4.1.6 Идея противодействия непосильным налогам. «Корсунская легенда» и былина о Глебе Володьевиче
4.1.6 Идея противодействия непосильным налогам. «Корсунская легенда» и былина о Глебе Володьевиче
На сегодняшний день существует почти официальное научное толкование данного эпического сюжета, имеющееся в тексте «Свода русского фольклора». Он характеризуется так: «Одна из самых редких былин, известна всего в 5 вариантах, причем 4 записаны в семье Крюковых и лишь 1 — за пределами Зимней Золотицы, на Мезени.[853]
В начале XX века сюжет вызвал оживленную дискуссию между крупнейшими представителями исторической школы В. Ф. Миллером и А. В. Марковым, пытавшимся доказать прямую связь былины с одним из походов русских князей на Корсунь (Херсонес). Близкую к этой позицию занимали новейшие исследователи акад. Б. А. Рыбаков и М. М. Плисецкий, допуская, однако, что в былине «могло произойти слияние» поэтических рассказов о двух разных походах на византийскую колонию. В. Я. Пропп и Б. Н. Путилов высказали прямо противоположное мнение: «Скорее всего, былина вымышлена от начала до конца»… С. И. Дмитриева предполагает «восхождение былины к книжному источнику» … Вариант М. Г. Антонова, особенно вторая его часть, не имеющая аналогии в золотицких записях, позволяет уточнить представления о связи этого эпического сюжета с исторической действительностью…».[854]
Объяснения «Свода», мягко говоря, недостаточны — в частности, кроме указанных текстов былины «Глеб Володьевич» существуют неполные варианты данной былины, утратившие традиционную концовку, но сохранившие завязку сюжета (то есть причины, побудившие к его созданию, актуальные для общества идеи и т. д.), которые были записаны в казачьей среде:
И да там царюет, там королюет на красная девица,
На красная девица-душа Маринушка дочь Кайдарова.
И да кораб по морю бежит, — она пошлину с него брала,
И да кораб к яру да он подвигался, — она другую с него брала,
И да кораб на аир да он выгружался, — она третию брала.[855]
Неточности на этом не заканчиваются — налицо явная тенденция к упрощению ситуации в отечественной историографии фольклористики. Например, вырвана цитата из контекста предложения В. Я. Проппа, которая в полном виде выглядит иначе и меняет смысл едва ли не полностью:
«Однако, скорее всего былина вымышлена от начала и до конца (выражается сомнение — курсив мой — С.К.), хотя в ней и отразились смутные воспоминания о Корсуни (Корсунь — Херсонес, греческая колония в Крыму на Черном море), о торговых связях русских купцов (утверждение, фактическое признание исторических реалий — С.К.), а может быть — и о походах русских князей на Византию (допущение историчности под определенным условием — С.К.)».[856]
Точку зрения Б. Н. Путилова также невозможно упростить до примитивной оппозиции Б. А. Рыбакову и М. М. Плисецкому. Она более сложна и включает признание некоторых деталей быта, вполне «исторических» по происхождению — таких, как «перчаточки», смысл которых раскрывается им аналогично суждению А. В. Маркова.[857] Другое дело, что он предполагал существование принципиально значимых и, соответственно, несущественных элементов эпического сюжета: «В географической номенклатуре былины преобладает эпическая условность. В названиях «город Корсунь», «море Корсуньское», … возможно, преломились воспоминания о греческой колонии Корсуне (Херсонесе) на крымском берегу Черного моря, с которой Киевская Русь имела торговые связи. Принципиально значимым для сюжета является то, что Глеб Володьевич — русский князь, а Маринка — чужеземка»[858]… То есть, принципиально значимым для Б. Н. Путилова являлось исследование эпических мотивов в рамках метода В. Я. Проппа, который также не отмежевывался от изучения «исторической составляющей» полностью, но считал его затруднительным в отсутствие приемлемой методологии.
Если встать на позиции В. Я. Проппа, цель изучения былины состоит в том, чтобы выяснить, «в какую эпоху и при каких условиях зародился художественный вымысел» … сюжета … «и как он изменялся с течением времени». Однако интерпретация в этом случае становится слишком абстрактной — речь в былине идет не только о том, что Маринка «чужеземка», и уж во всяком случае, это не является причиной развития сюжета, который в центр внимания ставит конкретные экономические интересы узкой группы купцов и их князя (не общерусские, а лишь новгородские).
Точка зрения Б. А. Рыбакова не менее ущербна, поскольку обосновать экономические интересы русских купцов ему также не удалось — пошлины, о которых писал А. Л. Якобсон, выколачивались с горожан.[859] Если следовать здесь логике Б. А. Рыбакова, то былина должна сообщать о восстании горожан против Маринки, а не о взятии города княжеской дружиной, сопровождавшемся резней:
Они вырубили всих со старого до малого,
Не оставили они силы на семена.[860]
Более того, единственное указание на захват русских кораблей корсунянами, более или менее подходящее под описание сюжета, относится к деятельности других русских князей, описывает, по сути, пиратство и непосредственно город Корсунь не затрагивает: «Корсуняне, напав, русские корабли разбили и многое богатство забрали» … «Владимир с Давидом Игоревичем и Ярославом Ярополковичем … сошедшись с войски Корсунскими у града их Кафы победил».[861] Корсунь здесь выступает в очень широком смысле, скорее всего, как «город» в древнерусском значении этого термина, то есть город с пригородами, либо, что также возможно, исходя из греческого значения этого термина (полуостров), «корсунянами» могли называть жителей Крыма вообще. Следует заметить, что Б. А. Рыбаков отказался рассматривать этот вариант: «Былина «Глеб Володьевич» слила двух князей воедино, и если один из них, несомненно, Глеб Святославич тмутараканско-новгородский, то другой, по всей вероятности, — Володарь Ростиславич, но не Владимир Мономах».[862]
В настоящее время, как третий вариант, встречается контаминация обеих точек зрения, что позволяет одновременно рассматривать сюжет как свидетельство отражения в эпосе исторических реалий XI в. (Б. А. Рыбаков) и идеологическую «защиту классового строя против родового» (В. Я. Пропп).
Ф. М. Селиванов, комментируя былины, зафиксировал это усредненное, наиболее распространенное мнение: «Маринка в Киеве чуть было не погубила Добрыню Никитича (см. былину № 8 «Добрыня и Маринка»). Здесь коварная женщина с тем же именем творит злые дела уже на «международном» уровне, обирая иноземных гостей-корабельщиков и даже отбирая у них корабли.
Русские князья неоднократно совершали походы на город Корсунь (стоял вблизи нынешнего Севастополя), крупный торговый центр на Черном море. Один из походов связан с женитьбой Владимира Святославича на греческой царевне Анне (конец Х в.). Другой поход на Корсунь, более определенно отразившийся в былине, осуществили русские князья Глеб Святославич и Владимир (Володарь) Ростиславич в 70-е годы XI в. Поход происходил во время безвластия в Корсуни, о котором говорится в былине. Непомерные таможенные поборы в Корсуни — реальность; они служили причиной распрей между государствами. «Как в таможню заходили, не протаможила…» — Марина, взяв высокие пошлины, очевидно, не разрешила торговать купцам Глеба Володьевича».[863]
Вполне возможно, что именно этот поход послужил причиной создания былины. Однако в сообщении о нем нет подтверждения самих боевых действий, так как В. Н. Татищев писал скорее о намерениях, чем о свершившемся факте. Судя по его сообщению, войска отправились в поход против Корсуни, но вскоре после смерти Святослава были возвращены: «Всеволод же войско всё распустил в домы и сына Владимира из Корсуня возвратил».[864]
Поход был как минимум не один — кроме предполагаемого похода 70-х гг. только доказанных захватов Корсуни, сопровождавшихся полным разгромом города, было три — в 989 г., 1299 г., 1433 г. Уже одно это обстоятельство не позволяет сводить смысл сюжета исключительно к таможенным спорам XI в. Исходя из этого, период, к которому можно отнести создание былины о взятии Корсуни и о Глебе Володьевиче, с учетом максимального количества версий, можно определить отрезком времени с конца X в. до 30-х гг. XV вв.
На первый взгляд, совершенно непонятно, реалии какого периода и в каком объеме отразились в былине. Для полноты картины необходимо обратить внимание на тот факт, что в X–XV вв. существовало как минимум два города с названием Корсунь (греч. Chersonesos, означает полуостров) соответственно, полуостровов было много — Таврический, Гераклейский, Трахейский и т. п.
Один из них — «местечко Киевской губернии, Каневского уезда, при реке Роси, в 53 вер. от уездного города. Река Рось образует здесь быстрины и водопады. К. упоминается в числе городов, основанных, как полагают, вел. кн. Ярославом. В XI в. К. был уже значительным городом, за который спорили князья. В XIII–XV вв., от частых опустошений, К. стоял безлюдным».[865] Основанный в 1032 г., этот город вполне мог послужить местом действия, тем более что под словом «море» в русском языке могло пониматься не только «море» в его современном значении, но и большое водное пространство, озеро (море Чудское в житии Александра Невского) и даже озерцо и т. д.[866]
Второй — город Корсунь на черноморском побережье Крыма (Херсонес Таврический Гераклейский) известен с еще более раннего времени, лучше изучен, а потому является наиболее вероятным местом действия героев эпоса, летописных и житийных событий.
Справедливости ради можно согласиться с тем, что значение Корсуни Таврической находится, вне всяких сомнений, на первом месте: известно, по меньшей мере, о двух крупных походах русских князей на этот город (князь Владимир Святой, князья Глеб и Володарь). Более того, зайти к Корсуни на реке Рось «случайно» вряд ли вообще возможно в силу географических особенностей расположения.
Однако на этом состояние неопределенности не заканчивается — упомянутый в былине «Новгород» далеко не обязательно означает «Великий Новгород». В частности, гораздо ближе к Днепру находится Новгород-Северский, который известен с 1096 года в качестве столицы Северского княжества. С середины XIII в. это княжество оказалось между Литвой и Ордой, что существенно затрудняет формулировку каких-либо выводов о наличии либо отсутствии в нем какого-либо князя Глеба (литовского или русского).
Большая часть неясностей относится к сфере толкования этого эпического сюжета в целом и разъяснения содержащихся в нем мотивов. Былина имеет характер многослойного контаминированного сюжета. Купцы обращаются к князю Глебу за помощью против еретиков фактически как к Святому — заступнику истинно верующих. В данном случае имеет смысл предполагать не только соединение образов различных персонажей в одном (Глеб Володьевич), но и наличие связей с агиографией, «книжной» культурой и т. д.
С намеком на книжное происхождение исходного варианта сюжета в данном случае можно согласиться лишь частично, поскольку на это указывает только один из вариантов былины (М. Г. Антонова). По всей видимости, его необходимо рассматривать отдельно от остальных. Для былинных сюжетов столь подробная прорисовка деталей в целом не характерна.[867] Она обычно выступает в качестве признака, указывающего на период создания «исторических песен», что позволяет вести речь об ином восприятии событий, то есть, как минимум, о переосмыслении былины, или, что также вероятно, о ее создании на основе летописного или другого книжного сюжета в среде образованных поморов гораздо позже эпохи формирования былин.
Кроме того, нельзя не отметить, что князь с именем в былине — удивительная редкость. Князем Киевским, то есть общерусским, может быть только Владимир. Другие князья (подколенные) для сказителя являются безликой массовкой второго плана, достойной лишь обобщенного упоминания. Их статус заметно ниже, что обусловлено, по-видимому, соответствующей ролью в социальной практике.
Появление князя с собственным именем означает не просто сепаратизм городов и территорий, а повышение социальной роли князя в каждом отдельном регионе при понижении роли великого Киевского князя, либо при полном отсутствии у него какой-либо социальной роли вообще. Исходя из этого можно предполагать, что сюжеты о князе Вольге, князе Романе, князе Глебе, о Щелкане — имеют характер произведений переходного периода, когда традиционное обобщенно-схематичное изображение, характерное для общерусского эпоса, соседствует с реалистичным, рассчитанным на восприятие в рамках узкой территории.
Вместе с тем, актуальными в этот период были одни и те же проблемы, что показывает единство отраженной эпосом социальной практики в рамках всей Руси. В частности, в старине о Щелкане Дудентьевиче существует сходный момент, касающийся непосильных налогов:
А уехал Щелканушко
Во землю дальнюю,
Ради дани да выходу,
Ради цертова правежа…
Он с поля брал по колосу,
С огорода — по курице,
С мужика — по пяти рублей,
У кого как пяти рублей нет —
У того он жену берет.
У кого как жены нет, —
У того так самого берет.
У Щелкана не вырядишьсе,
Со двора вон не вывернешьсе.[868]
Налицо общие с былиной о Глебе Володьевиче обстоятельства социальной практики, при которых наиболее актуальной, раздражающей общество до крайности, является идея противодействия ситуации, при которой пошлины и налоги взимаются буквально за каждый шаг. Первостепенной становится проблема снижения либо отмены налогов, собираемых иноземцами — разбойниками и еретиками.
Аналогично и в сюжете о Вольге и Микуле Селяниновиче причиной распри с мужиками являются многочисленные пошлины, воспринимаемые как разбой:
— «Куды, Вольга едешь, куды путь держишь?»
— «Еду я в три города за получкою:
Первый город и Гурцовець,
Вот другой город — Крисьяновець,
Третий город — Ореховець.»
— «Был я третьего дни за получкою,
Привез три меха соли по сороку пуд,
И живут там мужички все разбойнички,
Обярают гроши да подорожные.»[869]
Нетрудно видеть сходство социальной практики — непосильные налоги, собираемые не князем, а кем-то со стороны, а также, надежда на «своего» князя, а не на князя Владимира как единственного защитника от «несправедливых» поборов. Вместе с тем, датировать сюжет по упомянутым в эпосе монетам необходимо с большой осторожностью, поскольку, например, «гроши» имели хождение с конца XII в., в середине XIII в. были повсеместно распространены в Западной Европе, а уже в XIV в. стали терять значение вследствие порчи денег.
Применение иностранной монеты, в частности литовских грошей, учитывая большой объем отношений с Литвой и особенно наличие литовских князей в новгородских пригородах, по всей видимости, было частым явлением. Поэтому воспринимать их наряду с «лобцами» и «артугами» как монеты, принятые Новгородцами только в 1424 году, вряд ли целесообразно.
Вместе с тем, князя Вольгу, по всей вероятности, необходимо различать с Волхом. Вольга являет собой персонаж комический, вобравший в себя изображение Волха, но «шиворот-навыворот». Образ Микулы в этом сюжете отличается своей обыденностью от более древнего, харизматичного образа Микулы в «тяге земной». При встрече со Святогором Микула пеш, как и Волх, при встрече с Вольгой Микула садится на коня. Возможно, это является простым совпадением, но на могиле Аскольда, являвшегося современником Олега Вещего, находилась церковь Святого Николая, имя которого обычно связывается с христианским именем Аскольда.
Поэтому, скорее всего, сюжет о Вольге и Микуле представляет собой позднее, модернизированное, то есть приспособленное к новым условиям социальной практики, переосмысление старого сюжета о Волхе/Вольге и Микуле.
По всей вероятности, в былине отразились типичные реалии Псковско-Новгородской социальной практики XIV века[870] в период обострения отношений между Псковом и Новгородом, которые включают, в числе прочих, приглашение псковичами еще некрещеного князя Ольгерда (Альгирдаса) с сыном, то есть, вполне возможно, «Вольги». Учитывая дату основания упомянутого в былине «Ореховца» (возможно, Орешка, построенного князем Юрием в 1323 г., за который шла война между шведами и новгородцами[871]), с наибольшей вероятностью можно относить модернизированную былину о Вольге и Микуле к Новгородским реалиям XIV–XV вв, как это делал В. Ф. Миллер.[872]
Данный тип эпической песни близок к сюжетам московского этапа, когда упоминания князей и стилизация песен о них «под старину» вообще становятся относительно частым явлением. В качестве типичного примера подобного сюжета можно привести песню о Князе Романе и Братьях Ливиках, в которой также воспевается победа русского князя с применением слегка модернизированного былинного изображения «оборотничества» главного героя по типу былинного Волха:
Прибежал он на цисто полё,
Как оввернулся он да серым волком,
У коней глотки да вырвал он,
Так тут-то кони у них замертвы стали.
Как оввернулся тонким горносталём,
Как взял в луках тятивки повыгрыз он…
…Как овернулся ён Чорным вороном…[873]
Модернизация заключается в частом изображении, наряду с порчей тетивы луков, порчи огнестрельного оружия, которое, по всей вероятности, начало входить в употребление в Литве, как минимум, с гибели Гедимина. Вряд ли это было ручное огнестрельное оружие — оно известно у арабов (модфа) с XII–XIII вв., а в Европе появилось в виде аркебузы с XV в.
О массовом употреблении огнестрельного оружия также говорить не приходится, равно как и о «замочках», что можно предполагать более поздними деталями описания, домысленными сказителем. Но, по-видимому, эпический сюжет отражает реалии переходного периода, когда слухи о таком оружии и «мода» на него опережали его распространение:
Сам князь обернется серым волком,…
…Забежал он скоро в оружейную,
У оружьев замочки повывертел,
По чисту полю замочки поразметал
У тугих луков тетивочки повыкусал…[874]
Это, в принципе, наряду с упоминанием в сюжете Казани и Рязани указывает на XIV — начало XV в. как наиболее вероятный период создания такого сюжета. Если былина о Глебе Володьевиче также создана в этот период, то она вполне может отражать реалии одного из поздних походов новгородских ушкуйников за добычей. В этом случае вполне вписываются в контекст сюжета строки казачьего варианта о «распроклятых армянах с кизилбашцами», поскольку в данный период Корсунь входила в состав Трапезундской империи.
Вместе с тем, варианты сюжета о Глебе Володьевиче также указывают на относительно поздний характер былины и, вероятно, ее северное происхождение. Об этом можно предположить, исходя из упоминания Новгорода и Москвы, но при этом отсутствия ссылок на Киев и даже самого упоминания о Киеве, что характерно, прежде всего, для типично «новгородских» былин о Василии Буслаеве и о Садко.
Что касается исторического прототипа, то найти его в это время вполне можно. В XIV–XV веках в новгородские пригороды был призван только один князь по имени Глеб (Наримант Гедиминович). Наряду с Глебом Святославичем[875] он мог стать одним из прототипов эпического Глеба Володьевича (неизвестно, было ли у Гедимина христианское имя). Полномочия призванного из Литвы князя были значительно уже, чем у князя Новгородского — непосредственно охрана пограничья, однако эти земли были отданы ему «в отчину и дедину», что ясно показывает его значение.
Согласно Новгородской IV летописи, он прибыл в октябре 6841 г., а затем выехал, оставив наместников, в 6846 г,[876] затем летопись указывает на его бегство в Орду в 6853 г.[877]
Интересы князя Глеба — Нариманта прослеживаются не только в Новгородских землях, но и на пограничье Литвы, в Пинском княжестве, связанном с торговыми путями по Днепру. Вместе с тем, в силу соперничества с Ольгердом он вполне мог осознаваться также и как «московский» князь. В летописи нет непосредственных сведений о том, что он совершил поход на Корсунь, но походы новгородских ушкуйников, правда, по Волге, в это время активизируются настолько, что зачастую неизвестны даже имена предводителей. На их фоне набег на Корсунь, находившуюся в стороне от основных торговых путей, используемых новгородскими купцами, возможно, казался настолько мелким рядовым событием, что просто не был замечен летописями.
В условиях подобной неопределенности появляется неизбежный дискурс между деятелями, известными по письменным источникам, и героями эпических произведений. Их совпадение возможно, но необязательно. Поэтому на первое место при датировке и истолковании былины необходимо поставить свидетельства реальной исторической обстановки — своего рода «дух времени», без которого эпический сюжет перестает отождествляться с определенным героем. Вероятно, именно из-за отсутствия данной концовки в казачьем варианте былина утратила одного из героев — Глеба Володьевича, сохранив Маринушку Кайдарову с характерным для ее образа типическим местом — сбором непомерных таможенных пошлин.
В былине о Глебе Володьевиче именно таким эпизодом является характерное нетипичное подношение Князю чары с «зеленым вином»:
Как поехала Маринка с той стены да белокамянной,
Приежжала к собе да на широкой двор,
Наливала чару зелена вина да в полтора ведра,
А да насыпала в чару зелья лютого,
Выезжала на ту жо стену городо?вую,
Подавала Глебушку она чару зелена вина:
«Уж ты на-тко на приезд-от чару зелена вина!»
А как принимаитьсе-то Глеб да единой рукой,
Ише хочёт он пить да зелена вина;
А поткнулсэ ёго конь на ножочку на правую,
А сплескал-то чару зелена вина
А да за? тою да гриву лошадиную.
Загорелась у добра коня да грива лошадиная.
А как ту да Глеб испугалсэ жа,
А бросал-то чяру на сыру землю;
Ише как тут мать сыра земля да загореласе.
А как розьерилось ёго серьцо богатырськоё.[878]
В некоторых вариантах вино имеет эпитет «заморское»:
Сырая земля да загорела же
От того напиточка да всё заморского.[879]
Если не воспринимать этот эпизод как образное изображение «греческого огня» или предложение отравы, уже упомянутой в летописи при описании смерти Тмутараканского князя Ростислава, а допустить, что перед нами простой рассказ очевидца о событии, то все сразу оказывается предельно понятным.
В данном случае очевиден тот факт, что рассказчик и, соответственно, князь, восприняли «зеленое вино» как «лютое зелье», что обнаруживает абсолютное непонимание случившегося события. Этот удивительный факт показывает, что сказитель передает былину «по старинке», не модернизируя ее, и, судя по всему, не осознавая смысл происходящего.
Существуют и другие варианты подобного типического места, например, в сюжете о Скопине:
Опущаитце кума во глубоки погреба,
Наливала она чару зелена она вина.
По краям-то зелье люто стоит, ключиком кипит,
По средине зьмея люта изьвиваитце.
Подносила эту чарочку кумушку:
«Уж ты выкушай, кумушко, чарочку![880]
Отравление зельем абсолютно неудивительно, и именно так былина трактует поведение Маринки Кайдаловны, но суть ее совершенно в другом — всем было известно, что хмельное, пусть и самое крепкое,[881] не может гореть — вино не горит, равно как мед, пиво и т. п. Только этим и можно обосновать испуг князя Глеба. Гореть может только СПИРТ, свойств КОТОРОГО, судя по сюжету, ни князь, ни его приближенные ЕЩЁ НЕ ЗНАЛИ и восприняли исключительно как попытку их отравить.
Поэтому то, что в чару на виду у князя насыпали «зелье» вполне объяснимо — спирт содержит немало сивушных масел, запах которых надо было чем-то замаскировать (обычно хмелем либо полынью[882]), более того, это было воспринято нормально, поскольку существовала традиция употребления «зельена» вина, то есть, судя по всему, вина с пряностями. Именно наличием сивушных масел в значительном количестве (чего без перегонки добиться весьма трудно) можно объяснить то, что «Загорелась у добра коня да грива лошадиная».
По-видимому, налицо первое упоминание о бытовании в качестве напитка так называемой «жженки», «горилки», то есть горящего спирта (бранд вайн), который в западной Европе и на Руси вошел в широкое употребление не ранее XIV века. Как выяснил В. В. Похлебкин, «В 1386 году русские ознакомились с виноградным спиртом, вывезенным из Кафы (генуэзской колонии в Крыму)…».[883] Учитывая, что его распространение началось с XI века в Италии (в качестве лекарства), объяснить его появление в Крыму в более раннее время можно только деятельностью генуэзских колонистов, которые обосновались здесь не ранее 1170 г., когда они заключили с византийским императором Мануилом договор, по которому им открывались все черноморские порты, кроме Керченского и Таманского.
По мнению В. В. Похлебкина, «все виды вина назывались до XIII в. исключительно просто вином, иногда с прилагательным «кислое» или «осмърненено» (сладкое, десертное, пряное)».[884] Соответственно, датировать этот эпизод сюжета с наибольшей вероятностью можно периодом с XIII до XIV вв., когда стало появляться вино «творёное».
Взятие Корсуни в письменных источниках отмечено трижды: в 989 г. (Князь Владимир Святой), 1299 г. (Ногай), 1433 г. (Едигей). Если при этом учесть, что разгром Корсуни был полным («не щадили ни старого, ни малого»), то остаются два похода — 1433 и 1299 г. В XV веке винный спирт уже был хорошо известен как в Европе (с 1334 и особенно с 1360-х гг.), так и на Руси. Он мог вызвать разве что интерес, но не удивление.[885] Следовательно, наиболее вероятное время разгрома Корсуни, упомянутое в былине о Глебе Володьевиче, относится к Крымскому походу Ногая 1299 г., который мог включать русских ратников и, по всей видимости, задержал дальнейшее распространение «вина твореного[886]» (упоминания с 1273 г.), а также винного спирта в регионе.
Кроме указанных косвенных признаков хронологической привязки эпических сюжетов, можно назвать и прямые — соответствие условий социальной практики, известной в отражении летописей по отношению к событиям данного периода, и эпической социальной практики. Здесь речь идет не о частных случаях (датированных фактах письменно зафиксированной истории, доказать отражение которых в былинах практически невозможно), а о массовых проявлениях, типичных фактах нашей истории в определенный период.
Типичные факты социальной практики в их массовом проявлении отражают «дух времени», «моду» на определенные действия, социальную норму, социальную «идею».
Как уже не раз отмечалось, В. Я. Пропп пришел к выводу о том, что «Идея есть решающий критерий для отнесения песни к той или иной эпохе».[887] В данном случае имеется уникальная возможность сравнить идею сопротивления иноземным сборщикам податей в изложении эпоса и летописей.
По всей вероятности, восстания против «баскаков» и других «разбойников-еретиков», продолжавшиеся с середины XIII по XIV вв., являются причиной создания подобных сюжетов с характерными региональными особенностями — в каждой области свой образ «врага» (литовцы, татары, корсуняне, мужики-подорожники) и способ действия. Не меняется только мотивация — непосильное налоговое бремя и иноземец-еретик в роли сборщика пошлин.
Исходя из этого, весь комплекс сюжетов, с одинаковыми по социальной актуальности задачами, то есть по основной «идее», ставшей ядром создания сюжета (О князе Глебе Володьевиче, О Щелкане, О князе Вольге и Микуле, О князе Романе), по всей видимости, следует отнести к периоду (эпохе) XIII–XIV вв.
Таким образом, можно вести речь о том, что былины продолжали свое развитие уже после наступления татаро-монгольского ига, не претерпев при этом существенных изменений в средствах отражения реальности. Об этом можно судить в сравнении с новгородскими былинами (о Ваське Буслаеве, о Садко), которые показывают одинаковую с поздними киевскими былинами (о Чуриле, о Дюке) социальную практику: разбой боярских детей — Васьки Буслаева и Чурилы в отношении «мужиков», чрезмерное обогащение отдельных «гостей» — Садко и Дюка. При составлении сюжетов, как правило, использовались прежние, но основательно переработанные, типические места. Коренные изменения, происходящие в социальной практике, заставляли изменять и модернизировать средства её отражения. В песне о князе Романе и Братьях-Ливиках — тот же эпизод с жеребьевкой, что и в былине о Садко, но при этом в типичном эпизоде «оборотничества» герой часто приводит в негодность огнестрельное оружие, что говорит именно об осознанной переработке с учетом исторических условий, а не о механическом переносе «мотива».
Соответственно, прерывание эпической традиции и прекращение развития былин (появления новых сюжетов) не было вызвано татаро-монгольским нашествием, поэтому его твердо можно перенести на более поздний период, начавшийся не ранее XV в.