Иосиф Бродский. “Пейзаж с наводнением”

Программа: “Поверх барьеров”

Ведущий: Иван Толстой

25 мая 1996 года

Петр Вайль. Сборников Бродского сейчас видимо-невидимо, не уследить. Не раз и не два было так, что мне присылали или привозили очередную книжку, я говорил о ней Иосифу вскользь, просто упоминал в разговоре как нечто, не требующее особых пояснений. И вдруг выяснялось, что он, автор, о таком издании впервые слышит. Согласно доброй российской традиции, никто авторского разрешения не спрашивает. Считается, что хорошие намерения искупают все побочные эффекты и последствия. Примерно то же самое можно сказать и об Октябрьской революции. Существуют и экзотические книги Бродского. Скажем, огромный альбом “Римские элегии”, оформленный испанским художником Тапиесом, где стихи воспроизведены факсимильно, рукой автора. В отдельном кармашке прилагается компакт-диск с записью авторского чтения “Римских элегий” – по-русски и в переводе на английский.

Похвастаюсь: у меня, вероятно, самое редкое из существующих изданий Бродского. Это сборник 1993 года “Провинциальное”. Он издан по-русски в Стокгольме в количестве пяти экземпляров. Я не оговорился: пять штук. Пронумерованных, естественно. Номер один – как раз мой. К тому же с дарственной надписью. Короче, книжек Бродского полно, и читателю, начинающему особенно, немудрено запутаться.

Есть четырехтомник. При всех его достоинствах, нельзя не упомянуть об ошибках и пропусках. Задуман том Бродского в серии “Библиотека поэта”, где составителями должны быть Яков Гордин и Александр Кушнер, а автором предисловия и комментариев – Лев Лосев. Сам набор имен гарантирует высочайший уровень. Но когда еще эта книга появится! Непременно и неизбежно выйдет полное академическое собрание Бродского. Но опять-таки когда? Сегодня существует только пять поэтических сборников Иосифа Бродского, которые можно считать полностью достоверными, репрезентативными, каноническими. Это и есть пять ардисовских книг, составленных по воле автора и под его наблюдением: “Конец прекрасной эпохи”, “Часть речи”, “Новые стансы к Августе”, “Урания”. И вот теперь – “Пейзаж с наводнением”.

Получив этот сборник недели две назад, я стал читать его от начала до конца, хотя все стихи этого периода, с 1987 года, мне были хорошо знакомы. Многие из них я читал еще в рукописи, многие слышал в авторском чтении, часто – просто по телефону. Иосиф любил, сочинив стихотворение, тут же прочесть его вслух, услышать первую реакцию. Но чтение “Пейзажа с наводнением” подряд, именно как новой книги, производит впечатление колоссальное. Мне вообще кажется, что Бродский – явление в отечественной поэзии уникальное своим ровным, непрерывным восхождением. Увы, с трагическим безвременным обрывом. Если построить график, на котором по горизонтали отложатся годы, а по вертикали глубина, тонкость и виртуозность, то график получится в виде ровной восходящей прямой. Без сколько-нибудь значительных подъемов и спадов. “Пейзаж с наводнением” убеждает в этом сильнейшим образом.

Каждому известен такой эффект: когда спустя время перечитываешь любимую, хорошо знакомую книгу, вдруг открываешь в ней нечто, прежде не замечаемое, и дивишься сам себе: где ж ты был раньше? Но раньше ты был другой, теперь новый, оттого и старую книгу читаешь по-иному. Мне всегда казалось, что образы Бродского в большинстве относятся, скорее, к ведомству оптики, чем акустики. Попросту говоря, зрение для него важнее слуха, при том что слух, тем не менее, абсолютен. Я не подсчитывал, но “глаз”, “зрачок”, “хрусталик” наверняка окажутся среди очень употребительных его слов, тогда как “уху” отводится роль второстепенная, как органу не столь избирательному —

Мой слух об эту пору пропускает:

Не музыку еще, уже не шум.

Теперь я уверен, что был неправ. В этом убеждает чтение книги. То есть не разрозненных стихотворений, а большого массива стихов. Дело в том, что музыка Бродского – это новая музыка. Шостакович не лучше и не хуже Бетховена, он – другой. Человек, взращенный на Моцарте и Чайковском, к Шостаковичу привыкает не сразу, не сразу воспринимает его гармонию. Бродский – разный, в том числе по музыке. Вот более близкое к традиции:

О, облака

Балтики летом!

Лучше вас в мире этом

я не видел пока.

Может, и в той

вы жизни клубитесь —

конь или витязь,

реже – святой.

Только Господь

вас видит с изнанки —

точно из нанки

рыхлую плоть.

То-то же я,

страхами крепок,

вижу в вас слепок

с небытия,

с жизни иной.

Путь над гранитом,

над знаменитым

мелкой волной

морем держа,

вы – изваянья

существованья

без рубежа.

Холм или храм,

профиль Толстого,

Рим, холостого

логова хлам,

тающий воск,

Старая Вена,

одновременно

айсберг и мозг,

райский анфас —

ах, кроме ветра

нет геометра

в мире для вас!

В вас, кучевых,

перистых, беглых,

радость оседлых

и кочевых.

В вас мне ясна

рваность, бессвязность,

сумма и разность

речи и сна.

Это от вас

я научился

верить не в числа —

в чистый отказ

от правоты

веса и меры

в пользу химеры

и лепоты!

Вами творим

остров, чей образ

больше, чем глобус,

тесный двоим.

Ваши дворцы —

местности счастья

плюс самовластья

сердца творцы.

Пенный каскад

ангелов, бальных

платьев, крахмальных

крах баррикад,

брак мотылька

и гималаев,

альп, разгуляев —

о, облака,

в чутком греху

небе ничейном

Балтики – чей там,

там, наверху,

внемлет призыв

ваша обитель?

Кто ваш строитель,

кто ваш Сизиф?

Кто там, вовне,

дав вам обличья,

звук из величья

вычел, зане

чудо всегда

ваше беззвучно.

Оптом, поштучно

ваши стада

движутся без

шума, как в играх

движутся, выбрав

тех, кто исчез

в горней глуши

вместо предела.

Вы – легче тела,

легче души.

А вот – совсем традиционное. И понятно – почему. Это – юбилейное, на столетие Анны Ахматовой. Тут, соответственно, ахматовские пафос и интонация:

Страницу и огонь, зерно и жернова,

Секиры острие и усеченный волос —

Бог сохраняет все, особенно – слова

Прощенья и любви, как собственный свой голос.

В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст,

И заступ в них стучит; ровны и глуховаты,

Затем что жизнь – одна, они из смертных уст

Звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.

Великая душа, поклон через моря

За то, что их нашла, – тебе и части тленной,

Что спит в родной земле, тебе благодаря

Обретшей речи дар в глухонемой вселенной.

Чтение новой книги гениального писателя – всегда открытие. Точнее, ряд открытий. Так, изданный только что “Ардисом” сборник “Пейзаж с наводнением” вносит ясность в соотношение прозы и поэзии в творчестве Бродского. Последние лет десять Бродский писал много прозы, и в основном по-английски. То есть его художническая ситуация складывалась так, что не могла не менять, вероятно, отношения к слову. Разумеется, Бродский не стал прозаиком, но его стихи все более прозаизировались и эссеизировались. Если открывающая ардисовский сборник “Рождественская звезда” – чистые, так сказать, традиционные стихи, то уже вторая вещь, “Новая жизнь” – глубокое и изящное эссе в рифму:

Представь, что война окончена, что воцарился мир.

Что ты еще отражаешься в зеркале. Что сорока

или дрозд, а не юнкерс, щебечет на ветке “чирр”.

Что за окном не развалины города, а барокко

города; пинии, пальмы, магнолии, цепкий плющ,

лавр. Что чугунная вязь, в чьих кружевах скучала

луна, в результате вынесла натиск мимозы плюс

взрывы агавы. Что жизнь нужно начать сначала.

Люди выходят из комнат, где стулья, как буква “б”

или как мягкий знак, спасают от головокруженья.

Они не нужны никому, только самим себе,

плитняку мостовой и правилам умноженья.

Это – влияние статуй. Вернее, их полых ниш.

То есть если не святость, то хоть ее синоним.

Представь, что все это – правда. Представь, что ты говоришь

о себе, говоря о них, о лишнем, о постороннем.

Жизнь начинается заново именно так – с картин

изверженья вулкана, шлюпки, попавшей в бурю.

С порожденного ими чувства, что ты один

смотришь на катастрофу. С чувства, что ты в любую

минуту готов отвернуться, увидеть диван, цветы

в желтой китайской вазе рядом с остывшим кофе.

Их кричащие краски, их увядшие рты

тоже предупреждают, впрочем, о катастрофе.

Каждая вещь уязвима. Самая мысль, увы,

о ней легко забывается. Вещи вообще холопы

мысли. Отсюда их формы, взятые из головы,

их привязанность к месту, качества Пенелопы,

то есть потребность в будущем. Утром кричит петух.

В новой жизни, в гостинице, ты, выходя из ванной,

кутаясь в простыню, выглядишь как пастух

четвероногой мебели, железной и деревянной.

Представь, что эпос кончается идиллией. Что слова —

обратное языку пламени: монологу,

пожиравшему лучших, чем ты, с жадностью, как дрова;

что в тебе оно видело мало проку,

мало тепла. Поэтому ты уцелел.

Поэтому ты не страдаешь слишком от равнодушья

местных помон, вертумнов, венер, церер.

Поэтому на устах у тебя эта песнь пастушья.

Сколько можно оправдываться. Как ни скрывай тузы,

на стол ложатся вальты неизвестной масти.

Представь, что чем искренней голос, тем меньше в нем слезы,

любви к чему бы то ни было, страха, страсти.

Представь, что порой по радио ты ловишь старый гимн.

Представь, что за каждой буквой здесь тоже плетется свита

букв, слагаясь невольно то в “бетси”, то в “ибрагим”,

перо выводя за пределы смысла и алфавита.

Сумерки в новой жизни. Цикады с их звонким “ц”;

классическая перспектива, где не хватает танка

либо – сырого тумана в ее конце;

голый паркет, никогда не осязавший танго.

В новой жизни мгновенью не говорят “постой”:

остановившись, оно быстро идет насмарку.

Да и глянца в чертах твоих хватит уже, чтоб с той

их стороны черкнуть “привет” и приклеить марку.

Белые стены комнаты делаются белей

от брошенного на них якобы для острастки

взгляда, скорей привыкшего не к ширине полей,

но к отсутствию в спектре их отрешенной краски.

Многое можно простить вещи – тем паче там,

где эта вещь кончается. В конечном счете, чувство

любопытства к этим пустым местам,

к их беспредметным ландшафтам и есть искусство.

Облако в новой жизни лучше, чем солнце. Дождь,

будучи непрерывен – вроде самопознанья.

В свою очередь, поезд, которого ты не ждешь

на перроне в плаще, приходит без опозданья.

Там, где есть горизонт, парус ему судья.

Глаз предпочтет обмылок, чем тряпочку или пену.

И если кто-нибудь спросит: “кто ты?” ответь: “кто я,

я – никто”, как Улисс некогда Полифему.

Здесь мы сталкиваемся с двумя разными ответами на вопрос: что такое поэзия и чем она отличается от прозы? Один ответ, условно говоря, русский, делает упор на акустическую сторону – рифму, ритм, размер. Другой ответ, условно говоря, англо-американский, выделяет смысловые характеристики, прежде всего – густоту, концентрированность, суггестивность текста. Для образованного русского знание наизусть множества стихов – норма, для англо-американца – редкость. Для них стихотворение ближе к рассказу, из которого вынули фразы типа “он тяжело вздохнул и задумался”. Для нас – к песне, которую еще не снабдили нотами и гитарой. Для самого Бродского, поэта глубоко философичного с ранних лет, процесс эссеизации стихов по ходу с писанием собственно эссе совершенно органичен. Мелодико-ритмическую традицию русского стиха он видоизменяет, дополняет. И когда читаешь Бродского, главное удовольствие – то сотворчество, которое возникает из понимания. Воспринятые мысль и образ становятся твоими, а их уровень поднимает и тебя в собственных глазах. Именно поэтому раньше, когда меня спрашивали о любимом стихотворении Бродского, я говорил – последнее. То есть последнее из прочитанных мной, еще не полностью продуманное и не полностью прочувствованное. И как страшно и горестно, что теперь уже существует просто последнее стихотворение Иосифа Бродского и его последний сборник “Пейзаж с наводнением”.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК