1. Существующие прочтения, или кто есть кто в «Скажи мне, чертежник пустыни…»

Хлебниковский интертекстуальный слой в рассматриваемом восьмистишии был замечен хлебниковедом В. П. Григорьевым. Его догадка так и не перешагнула через междисциплинарные границы: в недавно републикованной работе мандельштамоведа Л. М. Видгофа[352] о «Скажи мне…» приведено все, что было о нем написано за вычетом «хлебниковизмов».

Разрозненные соображения Григорьева о «Восьмистишиях» – цикле, составленном уже после смерти Мандельштама из «Скажи мне…» и десяти других восьмистиший 1933–1935 годов не очень понятного статуса (то ли законченных стихотворений, то ли отрывков), а оттого загадочных и плохо поддающихся расшифровке[353], – достаточно убедительны, хотя не всегда доказуемы[354]. Ученый атрибутировал как хлебниковские слова два и три, величины и задачник огромных корней; в шепоте, родившемся прежде губ, расслышал намек на Бобэоби пелись губы; а заговаривая в работах разного времени о «Скажи мне…», настаивал на том, что это – разговор с Хлебниковым, чертежником и геометром. Предположив, что восьмистишие насыщено тайнописью, особое место в его смысловой структуре Григорьев отвел второму тире[355]. В итоговой интерпретации оно выглядит так:

«Альтернатив Хлебникову как чертежнику и геометру не видно… [В] его пользу говорят настойчивые “чертежи” в “Ладомире”…, множество прямых и расширительных словоупотреблений из гнезд… “пустыня” и “песок”… переверт[ень] “Я Разин со знаменем Лобачевского логов <…>”, образ “Лобачевского слова”, присвоенный Хлебникову Тыняновым… последовательно привлекавший Будетлянина “мир с непоперечными кривыми”…

Арабские пески не должны нас смущать. Ясно, что “иранские” или “персидские” выдавали бы здесь Хлебникова с головой: его “персидский поход” не был тайной. Безудержность линий… можно интерпретировать как отсылку к “основному закону времени” […в] “Зангези” или/и “Доска[х] судьбы”… [Недооцениваемая исследователями аллюзия к пушкинскому “Зачем крутится ветр в овраге…” тогда объясняется совсем легко как оппозиция “свободы воли” дующего ветра – “детерминированности”. Ведь в последовательно “мягком” хлебниковском варианте последней Мандельштам… еще не сумел разобраться – отсюда его вопрос в диалоге. Не менее ясным становится и даваемый ему Хлебниковым ответ…: “Я сделал что мог. Теперь, земляне, когда меня среди вас нет, продолжайте… недоумевать по поводу очевидного смысла “основного закона времени”. В конце концов разобраться в нем – это ваши проблемы и заботы. Впрочем, лично Ваш, Мандельштам, опыт-лепет – это уже кое-что”. (Так сказать, “Вы, в отличие от иных-прочих инаковерующих, правильным путем идете, товарищ”…).

Словно окрыленный… такой скептически-высокой оценкой его предварительных усилий, все еще далеких от цели… Мандельштам вкладывает в уста собеседника изречение, достойное и творчества Хлебникова, и той многозначительной “медной доски” для его “афористических изречений”, которую когда-то предсказывал им в “Буре и натиске”:

Он опыт из лепета лепит

И лепет из опыта пьёт.

Он – это сам Мандельштам, таким образом, через речь персонажа, смиренно сознающий: его опыт познания глубин Хлебникова еще недалеко ушел от детского лепета “доумца” 1922 г., так что и нынешний лепет в “Восьмистишиях” – лишь слабый отголосок опыта собеседника» [Григорьев 2006: 436].

Гениальность и величие Хлебникова Григорьев утверждает за счет Мандельштама[356], представляя дело так, будто в «Скажи мне…» тот расписался в собственной неполноценности. При подобном взгляде искажается логика разговора двух поэтов. И действительно, если они беседуют на ты, то в реплике Хлебникова местоимение он может относиться к чему или кому угодно, но только не к Мандельштаму. Эта натяжка, по-видимому, была сделана во спасение репутации Хлебникова: Григорьев постарался отвести от его поэзии малейшее подозрение в том, что она – лепет. Другая натяжка – тайнопись. Григорьев принимает за нее характерное для Мандельштама герметичное письмо с опущенными звеньями.

В тех концепциях «Скажи мне…», что конкурируют с предложенной Григорьевым, опущенные звенья восстановлены иначе. И Видгоф, и Савелий Сендерович, о которых далее пойдет речь, постарались выявить не только кто есть кто в этом восьмистишии, но и общий семантический знаменатель геометра, имеющего дело с арабскими песками пустыни, и иудейских забот рифмующегося с геометром ветра.

Сендерович в рамках своей более общей гипотезы – «Восьмистишия» посвящены теме иудейского наследия – объявил претекстом «Скажи мне…» «Совесть» (1912, п. 1912) Вячеслава Иванова, адресованную Михаилу Гершензону: поскольку у Иванова геометр указывает на зоила-адресата, который с интеллектуальной строгостью, свойственной ученым, критикует зодчего-писателя, то, следовательно, под маской геометра скрывается Гершензон, а иудейские заботы намекают на гершензоновскую эссеистику, посвященную путям и судьбам еврейского народа[357].

Видгоф пересмотрел геометрическую и иудейскую тематику в пользу «Творческой эволюции», созданной еще более знаменитым, чем Гершензон, автором еврейского происхождения – философом Анри Бергсоном. В этом труде Бергсона, столь ценимом Мандельштамом, можно найти – но по отдельности, не в виде готового кластера, – большую часть ключевых слов обсуждаемого стихотворения, исключая, правда, прилагательное иудейский, каковое, однако, входит в мандельштамовский набор характеристик философа (ср. «глубоко иудаистический ум» в эссе «О природе слова»). Подчеркивая, что в «Творческой эволюции» интеллект и инстинкт разведены в том числе благодаря геометрическим метафорам, примененным для определения интеллекта, Видгоф разводит два образа:

«“[П]устынный чертежник”, олицетворяющий рационалистическое, механически-логическое отношение к действительности, и художник-ветр – это разные субъекты. Первый кроит арабские пески, второму присущи иудейские заботы» [Видгоф 2010: 25].

Сендерович и Видгоф, в отличие от Григорьева, не попытались согласовать свои концепции ни с открыто заявленным диалогическим характером восьмистишия, ни с лексической диспропорцией между исчезающе малой иудейской тематикой и звучащей в полную силу геометрической, ни, наконец, с тем, что в описательном фокусе трех высказываний, составивших этот текст, находится один только ветер. Кроме того, из названных реальных прототипов «Скажи мне…» – Бергсона, Гершензона и Хлебникова, – только Хлебников создал последовательное нумерологическое учение. Состоит оно, как было показано в главе III, из языковой геометрии, или «звездного» языка, и арифметической историософии, или «законов времени». Что касается иудейских забот, то для них достаточной объяснительной силой обладают непростые отношения Хлебникова и Мандельштама на почве антисемитизма одного и еврейского происхождения другого, о чем ниже.

Интертекстуальные переклички, отмеченные Сендеровичем и Видгофом, напротив, представляют собой ценный вклад в понимание того, какие идеи Мандельштам доносит до читателя в «Скажи мне…» и на каком языке он изъясняется. Важен и разрабатывавшийся ими (а также М. Л. Гаспаровым) тезис о том, что Мандельштам под сурдинку протаскивает в «Скажи мне…» тему творчества.

Остановимся на литературных интертекстах геометра, как уже введенных в мандельштамоведение, так и новых. И «Совесть» Иванова, и «Творческая эволюция» Бергсона идеально примыкают к интертекстуальной находке, сделанной до их обнаружения в комментариях А. Г. Меца в «Полном собрании стихотворений» 1995 года, – блоковскому «На островах» (1909, п. 1911), ср.:

[об обряде обращения с новой возлюбленной] Вновь <…> / <…> хруст песка и храп коня. // <…> / Нет, с постоянством геометра / Я числю каждый раз без слов / Мосты, часовню, резкость ветра ([Блок 1997, 3: 14]; комментарии републикованы в [1: 619–620]).

В список интертекстов попадает и «Служителю муз» (1907, п. 1907) Валерия Брюсова, где геометр напрямую поставлен в связь с творчеством. Это стихотворение открывается предписанием творческому человеку оставить служение Музам, если враг вступил на его землю:

Когда бросает ярость ветра / В лицо нам вражьи знамена– / Сломай свой циркуль геометра, / Прими доспех на рамена! [Брюсов 1973–1975,1: 533].

В обоснование выдвинутой максимы лирический герой сообщает служителям муз, что сражение разжигает страсть, необходимую для творчества, а также что творчество производно от переживаемого мгновения, которое и должно наполниться страстью: <…> только страстное прекрасно / В тебе, мгновенный человек! [Брюсов 1973–1975,1: 533][358]. Особое внимание стоит обратить на зарифмованность геометра с ветром, предвосхищающую «Скажи мне…». Геометрическую метафору с проекцией на творчество далее подхватил Иванов. В поэтическом послании В. В. Хлебникову под значимым названием «Подстерегателю» (1909, сб. “Cor ardens”, 1911) Иванов формулирует свою миссию через ту образную систему – весов и мер, – на которую сделал ставку Хлебников-нумеролог:

<…> я не бес, / Не искуситель – испытатель, / Оселок, циркуль, лот, отвес. И Измерить верно, взвесить право / Хочу сердца <…> // Ловец, промысливший улов, / Чрез миг – я целиной богатой, / Оратай, провожу волов: // Дабы в душе чужой, как в нови, / Живую врезав борозду, /<…> / Посеять семенем – звезду [Иванов В. И. 1995, 1:297].

С мандельштамовским стихотворением ивановское перекликается и мотивом целинной земли – будь то новь или пустыня, – которой предстоит быть преобразованной. Перекликается оно и форматом, будучи одной большой авторской репликой, адресованной Хлебникову[359].

«Скажи мне…» было подготовлено не только поэзией, но и прозой русских символистов, а именно «Петербургом» (1912–1913,1922, п. 1913, 1922) Андрея Белого с его богатейшим геометрическим декором. Этот роман предопределил ключевые слова мандельштамовского восьмистишия. Сказанное относится не только к геометру, но и к трепету:

«Бывало Аполлон Аполлонович перед сном закроет глаза… и… накипь… огромных чернот… сложится… в отчетливую картинку: креста, многогранника, лебедя, светом наполненной пирамиды… У Аполлона Аполлоновича была своя странная тайна: мир фигур, контуров, трепетов» [Белый 1981: 137–138];

[о Николае Аполлоновиче, сыне Аполлона Аполлоновича Аблеухова] «Тяжелое стечение обстоятельств, – можно ли так назвать пирамиду событий…?… В пирамиде есть что-то, превышающее все представления человека; пирамида есть бред геометрии, то есть бред, неизмеримый ничем» [Белый 1981: 327][360].

Было бы, однако, ошибкой связать реальный прототип «Скажи мне…» с Брюсовым или Ивановым – двумя поэтами, использовавшими геометрическую и ветряную метафоры для творчества, или Аблеуховым-отцом, бюрократом, воспринимающим мир упрощенно-геометрически, или, наконец, Белым, создавшим свой извод математико-кубистическо-го письма, потому что в этих случаях не ясны ни художественное задание, которое ставил перед собой Мандельштам, ни его авторское послание. Иное дело – Хлебников. Допущение, что он – адресат и герой обсуждаемого восьмистишия, расставляет точки над i.

Мое прочтение «Скажи мне…» как «хлебниковского» отличается от предложенного Григорьевым. Я исхожу из того, что два поэта общаются на равных, тогда как по мысли Григорьева «недогений» Мандельштам в своем лепете пытается запечатлеть сверхгениальный опыт Хлебникова. Далее, переняв у Бергсона и писателей-современников – Блока, Иванова и др. – их лексику (непоэтического геометра и т. п.), мотивы (творчество через призму геометрии) и метафорику (опять-таки геометрическую), Мандельштам направил эти средства на оформление придуманного им (или реально имевшего место?) диалога с покойным Хлебниковым. Тем, что Хлебников начинает изъясняться на своем идиолекте только к концу, а до этого беседа ведется на языке устоявшихся в модернистской литературе оборотов, преимущественно готовых поэтизмов, его присутствие в «Скажи мне…» несколько заретушировано.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК