3. Кенозис
3. Кенозис
3.1.1. Схема переходных обрядов то и дело встречается в повествовательных текстах 1930–50-х гг., как, впрочем, и во всей мировой нарративике. Но К. Кларк не права в своем убеждении, что к этому и только к этому архетипу восходит сталинистский роман. Rites de passage предполагают перемещение индивида из одной позиции в противоположную: из младшей возрастной группы в старшую, из холостого положения в семейное, из жизни в смерть. Между тем в границах СР существует большое число нарративов, подытоживаемых не изменением, но сохранением resp. восстановлением исходного статуса героев (Вихров в «Русском лесе» остается профессором, хотя и собирается переквалифицироваться в лесника, чтобы избавиться от преследований со стороны Грацианского; авиатор Мересьев в «Повести о настоящем человеке» теряет обе ноги и тем не менее вновь начинает летать).
Для сталинистской культуры как целого несущественно, достанутся ли героям новые роли в конце повествования или нет. Обязательным в ее нарративной практике служит момент, когда центральный персонаж текста утрачивает свой дифференциальный признак, но, несмотря на это, не лишается способности действовать так, как если бы он по-прежнему был носителем отличавшей его черты.
3.1.2. Вместе с переходными ритуалами мифопоэтическую базу СР образуют и многие иные архетипические комплексы, например, мессии (в повести А. Н. Толстого «Хлеб» (1937) Сталин спасает революционную Москву от голода); демиурга и его «низкого» подражателя (таковы Вихров и Грацианский в «Русском лесе»: первый печатает оригинальные научные сочинения об умножении лесных богатств, а второй снабжает каждое из них критическим комментарием, нацеленным на то, чтобы свести на нет лесные массивы России) и т. д.
На названные и прочие архетипы ориентированы отдельные тексты, входящие в СР, и группы текстов. Над архетипами ограниченного распространения надстраивается и подчиняет их себе общая для литературы сталинской эпохи идея, берущая начала в мифеме кенозиса: какая бы архетипическая функция ни была вменена герою, он должен потерять ее, т. е. подвергнуться деидентификации, и все же добиться своего.
Чтобы защитить Царицын и наладить поставку хлеба в Москву, Сталин-мессия в повести А. Н. Толстого решает организовать — вместо разрозненного — единый штаб Царицынского фронта. Троцкий разрушает этот проект, назначает в штаб своих ставленников, которые тайно сочувствуют врагам большевиков, и, таким образом, отнимает у Сталина функцию спасителя революции. Сталин принимает приказ Троцкого, «не споря и не опровергая»[497], после чего, даже согласившись с положением обесправленного лица, наполняет штаб — с помощью интриги — нужными ему людьми.
Грацианский из «Русского леса», трикстер, ложный подражатель демиурга, эффективно мешает тому, чтобы научная программа Вихрова нашла практическое применение. С Вихрова слагается демиургическая функция. Тогда тот разъясняет свое учение студентам и завоевывает их безоговорочное признание. Тем самым Вихров и потеряв признак демиурга обеспечивает на будущее проведение в жизнь истинных идей.
Что касается переходных ритуалов, то они, будучи суммированы с кенозисом, нередко принимают форму, в соответствии с которой герой, попадая в позицию, противоположную отправной, вскоре расстается со свойством, отвечающим его новому статусу. Возьмем, к примеру, мотив брака в «Как закалялась сталь». В финальной части этого романа Корчагин, воздерживавшийся от любовных авантюр, женится на Тае Кюцам. Через некоторое время его разбивает паралич. Впрочем, семья Корчагина продолжает существовать, держась на общности политических интересов мужа и жены. СР знакомит нас и с иными преобразованиями переходного обряда. Например, с несостоявшимися переходами в сферу противоположного (высокопоставленные друзья зовут Воропаева из районной глуши в Москву, в генеральный штаб, но пропагандист не хочет повышать свой статус).
3.1.3. Трансформируя различные архетипы, кенозис, каким он явлен в СР, в свою очередь, представляет собой трансформацию христианского кенозиса (определенного апостолом Павлом в «Послании к Филиппийцам», 2, 6–13). В обоих случаях — и в христианской, и в мазохистской версиях кенозиса — субъект выпадает из заданной ему роли. В процессе христианского кенозиса (передаваемого прежде всего агиографическими сочинениями) субъект, утративший изначальное содержание, довольствуется затем беспризнаковым бытием, полагает это бытие самоцельным (скажем, Алексей, человек Божий, совершает подвиг, неузнанным и нищим живя в доме богатых родителей). Напротив того, мазохистский кенозис развертывается так, что пропажа «я»-образа результируется в поведении, игнорирующем случившуюся деидентификацию личности: если «не-я» есть «я», то стать «не-я» и значит — сохранить «я». Поразивший А. Д. Синявского «прямолинейностью»[498] эпизод из «Русского леса», в котором замаскированная под беженку партизанка Поля, ничтоже сумняшеся, признается врагу на допросе в том, что она — комсомолка, не будет выглядеть странным, если мерить сталинистские тексты их собственной меркой.
И последнее в этом ряду: религиозное страдальческое поведение нельзя толковать, как это сделал Т. Райк, в качестве сублимированного мазохизма[499]. Раннехристианский мученик умерщвляет плоть вовсе не для того, чтобы доставить ей наслаждение, чем он отличается от перверсивного мазохиста. Религиозный человек, вообще говоря, двуипостасен — он принадлежит и «этому» и запредельному мирам. Если он подвергает себя добровольному мученичеству, то он отбрасывает свою мирскую (телесную и социальную) идентичность ради второй, сакральной. Здесь страдает одна половина личности, а торжествует другая. Мазохистский же характер — одноплановый. Он не обладает ничем, кроме негативности. Он наслаждается страданием (раз оно подтверждает его бытие) как одно и то же лицо.
3.2.1. Мы говорили о том, что в момент кенозиса герой мазохистского текста расстается со своей маркированностью (что не мешает ему вести себя как ни в чем не бывало). Спрашивается, откуда берется эта признаковость, если мазохист, по определению, беспризнаков? Она всегда вменяется ему Другим, будь то индивидуальное либо коллективное «не-я». В этом пункте мазохистский психотип почти совпадает с обсессивным. И все же своеобразие каждого из них не должно укрыться от нас. Обсессия компенсирует безобъектность, мазохизм — бессубъектность. Обсессивная личность подчиняется авторитету, чтобы вступить в обладание неким предметом, который она делает своим. Мазохист, не имеющий ничего своего, добывает ценности не для себя, а для Другого, он — инструмент в руках авторитета, всегдашний помощник. Если мазохист и признаков, то лишь по его социальной функции. Персонально он всегда пуст.
Итак, герой сталинистской литературы — воплощение чужой воли. Конституирующее его свойство он обретает, действуя по заданию, выполняя приказ, уступая более сильному, придерживаясь традиции, внимая советам старших, соглашаясь с мнением большинства, становясь борцом за спущенный сверху план. Сталина в повести «Хлеб» наделяет полномочиями мессии Ленин[500]. Вихров в «Русском лесе» оглашает заветы учителей, он обращается к студентам со словами: «…умейте терпеливо слушать мертвых»[501].
Закономерно, что культура СР выдвигает на передний план исполнительское искусство[502], а также искусство перекодировок чужого замысла (сюда относятся: инсценировки, иллюстрации, литературные обработки устных рассказов, переводческое мастерство, беллетризация фольклора, например, уральского у Бажова, и т. п.)[503].
3.2.2. Чтобы быть агенсами, литературные персонажи в СР должны сделаться пациенсами. Сообразно этому: разыгрыванию мужской роли часто предшествует в этой эстетической системе имитация женской. Перед тем как отвоевать силой место в вагоне, набитом мешочниками, Корчагин надевает на себя куртку Риты Устинович. В женской одежде он совершает и подвиги трудового героизма на строительстве узкоколейки.
Сходство героического мужчины с женщиной может быть в СР и телесным. Вот как описывает в «Окопах Сталинграда» В. Некрасов командира разведки, бывшего матроса Чумака:
Зад у него плотно обтянут и слегка оттопырен.[504]
Один из повторяющихся в СР мотивов — воспитание ребенка отцом в отсутствие матери (в такой отцовско-материнской ситуации находятся, в частности, Воропаев и Вихров). Ведя себя по-женски, мазохист не противопоставляет себя мужчинам, но, как раз наоборот, становится сопоставимым с ними. Находящегося на низкой ступени партийной номенклатуры Воропаева приглашают на обед лица из высшего советского общества. Воропаев
…точно задался целью влюбить в себя всех четырех генералов и всех трех дипломатов и преуспел. К концу обеда за столом оказалось уже восемь генералов.[505]
Расценивая отсутствие как присутствие, мазохист находит свой пол там, где его нет (он — антикастрат). Мужчина тем более является таковым, чем менее заметна его половая принадлежность: чем аскетичнее он в его отношении к противоположному полу или (как в приведенных примерах) чем сильнее он напоминает женщину.
Не обязательно, но часто мазохист — в той мере, в какой он смешивает мужское и женское, — предрасположен к гомосексуальности. Примечательно, что гомосексуалистом был организатор Большого террора Ежов[506]. Целый ряд сталинистских романов — это латентно гомосексуальные тексты, что особенно ощутимо в «Танкере „Дербенте“» Крымова. Вот сцена работы двух мужчин ночью над инженерным проектом, больше напоминающая любовную:
— Не надо сдавать без Неймана, — сказал умоляюще Бронников и схватил Басова за руку, — беды наделаем. Брось, Саша.
Он уже не злился и не досадовал на себя, но весь был полон ожидания возможной неприятности. Басов обнял его за талию.[507]
Матрос Гусейн мечтает у Крымова о том, чтобы найти друга (мужчину), с которым можно было бы:
Наговориться досыта, пройтись в обнимку <sic!>, стиснуть на прощанье руку: «свой до смерти».[508]
Тот же матрос (передовик социалистического соревнования) отпускает напарнику следующую шутку во время шторма:
— Ты держи меня, если что, — пробормотал Хрулев испуганным говорком <…>
— Я тебя удержу-у, — смеялся Гусейн, — за ногу тебя держать или повыше? Хо-хо![509]
Если мазохизм склонен к гомосексуальности, то как можно понять наложенный на нее в сталинистском обществе строжайший запрет (в 1934 г. издается закон об уголовном преследовании за мужеложество)? Нельзя забывать, что перед нами именно мазохистская — самоуничтожающаяся, себя наказывающая — гомосексуальность. Преследуя гомоэротизм, мазохистский социум карает самого себя[510]. Павленко приписал в «Счастье» культивирование гомоэротики нацистам (которые в действительности заняли по отношению к ней ту же позицию, что и сталинизм), т. е. негативным двойникам советских тоталитаристов — чужим своим.
3.3.0. Обратимся снова к кенозису. Воля мазохиста состоит в том, чтобы не иметь собственной. Он проходит через деидентификацию и затем проявляет волю, восстанавливая отобранное у него — не собственное, сообщенное ему Другим — признаковое содержание.
Для СР обычны три формы кенозиса — семейная, социальная и физическая.
3.3.1. С некоторыми образцами семейного кенозиса читатель уже знаком (вспомним хотя бы мотив асексуального брака в «Как закалялась сталь»). Семейный кенозис запечатлевается, среди прочего, и в рассказах о ненароком забеременевших женщинах, которые остаются в одиночестве: Варю Тимашову в «Дне втором» покидает любовник, Вера Березовская в «Педагогической поэме» сама рвет отношения с отцом ее будущего ребенка. Обе героини подавляют первоначальное намерение сделать аборт. Деидентифицированные как члены семьи, лишенные мужей, они тем не менее решаются стать матерями. Их воля, которая могла бы быть персональной, сделай они аборт, оказывается парадоксальным образом волей к безволию, раз они покоряются случаю (ср. обнародованный в 1936 г. закон, ограничивающий права женщин на обрыв беременности).
3.3.2. В результате социального кенозиса герои чаще всего попадают под власть противника. Поскольку им надлежит, несмотря на это, удержать заданные им признаки, постольку в СР особенно распространяются мотивы крепости, выдерживающей осаду («Порт-Артур» (1940–41) А. Степанова); подпольной работы на территории, захваченной врагом («Как закалялась сталь», «Молодая гвардия», партизанские мемуары); разведки за линией фронта («Звезда» (1947) Казакевича); выхода из окружения (в «Хлебе» Ворошилов с отрядом бойцов пробивается к Царицыну из кольца казаков, восставших против большевиков; в романе Полевого «Золото» (1950) персонажи движутся по тылам немецких войск, спасая государственные ценности). Сталинское гонение на принявших плен красноармейцев выглядит в этом контексте следствием мазохистского нарративного сознания, мыслящего кенозис преодолимым в обязательном порядке. Ослабленный социальный кенозис — пребывание индивида в чуждой ему среде (ср. отправку в деревню путиловского рабочего Давыдова в шолоховской «Поднятой целине» (1931)).
Как социальное заблуждение расценивает СР нежелание персонажей расстаться с достигнутым ими благополучием. В. Ильенков осуждает в романе «Большая дорога» (1950) преуспевающего колхозного руководителя, не готового пожертвовать свое время и энергию на помощь отстающему хозяйству. Точно так же в «Кавалере Золотой Звезды» порицается председатель колхоза Савва Остроухое, неспособный примириться с мыслью, что электростанция, которую он планировал для односельчан, должна стать межколхозной собственностью.
3.3.3. К парадигме физического кенозиса принадлежат мотивы: лишений (на первом месте в СР — холод и голод), пыток (они живописуются, в частности, в «Большой дороге» и в «Рассказе о жестокости» Л. Никулина), побоев, изнуряющего труда, болезней, ранений. Целый ряд героев тоталитарной литературы носит имена, этимологически сопряженные с телесной недостаточностью и физическими страданиями; таковы: «Корчагин» в «Как закалялась сталь» (ср. у Даля: «Согнуть кого корчагой, смять или подломить. У него руки, ноги корчагой, кривы, скорчены»[511]), «Морев» в романе «Волга-матушка река» (это — псевдоним, взятый после того, как утонули близкие героя); ср. еще: «Горева».
Бросается в глаза, что большое число персонажей, возвращающих себе место в жизни, вопреки их физическим недостаткам, испытывают страдания от ограниченной подвижности, как, например, одноногий Воропаев (он, кстати, к тому же туберкулезник, да и печень у него нездорова), безногий Мересьев, парализованный Корчагин. Мотив хромоты — общее место сталинистских текстов: упомянем здесь (без малейшей претензии исчерпать материал) опирающегося на палку Вихрова; инженера Ковшова в «Далеко от Москвы», дважды повредившего себе ногу; сходным образом пострадавшего Семена Гончаренко из «Кавалера Золотой Звезды» и Варю из того же романа, которой отдавил ногу бык. В повести Пановой «Спутники» (1946) идет речь о санитарном поезде. У Пановой были, казалось бы, все возможности изобразить телесную ущербность самых разных планов, тем не менее предпочтение отдано ранениям в ноги:
Номер семнадцатый — ампутант, левая нога отнята почти по колено…
*
…Колька <…> был ранен разрывной пулей в обе ноги.
*
…Нифонтов <…> проснулся <…> Боль была <…> везде. Особенно в левой ноге, в раздробленной голени левой ноги.
*
— Раненая рожает, — сказала Смирнова <…> — Растрясло ее, вот и рожает <…> Та, что без ноги.[512]
Попытаемся объяснить, почему авторы СР уделяли преимущественное внимание страданиям из-за скованной подвижности.
Равенству «я» как «не-я» созвучна такая пространственная модель, по которой субъект мыслит свое тело помещенным не в той точке, где оно расположено в настоящий момент. Должное место тела не там, где оно есть, в силу чего литература 1930–40-х гг. варьирует, скажем, мотив солдата, нагоняющего его ушедшую вперед воинскую часть (см. хотя бы главу «Гармонь» в поэме Твардовского «Василий Теркин» (1946)). Всякий страх вырастает из представления о том, что личность может очутиться в состоянии, исключающем то, которое она считает необходимым и достаточным для поддержания автоидентичности. Мазохист не опасается за жизнь, рискуя сорваться с высоты, потому что иноположение его тела в пространстве не упраздняет его идею (негативной) автоидентичности — ср. одну из сцен в «Дне втором», в которой Колька Ржанов высоко над землей исправляет поломку:
Колька с трудом дышал <…> Ему показалось, что он падает. Но он не испугался <…> Потеряв на миг равновесие, он успел ухватиться за канат.[513]
Из-за того, что мазохистское тело всегда не там, где оно находится, ему надлежит занимать невозможную в норме позицию. Живопись СР знает немало таких примеров. На картине С. В. Рянгиной «Все выше» (1934) изображены монтажники на верхушке мачты — изображающий должен был бы парить в воздухе где-то рядом с высоковольтной линией[514].
Мазохистский страх — страх пространственной фиксированности, боязнь, что тело не будет способно занять положение иное, чем данное. (В этом аспекте иногда метафоризируются и прочие немощи — Токарев в «Как закалялась сталь» говорит: «Глаза мои прихрамывают»[515]). Когда мазохисту нужно описать страдание в его наиболее чистой форме, он указывает на то, чего более всего боится, — на телесную неподвижность или по меньшей мере на трудности при передвижении.
3.4.1. Кенозис — семейный, социальный, физический — ставит героя перед выбором решения о том, должен ли он отказаться от благоприобретенного признака или держаться за него в неподходящих для этого обстоятельствах. В процессе кенозиса сознание мазохиста предстает самому себе. Мазохистское сознание — продукт семейного раскола, социальной деградации, физической боли. Ввиду того, что мазохист не принимает и преодолевает постигшую его деидентификацию, он рассматривает сознание не только как производное от страдания, но и как орудие, обезвреживающее страдание. Здесь источник той полемики, которую СР вел против Достоевского.
Для Достоевского («Записки из подполья»), как и для авторов СР, «страдание — <…> это единственная причина сознания»[516]. Достоевский заключает, что сознание не являет собой позитивной ценности, раз его происхождение негативно:
Разве сознающий себя человек может сколько-нибудь себя уважать?[517]
Достоевский был, безусловно, прав. Без травмы, т. е. страдания, нет личности, т. е. сознания. Страдание есть предмет сознания. Но страдающий мазохист не различает причину и следствие сознания, страдание для него не отдифференцировано от страдающего, которому остается лишь признать, что, не будь муки, не было бы и его культурного превосходства над другими характерами.
Для сталинистской культуры сознание сугубо положительно, так как оно уничтожает отрицательную предпосылку своего возникновения. Воропаев заносит в дневник:
Строго говоря <…> не существует страданий физических.
В страдании всегда заключается элемент сознания <отсылка к Достоевскому! — И.С.>, и поэтому чем выше и организованнее сознание, тем устранимее боль.[518]
Присутствие в личности какой-либо иной, кроме сознания, руководящей ее действиями силы (например, инстинктивной) СР безоговорочно отрицает. После того как врач Константин Родионов в романе «Далеко от Москвы» кончает самоубийством, один из персонажей сообщает его вдове:
— Мы <…> просматривали тетрадки Родионова с записями, — сказал Беридзе. — Этот, с позволения сказать, доктор занимался «научными исследованиями», сочинял бредовые теории. В одной из теорий он убеждает, будто все человеческое в человеке есть непрочная оболочка, а сущность де его — звериные инстинкты.[519]
3.4.2. До сих пор речь шла по преимуществу о фундаментальных мотивах, на которых покоится смысловое своеобразие СР. Следует, однако, учитывать, что наряду с ними в СР циркулируют и мотивы-дериваты. Так, из представления о преодолимости боли в акте сознания сталинистское искусство выводило мотив лечения без лекарств. В «Счастье» врач советует больному туберкулезом Воропаеву:
Хочется бессмысленно валяться в кровати? Поступайте наоборот. Хочется кашлять? Удержитесь. Кружится голова? Переборите усилием воли <…> Самое сильное средство против туберкулеза, еще ни разу не подводившее ни врача, ни больного, — это воля.[520]
В «Большой дороге» один из персонажей, Сорокин, умирает от воспаления легких, тогда как другой счастливо избавляется от того же самого заболевания. Лечивший обоих врач замечает:
Болезнь может быть и одна у двух, но один непременно умрет, а другой выздоровеет… Тут дело в субъекте <…> в моральном превосходстве одного перед другим, в целеустремленности человека к большому делу <…> Сорокину ничем помочь нельзя было <…> Потому что у него не было вот этого самого главного лекарства — вкуса к жизни…[521]
Дело «врачей-убийц», — затеянное Сталиным, и сопровождавший эту акцию массовый психоз населения, которое перестало доверять медикам, закономерны для мазохистов-страстотерпцев, подозревающих тех, кто пытается избавить их от страданий, в покушении на самую сущность их жизни.
3.5. Мы можем теперь подытожить сказанное, построив схему фабулы, типичной для сталинистской нарративики. Повествование в СР компонуется из трех больших смысловых блоков (макротем):
<получение задания, или «трансмиссия»[522]> ?
<кенозис> ? <решение задачи диалектическим путем>
В непосредственно предлагаемом читателю сюжетном развертывании текстов фабульные блоки могут менять свои места. Так, в «Русском лесе» рассказ о кенозисе (о дискредитации Грацианским Вихрова как идеологически нелояльного ученого) предшествует изображению «трансмиссии» (= Вихров в роли продолжателя дела его учителей).
Трехфазовая схема может разнообразно усложняться, например, за счет того, что главный герой текста, завершив один цикл шаблонных для СР действий, начинает новый, или за счет того, что трехтактовый повествовательный алгоритм используется для параллельной обрисовки нескольких лиц.
К трем названным смысловым блокам нередко прибавляется предыстория и постистория героя. Первая, как правило, рассказывает о ложной «трансмиссии» — об ошибочном подчинении героя чужой воле (в пьесе Вишневского «Оптимистическая трагедия» (1933) в качестве ложной руководящей силы выведены анархисты, за которыми следует матрос Алексей, становящийся затем проводником идей женщины-комиссара и соединяющий, таким (правильным, с точки зрения автора) образом, эротический мазохизм с политическим). Постистория присовокупляется к тексту по преимуществу тогда, когда его герой гибнет, и изображает распространение посмертной славы погибшего.
Наконец, обычная для СР фабула обрастает дополнительными элементами и вследствие того, что контрастно к ней идет повествование об антагонистах главных героев. Присмотримся к тем, с кем борется мазохист.