства (причем и здесь и там зачинщиками выступают беглые: живущий в подполье Федька Каторжный — в «Бесах» и бывший барский кучер Михаила, скрывшийся от солдатчины, — во «Взбаламученном море»). Крестьяне у Писемского опускаются на колени, когда их начинают теснить силы порядка; того же требует от шпигулинских губернатор Лембке — ср.:

— Ну, черти, дьяволы! Становитесь на колени! — вскрикнул старик и сам стал на колени, за ним стали несколько мужиков.[171]

* * *

— Шапки долой! — проговорил он <Лембке. — И.С.> едва слышно и задыхаясь. — На колени! — взвизгнул он неожиданно <…> «Господи!» — послышалось из толпы. Какой-то парень начал креститься; три, четыре человека действительно хотели было стать на колени, но другие подвинулись всею громадою шага на три вперед и вдруг все разом загалдели…

(342).

Как во «Взбаламученном море», так и в «Бесах» волнения завершаются поркой двоих из беспокойной толпы (ср. у Достоевского: «Наказаны, впрочем, были всего двое, не думаю, чтобы даже трое» (там же). При всем сходстве двух романов в этих их коллизиях существенное отклонение Достоевского от образца, предложенного Писемским, состоит в том, что в «Бесах» опасность, которую несет с собой выступление шпигулинских, изображена в качестве мнимой («…все-таки остается нерешенный вопрос: каким образом пустую, то есть обыкновенную толпу просителей <…> с первого шага обратили в бунт, угрожавший потрясением основ?», 337), тогда как во «Взбаламученном море» перед нами и впрямь угроза кровавой резни, желательной для нигилистов:

«А ведь есть господа <…> которые радуются этой бестолочи… Готовы даже подстрекать на нее народ… Движение здорового общественного организма в этом видят… Не подлость ли <…> кровью этих детей <т. е. народа. — И.С.> омывать свои безумные фантазии!..»[172]

Если применительно к «Некуда» Достоевский преобразовал истинно комическое в ложное, то, коснувшись «Взбаламученного моря», он перевел в фальшь истинно трагическое (пусть даже трагическое лишь в потенции).

Сопоставление «Бесов» со «Взбаламученным морем» проясняет, откуда происходит горячечная фантазия Лембке, принявшего из-за расстройства ума мирных фабричных ходатаев за морских разбойников, «флибустьеров» (Достоевский обращает метафору «бунт = буря», содержащуюся в названии романа Писемского, в насмешливую метонимию: помешавшийся губернатор переносит по смежности этимологическое значение имени полицейского пристава Флибустьерова на толпу стоящих рядом с тем просителей)[173]. В другой раз заголовок романа Писемского выставляется Достоевским в ироническом освещении в словах Степана Трофимовича Верховенского о юношеских проделках Ставрогина: «море уляжется» (36) (на самом деле, путь Ставрогина ведет его к самоубийству).

3.1.2. В наше намерение не входит регистрация и анализ всех интертекстуальных контактов, сопрягающих роман Достоевского с корпусом антинигилистической литературы, что могло бы стать предметом обширного самостоятельного исследования (ср., например, эпизоды благотворительных праздников в «Панурговом стаде» и в «Бесах»; ср. еще свидание Ставрогина с Лизой в Скворешниках и встречи Волохова с Верой в «Обрыве» Гончарова при одинаковом использовании в этих случаях родового имени «Тушины»)[174].

Нам хотелось бы лишь обратить внимание на то, что Достоевский не приемлет ни антинигилистической позитивности (отклик на «Некуда»), ни негативности, свойственной этому жанру, (опустошение заимствованного у Писемского мотива народного бунта).

Интертекстуальность, отличающую «Бесов», можно было бы назвать, если не бояться неологизмов, трансгенотекстуальностью: Достоевский помещает свой роман по ту сторону жанра антинигилистической литературы.

3.2.1. Зададимся теперь вопросом о том, каким должен быть логический результат тройной негации. Нужно полагать, что она влечет за собой уравнивание простого отрицания и отрицания отрицания (так как и то и другое сходно теряют здесь свою силу).

С одной стороны, эта эквивалентность означает, что нигилизм включает в себя антинигилизм. Достоевский многообразно варьирует тему саморазрушающегося нигилизма[175]; бывший вольнодумец Шатов становится проповедником русской идеи; атеист Кириллов убивает себя; Шигалев завершает свой социально-утопический трактат мыслью о неизбежности деспотии; Верховенский-младший хочет устроить революцию только для того, чтобы посадить на трон нового царя; Верховенский-старший, отвергавший христианство («…я — не христианин. Я скорее древний язычник», 33), внимает перед смертью «Евангелию» и «Апокалипсису».

С другой стороны, тройная негация делает антинигилизм явлением, неотдифференцированным от нигилизма. Губернатор Лембке оказывается орудием в руках Петра Верховенского; Кармазинов, боящийся революции, в то же самое время не сомневается в том, что она вот-вот произойдет, и заигрывает с бунтовщиками; заботящаяся о соблюдении социальных приличий Варвара Петровна якшается в Петербурге с нигилистической молодежью.

Равенство простого и двойного отрицаний персонифицируется Ставрогиным, внушившим Кириллову атеизм, а Шатову — веру в богоносный русский народ. В загадке Ставрогина, таким образом, нет ничего иного, кроме логики, хотя бы и особой: это отрицание, желающее быть самоотрицанием.

Если антинигилистический роман усматривает в родовом наследовании последнее средство, способное исцелить зараженного негативностью человека, то в «Бесах» родовая жизнь рисуется невозможной. Ребенок Ставрогина умирает от простуды; его роман с Лизой обрывается ее смертью; его попытка спастись с Дашей в кантоне Ури (из которого, кстати, происходит Райнер в «Некуда» Лескова) подытоживается самоубийством[176]. Фантазия Хромоножки, оплакивающей своего мертвого ребенка (она — девица), не только игра воображения, но и мотив, согласующийся с главной проблематикой романа, который показывает родовое существование зашедшим в тупик. Оба носителя родовой философии (Хромоножка, христианизирующая культ земли, и Шатов, обоготворяющий национально-племенное начало) — погибающие персонажи. Конец родовой преемственности, изображенный Достоевским под всяческими углами зрения, находит самую разительную манифестацию в преступлении Ставрогина — в насилии над ребенком, над продолжателем рода.

Та действительность, которую моделируют «Бесы», развертывается так, что в ней не остается никаких ценностей: к финалу романа она становится аксиологически пустой. В отличие от антинигилистической литературы, настаивавшей на позитивности биофизической реальности в противовес идеологической, «Бесы» втягивают в процесс отрицания обе эти сферы. Достоевский не случайно характеризует в подготовительных материалах к «Бесам» оспариваемого им Ставрогина как лицо, которое делает идеологическое отприродным:

Это человек идеи. Идея обхватывает его и владеет им, но имея то свойство, что владычествует в нем не столько в голове его, сколько воплощаясь в него, переходя в натуру, всегда с страданием и беспокойством, и, уже раз поселившись в натуре, требуя и немедленного приложения к делу[177] <подчеркнуто автором. — И.С.>.

Перефразируя Достоевского, следовало бы назвать его роман «нигилизмом в высшем смысле». Нигилизм этого текста абсолютен, превосходя все предшествовавшие нигилизмы (пусть даже катастрофа таких противников отрицания, как Хромоножка и Шатов, и осмысляется в «Бесах» как трагедия). Читая роман Достоевского, мы имеем дело с деидеализирующим нигилизмом, аналогичным деонтологизируюшему, с омнионегацией. Это была вершина отрицательности, допустимой в реалистическую эпоху, допустимой вообще.

Занять метапозицию в мире, который описан в «Бесах», можно, по Достоевскому, только тогда, когда человек преодолеет в себе всё человеческое: Тихон, разгадавший Ставрогина, — это «архиерей на спокое», т. е. лицо, переставшее участвовать не только в мирских, но и, сверх того, в церковных делах, трансцендировавшее антропологическое и в его профанном, и в его сакральном измерениях (монахи Спасо-Ефимьевского Богородского монастыря недолюбливают живущего у них старца). Тихон персонифицирует тройное отрицание, логику романа, понимая в конце концов, что Ставрогин неисправим, что у того, кто делает равносильными отрицание и отрицание отрицания, кто «ни холоден, ни горяч» в одно и то же время, нет пути к исправлению, к позитивности. Тихон отрицает Ставрогина, отрицает отрицание отрицания.

3.2.2. Подвергая отрицанию и нигилизм и антинигилизм, Достоевский тайно, но вполне последовательным образом критиковал в своем романе охранительную основу основ русского общества — монархизм — и отождествлял самодержавие с «бесовством». Разделение «бесов» на старшее и младшее поколения ассоциируется Достоевским с двумя эпохами русского самодержавия — александровской и николаевской.

Отец Ставрогина, «старец легкомысленный», скоропостижно умирает «от расстройства желудка, по дороге в Крым» (17), — ср. смерть Александра I в Таганроге после посещения им Крыма и легенду о превращении государя в старца Федора Кузмича. Степан Трофимович Верховенский устраивает заседания либерального кружка, состоящего из четырех человек (Липутина, Шатова, Виргинского и рассказчика; остальные посетители сборищ названы «случайными гостями», 30), подобно Александру I, который в начале своей деятельности окружил себя «якобинской шайкой» из четырех реформаторов: Чарторыйского, Строганова, Новосильцева и Кочубея. В этом контексте трудно удержаться от предположения, что фамилия «Верховенский» намекает на Венский конгресс, на котором Александр I выступил инициатором Священного союза (эта догадка тем более допустима, что в кружке Степана Трофимовича, как и при дворе Александра I, господствуют антифранцузские настроения, — ср. в «Бесах»: «…мы <…> предсказывали, что Франция после цезаризма разом ниспадет на степень второстепенного государства, и совершенно были уверены, что это ужасно скоро и легко может сделаться» (там же). Личные имена двух городских авторитетов, Варвары Петровны и губернаторши Юлии Михайловны, совпадают с именами баронессы Варвары-Юлии Крюденер, которая Начиная с 1815 г. оказывала сильнейшее влияние на Александра I. Точно так же антимонархически мотивирован выбор Достоевским имени и отчества для подруги Варвары Петровны, Прасковьи Ивановны (няней Александра I была англичанка Прасковья Ивановна Гесслер).

О том, что изображение второго поколения «бесов» связывается Достоевским с критикой в адрес Николая I, сигнализирует, прежде всего, именование Ставрогина Николаем Всеволодовичем (т. е. Николаем-вотчинником, самодержцем). Вынашиваемая младшим Верховенским мечта предоставить трон Ставрогину по ходу революции аналогична фактическому воцарению Николая I, сопровожденному декабрьским восстанием. Сходны внешние данные Ставрогина и Николая I (бледность, правильные черты лица, высокий рост). В комнате Кириллова, заразившегося самоубийственным атеизмом от Ставрогина, висит портрет «покойного императора Николая Павловича» (деталь, которая кажется странной в обиходе нигилиста, если не учитывать антимонархической тенденции, пронизывающей роман Достоевского). Возможно, что инженерная профессия Кириллова находит объяснение в инженерном образовании, полученном Николаем I, который любил приговаривать: «Мы, инженеры…»[178] На личную близость Николая I и Пушкина Достоевский отзывается, соотнося Ставрогина с поэтом Лебядкиным, который двусмысленно-похабно пародирует пушкинский мотив «женских ножек» в стихотворении «В случае, если б она сломала ногу»: «Краса красот сломала член…» (210)[179].

3.3.1. Текст, для которого не существует никаких позитивных ценностей, естественно, не может признать и ценность литературы. «Бесы» — один из ранних случаев постлитературы (которая стала столь типичной для наших дней, будь то литературоведческая литература у Битова и Эко или анально-деструктивная литература у В. Г. Сорокина); роман Достоевского — это post-scriptum к эстетически маркированному способу письма, к эстетическому в целом[180].

Большинство героев «Бесов» — писатели, литераторы, авторы, чье творчество и социальная активность вызывают у Достоевского насмешку и осуждение.

Степан Трофимович Верховенский — автор поэмы, в которой поют насекомые и минералы; Варвара Петровна собирается издавать в Петербурге литературный журнал, но терпит крах в этой затее; ее сын пишет «Исповедь», щеголяя дурным слогом; модный писатель Кармазинов окончательно исчерпал свой талант; стихи капитана Лебядкина разрушают и форму и смысл поэзии; губернатор Лембке сочиняет никому не нужную прозу («Втихомолку от начальства послал было повесть в редакцию одного журнала, но ее не напечатали», 243); младший Верховенский распространяет свое стихотворение «Светлая личность», приписывая авторство Герцену, чтобы придать вес бездарному сочинению; Шигалев составляет циничный трактат о грядущем царстве несвободы; Кириллов проповедует в своих писаниях самоубийство; мастер имитаций Лямшин наделен эстетическим даром, который он расходует на сомнительные упражнения, вроде пьесы «Франко-прусская война».

Из ряда лжесозидателей выпадают (кроме метагероя — Тихона) Шатов (он говорит Ставрогину: «Я человек без таланта и могу только отдать свою кровь и ничего больше, как всякий человек без таланта», 201), Хромоножка, Маврикий Николаевич и Лиза Тушина (она задумывает и впрямь стоящее, по Достоевскому, дело: перепечатывать из журналов и газет только факты русской жизни), но эти четверо гибнут в том мире, где господство принадлежит дурно-эстетическому. Зато удаются едва ли не все интриги, устраиваемые Петром Верховенским, театрализующим жизнь, вносящим в нее искусственность («Я люблю красоту. Я нигилист, но люблю красоту», 323), приписывающим людям роли, которые противоречат их сущности («…Федька Каторжный верно выразился о нем, что он „человека сам сочинит да с ним и живет“,» 281).

Итак, по Достоевскому, словесное и иное творчество (включая сюда жизнестроительные потуги Петра Верховенского) безнадежно скомпрометировано, в то время как чистая, не нуждающаяся в креативности бытийность (бесталанный Шатов и др.) обречена на смерть. При таком подходе к творчеству Достоевский должен был попасть в парадоксальную ситуацию: ведь он создавал художественный текст, обесценивающий художественность. Выход из этого парадокса Достоевский нашел в том, что атрибутировал свой роман одному из «бесов», участнику заседаний у Верховенского-старшего, Антону Лаврентьевичу Г-ву, и тем самым дистанцировал себя от лица, ведущего рассказ[181]. Высказывая собственные суждения о людях и событиях, хроникер в «Бесах» часто заблуждается (так, он подвергает сомнению идеи Шатова (111) и квалифицирует владеющую правдой Хромоножку как «наказанное Богом существо», 114). Даже если рассказчик обнаруживает правоту в своих оценках (например, в характеристике, данной им Кармазинову), он совершает при этом ложные поступки (бросается поднимать «портфельчик», который Кармазинов нарочно обронил, чтобы стать объектом ухаживания). Антон Лаврентьевич Г-в сообщает безусловную истину тогда, когда он либо выступает простым регистратором объективных данных[182], либо воспроизводит чужой авторитетный голос (допустим, передает приговор врачей, отвергших безумие Ставрогина по вскрытии его трупа). Еще один прием, к которому прибегает Достоевский с тем, чтобы скомпрометировать повествователя, заключен в приписывании ему поверхностно-правильных мнений (Г-в, конечно, справедлив, протестуя против слухов о пьянстве Тихона, но разве в том проблема, пьет или не пьет прозорливый старец?)[183].

3.3.2. Реальный автор «Бесов» как бы выносит себя за скобки повествования. Достоевский находится за гранью собственного романа, в послероманном смысловом пространстве — там, где текст хроникера завершается, в той точке, откуда этот текст может быть прочитан в ином порядке, чем тот, который был первоначально предложен. Если хроникер повествует, то Достоевский выстраивает противоповествование или иноповествование.

Поэтому имена ряда героев Достоевского суть палиндромы, открывающие подлинный смысл персонажей: Лебяд(кин) ? diable, Кармазин(ов) (= красный) ? низа мрак, Кирилл(ов) ? лирик (ср. особенно понимание Кирилловым времени, лирическое по своей сути и к тому же цитирующее «Фауста» Гете: «Есть минуты, вы доходите до минут, и время вдруг останавливается и будет вечно», 188), Шигал(ев) (он доказывает логически, что равенство людей выливается в их несвободу) ? logisch, Туш(ина) ? шут (ее шутовское поведение описывается в сцене, в которой Варвара Петровна принимает Хромоножку в своей гостиной)[184]. В других случаях имена в «Бесах» читаются хотя и слева направо, но обретают значение только после того, как разлагаются на составные части (Став/рогин, Верхо/венский), т. е. после того, как мы превращаем непрерывное в прерывное, в иное, чем дано нам в романе.

Ино- и противосказание, к которому прибегает Достоевский, подразумевает, что заведомые обмолвки персонажей на самом деле являются глубоко справедливыми высказываниями (Варвара Петровна говорит об «усыновлении» Хромоножки вместо того, чтобы сказать, что она хочет «удочерить» ее, и выдает этим лингвистическим ляпсусом связь ее мнимой заботы о Марье Тимофеевне с действительно волнующей ее мыслью о непутевом сыне; когда Кириллов, узнавший от Шатова о беременности Marie, косноязычно замечает по этому поводу: «Очень жаль, что я родить не умею <…> то есть не я родить не умею, а сделать так, чтобы родить, не умею… или… нет, это я не умею сказать» (444), то здесь Достоевский указывает на аутентичную природу идеи самоубийства, напрасно нацеливающей себя на то, чтобы заново начать человеческий род). И в обратном порядке: как будто бесспорные соображения персонажей в «Бесах» ошибочны (называя Шатова «московским славянофилом» (33), Степан Трофимович извращает постромантические, отнюдь не реставраторские убеждения своего оппонента).

В последних двух параграфах мы были непозволительно лаконичными. Стоит надеяться, однако, на то, что подробное изучение приемов, с помощью которых в «Бесах» конструируется ложная, обманывающая читателей повествовательность[185], со временем позволит описать стилистику Достоевского, с одной стороны, в духе изначальной интуиции о нем (в общем, правильной) как о «плохом писателе», а с другой — в соответствии с ревизионистскими попытками (также обоснованными) представить его в роли «гениального художника». Явление литературы вне литературности удовлетворяет сразу обеим названным оценкам.

3.4. Касательно романа Достоевского нам остается сделать пару замечаний общего характера.

Ликвидируя сразу оба ведущих жанра реалистической литературы, нигилистический и антинигилистический, Достоевский совершал эдипальное нападение на авторитетность, которое в то же самое время отказывало эдипальности — как в ее триумфирующем (нигилизм), так и в ее фрустрационном (антинигилизм) вариантах — в праве на существование.

Литература исчерпывает себя не потому вовсе, что она «автоматизируется» в читательском восприятии, как думали формалисты. Она завершается не бездарно, но гениально: на вершине ее генеративных возможностей, на той высшей ступени, которой она достигает в стремлении превзойти самое себя. Она отменяет себя не в качестве предмета рецепции, но в качестве результата порождения. Она перестает повторяться в неповторимом тексте (каковым являются «Бесы», опустошившие всё и поэтому не допускающие никакой имитации). Литература прекращается не литературно (как того хотелось бы ее исследователям, что психологически понятно), она перерождается в трансэстетическое.

Выход Достоевского за пределы антинигилистического жанра убил жанр (оборвав род в изображенной «Бесами» действительности).

Непревзойденная гениальность «Бесов» в том, что они доказали возможность существования текста вне дискурса (в данном случае антинигилистического).

Проведенное Достоевским отрицание отрицания отрицания было вызовом культуре, которая смогла найти себя снова лишь в преодолении реализма 1840–80-х гг., в символизме и постсимволизме (авангарде), но так и не противопоставила ничего изобретенной автором «Бесов» постлитературности.

* * *

В заключении раздела об эдипальности суммируем все ее упоминавшиеся типы. Она имеет либо «позитивное» содержание (борьба ребенка с равным ему по полу родителем), либо «негативное» (выступление мальчика против матери и девочки против отца). Важно различать, далее, две формы, в которых дети мыслят себе победу над родителями. Одна из них авторитарна (ребенок ощущает себя как бы взрослым, который обладает правом доминировать над другими взрослыми), вторая — эгалитарна (ребенок инфантилизует родителей как равных ему и тем самым отнимает у них главенство в семье). Эдипальность, наконец, бывает и победоносной и фрустрационной. Говоря о последней, мы имеем в виду не самоотказ ребенка от эдипальной установки, совершающийся на кастрационной стадии, но такую эдипальность, осуществлению которой мешают какие-то внешние факторы, заставляющие ребенка признать, что он не самотворец, но всего лишь продолжатель рода.