Проблемы экономической антропологии у К. Маркса

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Как писал К. Маркс, исходным пунктом его анализа «является не человек, а данный общественно-экономический период»[374], – и этим обозначалась та принципиальная позиция, которая определилась у него после окончательного разрыва с антропологизмом фейербаховского типа, то есть после 1845 г. С тех пор в его работах общественная жизнь предстает как «естественно-исторический процесс», человек – прежде всего как «мир человека, государство, общество» (т. 1, с. 414), а отдельные социальные типы – капиталист, земельный собственник – как «олицетворение экономических категорий» (т. 23, с. 10; т. 25, с. 385). В экономической системе Маркса позиция и деятельность экономических субъектов представлены через их суммарный результат, в «снятом» виде. Здесь не рассматриваются отдельные действия или деятели, и именно потому, что принимаются как нечто заданное, как своего рода постоянные величины (по крайней мере в конкретных социальных условиях).

Это не просто один из возможных методологических способов исследования социально-экономического процесса, он в известном смысле соответствует той исторической ситуации, в которой проблематизированы объективные обстоятельства человеческой деятельности («…сделать обстоятельства человечными»). Здесь и было необходимым сконцентрировать внимание на «мире человека», то есть на системе общественных отношений.

В тех же исторических условиях, когда проблемой становится сам человек (то есть когда утрачивают черты «заданности» его потребности, интересы, возможности, рамки деятельности), эксплицирование человеческих, антропологических предпосылок социально-экономических систем и процессов приобретает принципиальное значение. В связи с этим понятно и внимание к выявлению «антропологических» компонентов (скрытых или подразумеваемых) в классических теориях таких систем.

В дисциплинарном плане экономическая антропология, по-видимому, должна занять позицию на грани экономики, социологии (относя к ней и социальную психологию) и культурологии (культурной антропологии), поскольку в этих областях знания рассматривается человек в его экономических функциях и отношениях. Сюда можно отнести довольно широкий круг проблем положения человека в системах экономической деятельности (труд, организация, потребление, распределение, мотивация, профессиональный и потребительский выбор, обмен, партнерство, конфликт, инструментальные и символические ценности и др.). Определяющей здесь в конечном счете оказывается проблема эффективности социального действия. В плане историческом экономическая антропология должна заняться типологией субъектов экономической деятельности, способов их действия, соответствующими моделями – то есть прежде всего «экономическим человеком» (homo oeconomicus) и сопряженными с ним концептами человека «рационального», «традиционного», «играющего», «всестороннего» и др. Интересна проблема «статусной» метаморфозы подобных конструкций – превращения, скажем, рациональной модели в некий идеологический или мифологический фантом или, наоборот, редукции какой-нибудь мифологемы утопического сознания до положения позитивно-ограниченной рабочей модели.

Разумеется, в данной работе проблематика экономической антропологии затрагивается лишь в постановочном плане и в той мере, в какой она инициирована в системе социально-экономических воззрений Маркса.

* * *

Основная антропологическая концепция классической политэкономии – идея «экономического человека» – у Маркса по имени не названа. Но она не названа и у Адама Смита, и, по-видимому, не только потому, что еще не был придуман соответствующий термин. Термин и не был нужен, так как Смиту «экономический человек» казался еще естественным, то есть просто человеком «без прилагательного»: «Большинство людей предполагает и желает улучшить свое положение посредством увеличения своего имущества <…> а самый надежный способ увеличить свое состояние – это сбережение и накопление…»[375]. Много позже, в изменившихся условиях (к характеристике их изменений мы еще обратимся) чуть ли не натуралистический персонаж классических экономистов изображается как некое сказочное чудовище: «Экономический человек – это личность, которая всегда стремится максимизировать свой долларовый доход или минимизировать свои затраты… Экономический человек, как предполагается, занят холодным расчетом. Он обладает полной информацией о рынке и всегда делает правильный ход… У него нет эмоций вообще, это самая бессердечная и отвратительная личность. К счастью, мы не встречаем экономического человека в реальной жизни»[376]. Отметим, что в основе переоценки концепта лежит метаморфоза его статуса: реалистический образ превращается в фиктивную, идеально-типическую (в смысле Макса Вебера) конструкцию. Основные ее черты таковы:

1. Рациональность. Экономический человек стремится максимально ясно представить себе собственные действия, как бы вынося их на «табло сознания». («Быть рациональным означает буквально превратиться в исследователя по отношению к своему собственному действию»[377].) Этим он принципиально отличается от всякого субъекта, который руководствуется привычкой или аффектом, иначе говоря, иррационально относится к собственному действию.

2. Целенаправленность. Деятельность экономического человека предстает как последовательное использование средств (программа, выражаясь современным языком) для достижения цели; его потребностью является реализация интересов, отнесенных в перспективу по стреле времени, причем эти интересы постоянно воспроизводятся в расширенном масштабе. Характерный для него способ ориентации в социально-экономическом континууме – постоянное аналитическое расчленение последнего по «инструментальной» оси: «средства (инструменты) – цель»; отсюда же и преобладание инструментального (или технологического) отношения к реальности, то есть стремления использовать любые ее элементы – будь то природные силы или социальные отношения, действия и интересы других людей – как инструменты для реализации собственных целей. С этим связана и практически-инструментальная ориентация знания, нормативных регуляторов поведения и т. д. Все это противопоставляет «экономического человека» образцам «традиционного» поведения, ориентирующегося на воспроизведение прошлых стандартов, а также нормативно-ценностного поведения (регуляторами которого выступают апелляции типа «жить достойно», «поступать как все» и т. п.).

3. Эффективность. Стремление к наибольшей выгоде при наименьших затратах, оптимизация рационального целенаправленного действия. Именно такое суммирование перечисленных черт делает поведение «экономического человека» собственно экономическим. Это предполагает постоянное использование определенных (локальных) критериев оптимальности, соответствующих средств соизмерения затрат и результатов и т. д. При этом существует тенденция подчинять оптимизирующему расчету все сферы человеческой деятельности, расширив беспредельную область действия денежных оценок или найдя какие-то эквиваленты для них.

4. Индивидуализм. Субъектом действия и ответственности считается отдельно взятый индивид. Такая методологическая (а также и этическая) установка противостоит всякому выдвижению на первый план группы, сообщества, института, в том числе государственного. При этом неизменно делается допущение о «разумности» эгоизма «экономического человека»: он попросту вынужден быть разумным, то есть считаться с интересами других, а тем самым и общества, поскольку иначе он не может реализовать и собственные интересы… «Человек постоянно нуждается в помощи своих ближних, но тщетно было бы ожидать ее лишь от их расположения. Он скорее достигнет своей цели, если обратится к их эгоизму и сумеет показать им, что в их собственных интересах сделать для него то, что он требует от них»[378]. «Преследуя свои собственные интересы, он часто более действительным образом служит интересам общества, чем тогда, когда сознательно стремится делать это»[379]. Нелишне вспомнить, что создатель модели экономического эгоиста А. Смит наследовал и продолжал традицию шотландских моралистов, начал с «Теории нравственных чувств»; в качестве морального философа он неизменно взывал к сочувствию и взаимопомощи между людьми. Но в качестве экономического теоретика он нуждался в модели расчетливого разумного эгоиста.

И наследники, и критики классической политической экономии (и авторы альтернативных моделей) на Западе, как правило, продолжают пользоваться моделью «экономического человека»[380], что говорит лишь о том, что любая модель экономического поведения предполагает модель (или, менее строго, образ, «имидж») соответствующего действующего лица. В то же время предметом принципиальной дискуссии остается проблема методологического статуса этого концепта, иными словами, вопрос о степени реальности соответствующего образа. В приведенном выше популярном определении современного американского учебника «экономический человек» представлен как предмет этической оценки («бессердечный»), что некорректно по отношению к идеально-типическому конструкту. Часто можно встретить утверждение о том, что «экономический человек» слишком рационален в своем поведении. В связи с этим находится, например, концепция «ограниченной рациональности», предложенная в свое время Г. Саймоном[381]. С другой стороны, К. Боулдинг полагает, что время этого конструкта прошло, поскольку «экономическая» ориентация деятельности все более заменяется «социальной» («социальным евангелием», как он выражается[382]). М. Мосс же еще недавно утверждал, что даже в западном мире человек не полностью превратился в «экономическое животное»: «Homo oeconomicus не позади нас, но впереди, подобно моральному человеку, домашнему человеку, научному человеку и разумному человеку…»[383].

Преобладающие в настоящее время макроэкономические подходы в экономике как будто позволяют избавиться от модели человека вообще. Э. Жамс писал, что макроэкономическая теория «позволяет избежать фиктивности принципа изучения homo oeconomicus, то есть она не основывается более на легко вводящей в заблуждение психологии отдельного индивидуума или отдельной фирмы. Не придавая большого значения индивидуальным побуждениям, она исходит главным образом из учета совокупности движущих сил…»[384]. К этой позиции можно отнести приведенное выше замечание: она обоснованна – в данном аспекте – постольку, поскольку в «совокупных движущих силах» можно допустить некую, пусть неназванную, константу человеческих потенций, ориентаций, мотиваций. Если же почему-либо она становится проблематичной, если, скажем, утрачивается относительно устойчивая связь между затратами на рабочую силу и отдачей, макроэкономическая позиция оказывается здесь уязвимой, приходится искать пути дезагрегирования факторов производства, обращаться к мотивационному анализу и т. д.

Вряд ли случайно, что попытки спасти идею «экономического человека» принадлежат сегодня скорее социологии, чем экономической теории: бихевиористская социология ищет однозначную модель человека. О том, какой ценой конструируется такая модель, можно судить по версии, предложенной Дж. К. Хомансом – одним из известнейших теоретиков социологического бихевиоризма. Бедой «старого» экономического человека, по его мнению, была ограниченность круга его ценностей. «Но новый экономический человек не столь ограничен. Он может иметь любые ценности, от альтруизма до гедонизма, и хотя он не расточает все свои ресурсы в погоне за этими ценностями, его поведение все еще не является экономическим. Действительно, если он научился получать вознаграждение за то, что он не управился со своими ресурсами, если он ценит отсутствие всякой заботы о завтрашнем дне и соответственно поступает, его поведение все еще экономично. Поистине, экономический человек – это обычный человек»[385]. Как видим, стремясь как будто спасти классическую модель, Хоманс лишает ее всякой определенности, то есть попросту всякого содержания. Ведь для классического экономического человека его ценности были тесно связаны с механизмом их реализации – рационального целенаправленного действия. «Всеядность» предлагаемого Хомансом «нового экономического человека» объяснима его предельной методологической изолированностью: в поле зрения его концепции элементарных форм поведения попадают лишь отдельные изолированные поведенческие акты, все же ориентации, мотивационные структуры и прочее, поскольку они выходят за рамки отдельного поведенческого акта, охватываются общей скобкой – предельно широкой и потому лишенной конкретного содержания. Именно такой прием и позволяет отнести любые ориентации человека к «экономическим» (как, пожалуй, и к каким угодно).

На основании беглого обзора различных взглядов на «экономического человека» можно заключить, по-видимому, что этот персонаж не имеет шансов на сохранение своего статуса в экономической антропологии. К причинам этого нам еще придется вернуться.

* * *

В отношении Маркса к антропологическим моделям классической политэкономии прослеживаются две принципиальные линии: во-первых, отстаивание их исторического, более того, специфически-исторического характера, во-вторых, выявление противоречий и опять-таки исторически преходящего характера капиталистического разделения труда и соответствующего ему типа «частичного» человека.

«Пророкам XVIII века, на плечах которого еще всецело стоят Смит и Рикардо, этот индивид XVIII века – продукт, с одной стороны, разложения феодальных общественных форм, а с другой – развития новых производительных сил, начавшегося с XVI века, – представляется идеалом, существование которого относится к прошлому; он представляется им не результатом истории, а ее исходным пунктом, ибо именно он признается у них индивидом, соответствующим природе, согласно их представлению о человеческой природе, признается не чем-то возникающим в ходе истории, а чем-то данным самой природой. Эта иллюзия была до сих пор свойственна каждой новой эпохе» (т. 46, ч. 1, с. 17–18). Особенностью этого «человека XVIII века», по словам Маркса, было освобождение «от природных связей и т. д., которые в прежние исторические эпохи делали его принадлежностью определенного организованного человеческого конгломерата» (там же, с. 17). «Лишь в XVIII веке, в “гражданском обществе”, различные формы общественной связи выступают по отношению к отдельной личности как всего лишь средство для ее частных целей, как внешняя необходимость. Однако эпоха, порождающая эту точку зрения – точку зрения обособленного одиночки, – есть как раз эпоха наиболее развитых (с этой точки зрения всеобщих) отношений» (там же, с. 18).

Таким образом, «точка зрения обособленного одиночки» (действовавшего не только в экономической, но и в политической, философской, моральной и других сферах) выступает продуктом уникального исторического перелома XVI–XVIII вв. Если первоначально он терминологически обозначается как переход от «природной зависимости» к «гражданскому обществу», то в дальнейшем разрабатываются более развернутые понятийные средства, при помощи которых строятся представления о переходе от «традиционных» общественных организмов, опирающихся на личную зависимость, к «современным», опирающимся на дифференцированную систему социальных институтов и тем самым придающим человеческим отношениям «овеществленный» характер. (В более специальной социологической терминологии этому соответствуют, в принципе, категории «общинного» и «общественного».)

Характерная, как отмечал в вышеприведенном тексте Маркс, для переходных эпох иллюзия «естественные» (традиционные) системы отношений и свойственные им человеческие типы и позиции представляла как противоестественные, провозглашая «естественным» то, что как будто радикально отрицало все эти типы и отношения. Под видом возврата к «первоначальным», «истинным» и т. п. принципам предпринимались попытки конструировать новые системы морали, права, поведения, в том числе экономического. Новый человеческий мир – и, соответственно, новый человек, homo novus – представал в этом сознании как сконструированный, «построенный». Образцом же для такого конструирования выступали определенные модели человеческих отношений (норм, ориентаций) и самого человека. В дальнейшем стало ясно, что никакой мир новых отношений – по крайней мере если иметь в виду устоявшиеся и устойчивые формы – не конструируется по каким бы то ни было моделям, а складывается под влиянием объективных обстоятельств и противоречивых влияний. Реально «построенными» конструктами были и всегда бывают лишь сами модели, в том числе антропологические. Именно их появление на арене общественного сознания и культуры знаменовало принципиальное изменение самих «правил» исторического движения с переходом к новой эпохе.

Правда – и это тоже достаточно наглядно показано позднейшим развитием, – такое изменение «правил игры» касалось лишь некоторых плоскостей социокультурного механизма. В определенной его «глубинке» продолжают действовать и воспроизводятся ориентации и регуляторы «традиционного типа», что составляет основу противостояния и метаморфоз «конструктов» и «природных» («почвенных») форм человеческой деятельности.

Непременная черта конструктов «классического» сознания, коренящегося в XVIII в. (его философии, морали, эстетики, экономических воззрений), – их предельная рациональность. Значение этой ориентации прослежено Максом Вебером, отметившим, что «в конце концов создателями капитализма были рациональное постоянное предприятие, рациональная бухгалтерия, рациональная техника, рациональное право; но даже и не они одни: мы должны отнести сюда рациональный образ мысли, рационализирование образа жизни, рациональную хозяйственную этику»[386]. Рациональный образ мысли предполагал и сугубо рациональное воображение. Антропологические конструкты классицизма сейчас можно отнести к классу простейших рациональных автоматов.

При всем том – и это, пожалуй, самая важная и самая удивительная черта всего «классического» сознания – господствовало представление о предельной близости таких моделей к реальности, возникшей в результате самого развития последней: казалось, исторический перелом как бы вынес на поверхность, обнажил, освободил от наслоений фундаментальные элементы и скрытые пружины всей человеческой деятельности. Представлением о том, что реальность вполне (или почти вполне) соответствует их рациональным моделям, жила вся классическая философия, классическая эстетика, классическая политэкономия – пожалуй, даже и классическое естествознание. По словам Маркса, такая «простейшая абстракция политической экономии», как труд вообще, становится «практически истинной» в самых развитых формах буржуазного общества (см.: т. 46, ч. 1, с. 41). Классичность научной мысли поэтому выступает чем-то вроде синонима ее глубины, отличающей ее от пошлой поверхности и вульгарности. «Рикардо слишком классичен, чтобы впадать в пошлость…» – отмечал Маркс (т. 46, ч. 1, с. 311).

В ряду образцов рационального поведения, возведенных на пьедестал классическим сознанием, находится и «экономический человек». Первоначально, как мы уже видели, эта модель представляется вполне реалистической, почти совпадающей с оригиналом (неважно, раскрытым или же сконструированным). Для того чтобы оценить дальнейшую судьбу антропологической модели классической политэкономии, следует принять во внимание ту особую, внерациональную «нагрузку», которую несли все разновидности рациональных конструктов классицизма; они выступали в качестве ценностных ориентиров – своего рода идеологических фантомов, призраков, покоривших Европу в начале Нового времени. Причем речь идет о фантомах, призванных исполнять весьма ответственные функции структурирования общественного сознания своего времени (роль фундаментальных мифологем), то есть определения некоторого центра, вокруг которого сосредоточивался целый комплекс ценностей, стремлений, иллюзий данной эпохи. С некоторой долей упрощения можно допустить, что для XVII в. такую роль играла идея Разума, для XVIII в. – идея Человека, для XIX в. – идея Прогресса и т. п.

Историческая и культурная значимость подобного рода явлений выражается, между прочим, в том, что в их судьбе наблюдается одна и та же характерная метаморфоза: сыграв свою «мифологическую» роль, они не исчезают бесследно, но сохраняют некое частичное, позитивное, операциональное значение в каких-то конкретных сферах социальной жизни. Это происходило с перечисленными идеями «с большой буквы» и целым рядом подобных или производных: справедливости, равенства и т. д. Другая линия эволюции приводит к иной «разгрузке» фантомных комплексов, когда за ними сохраняются чисто фикциональные, методологические функции (все сказанное относится, конечно, не к масштабу, а только к типу значения). Именно это произошло с «экономическим человеком». В «постклассическую» эпоху, когда развеялись иллюзии простоты и рациональности человека и человеческого мира, «прозрачные» модели могут быть лишь частичными, вариантными, заведомо относительными моделями, и притом в ряду моделей иного типа (нормативных, ситуационных, глубинных и пр.).

* * *

Как известно, для А. Смита разделение труда и тем самым существование человека как «частичного» субъекта деятельности представлялись необходимым началом всякой социальности[387]. Следуя методологической традиции английского эмпиризма (Д. Юма прежде всего), он «выводит» эмпирически необходимость общественного человека из наличного факта разделения труда. Отсюда вытекала и точка зрения Смита о непреходящем характере разделения труда – и человека, – которое поддается лишь усовершенствованию. Историческое измерение общества для него сводилось лишь к противопоставлению примитивной бедности «одинокого охотника» (доисторического) цивилизации с ее разделением труда и прогрессом техники. Критикуя такую точку зрения, Маркс многократно возвращается к тезису о том, что «человек по самой своей природе есть животное, если и не политическое, как думал Аристотель, то во всяком случае общественное» (т. 23, с. 338). Причем первоначально эта «общественность» выглядит как «стадность», далее как подчинение человека семейно-родовым связям – «ограниченному конгломерату» (т. 46, ч. 1, с. 18, 486); лишь историческое развитие в условиях всеобщего товарного производства создает предпосылки для «универсального развития» индивидов и «всеобщих связей» между людьми (см.: т. 46, ч. 1, с. 104, 105). По мысли Маркса, в буржуазном обществе «более высокое развитие индивидуальности покупается только ценой такого исторического процесса, в ходе которого индивиды приносятся в жертву» (т. 26, ч. 2, с. 123), поскольку общественные связи между людьми действуют в отчужденной от них вещной форме (т. 46, ч. 1, с. 105). Подлинная универсальность развития индивидов достигается лишь тогда, когда «общественные отношения <…> будучи их собственными коллективными отношениями, также и подчинены их собственному коллективному контролю…» (там же).

Как видим, здесь отвергаются и точка зрения, рассматривающая характерные для капитализма вещные связи между людьми как естественные и непреходящие, и романтическая критика таких связей с позиций якобы существовавшей в прошлом «полноты» человека: «Так же как смешно тосковать по этой первоначальной полноте индивида, так же смешно верить в необходимость остановиться на нынешней полной опустошенности» (там же, с. 105).

Маркс полагал, что подняться «выше» противоположности буржуазного взгляда и его романтической критики(там же, с. 105–106) можно, лишь рассматривая реальные исторические предпосылки возникновения «универсальной индивидуальности». Как правило, такое рассмотрение облечено у него в логико-диалектическую форму, представляющую выход за пределы «овеществленных» отношений результатом самого их высокого развития (см.: там же, с. 104). Понятие универсально развитого человека имеет очевидные историко-философские истоки, прежде всего в традиции, ведущей от возрожденческой идеи всесторонней личности, «Homo Universalis», к идеалу «целостного человека», совпадающего с «миром человека» в классической немецкой философии. Стремясь «материализовать» эту концепцию, Маркс искал в известной ему социально-экономической реальности конкретные признаки действительной и потенциальной универсализации человека как субъекта общественной жизни (психологическую сторону проблемы мы в данном случае не рассматриваем). Такой признак он усматривал в появлении принципиально нового типа работника – промышленного рабочего, который свободен не только от внешней зависимости и сословных рамок, но, в отличие от ремесленника, и от связи с определенным типом труда: «Быть носителем труда как такового – то есть труда как потребительной стоимости для капитала – вот в чем состоит экономический характер рабочего…» (т. 46, ч. 1, с. 248). «Безразличие к определенному виду труда соответствует такой форме общества, при которой индивиды с легкостью переходят от одного вида труда к другому и при которой данный определенный вид труда является для них случайным и потому безразличным» (там же, с. 41). Абстрактная категория «труд вообще» становится поэтому реальной «в самой современной из существующих форм буржуазного общества – в Соединенных Штатах» (там же).

Здесь мы вновь сталкиваемся с тем классическим по своей ясности выражением классического экономического сознания, о котором уже шла речь: история совпадает с абстракцией (то есть предельно абстрактной моделью). Причем можно достаточно конкретно указать временные рамки такого совпадения: это первоначальный период развития машинного производства, уже сломавший узкие рамки ремесленной специализации и прикрепления работника к определенной сфере производства или отрасли и еще не сформировавший рамок узкопрофессиональной специализации. На первых порах машинное разделение труда упростило функции работника и сделало ненужной длительную процедуру обучения, которая обычно свойственна ремеслу. В констатации этого обстоятельства совпадают позиции А. Смита, полагавшего, что для овладения даже самыми сложными из известных ему специальностей достаточно нескольких недель или дней[388], и Маркса в его анализе упрощения труда и снижения качества рабочей силы при становлении машинного производства (см.: т. 23, с. 386, 406 и др.). К этому периоду относятся и выводы Дж. Ст. Милля (на которого, в частности, ссылается Маркс) (см.: там же, с. 382) о том, что машины не облегчают чьего-либо труда, положения о неизбежности удлинения рабочего дня, интенсификации труда и т. д. Последующие фазы технологического, экономического и социального развития способа производства, становление которого было прослежено Марксом, обнаружило, в числе других, тенденцию к растущей профессионализации и специализации работников, требующей все более длительного общего и профессионального образования.

Можно сказать, что если рассматривать труд рабочего в технологическом плане, то есть как элемент данной технологической системы производства, то представление о его «бессодержательности» следовало бы отнести к пройденным фазам промышленного развития, скажем, так, как принадлежат начальным фазам развития соответствующих сфер труд (и роль) «инженера вообще» или «механизатора». Но ограничиваться только таким подходом к труду и человеку в труде было бы неправомерно. Ведь, по мнению Маркса, рабочий «вообще» противостоит капиталу не технологически, а экономически. Экономическая однородность рабочих развивалась вне прямой зависимости от растущей профессионализации, но конкретные формы их организации на определенных стадиях неизбежно принимают профессиональный характер.

Другое существенное различие, которое мы находим у Маркса, касается двух типов разделения труда – внутри общества и внутри предприятия. В первом случае происходит, по его словам, «отталкивание друг от друга различных отраслей общественного труда и превращение их в свободные, друг от друга независимые и лишь внутренней необходимостью <…> соединенные в совокупность и единство» (т. 46, ч. 2, с. 450); во втором – «сознательное расчленение и сознательное комбинирование расчлененных элементов» (там же). Как замечает Маркс, эти два типа разделения труда соответствовали бы друг другу «скорее в египетской, чем в современной системе» (там же).

Учет реального многообразия форм и типов дифференциации и интеграции человеческих функций в развитии общества позволяет оценить такие вполне современные тенденции, как сочетание высокой профессионализации («технологической») с возможностями межотраслевой мобильности, заранее заданного определения функций работника в системе отдельного предприятия со свободным выбором между предприятиями и т. д. Конечно, такие и подобные им тенденции не только реализуют, но и трансформируют «классические» воззрения на возможности универсализации человеческой деятельности.

Это относится и к развитию еще одной, весьма важной методологически и практически линии структурной дифференциации такой деятельности, которая связана с разделением рабочего и свободного времени. Рассматривая рабочее время «субъективно <…> в форме деятельности» (т. 46, ч. 1, с. 114), Маркс считает правомерным сопоставлять его с «пространством» свободного времени (см.: т. 26, ч. 3, с. 264). Один тип деятельности (рабочей) выступает, таким образом, как длительность, последовательность операций, расположенных во времени, другой тип деятельности (свободной) – как множество вариантов, как пространство выбора. Так строятся принципиальные «координаты» анализа соотношения двух типов человеческой активности (промежуточные и переходные формы в расчет, очевидно, не принимаются), конкретное же содержание его определяется исторически, а точнее, характером капиталистической организации общественного производства; «Капитал помимо своей воли выступает как орудие создания условий для общественного свободного времени…» (т. 46, ч. 2, с. 21).

Здесь Маркс, как обычно, полемизирует с наиболее ценимым из классических экономических мыслителей – А. Смитом. Последний писал, что для труда рабочий «должен пожертвовать <…> долей своего досуга, своей свободы и спокойствия»[389], как будто «досуг» и «свобода» существуют извечно как некая естественная принадлежность человека. Как сейчас хорошо известно, в традиционных обществах не существует никакой дихотомии «рабочего» и «свободного» действия (соответственно, времени) – там действуют иные разграничения, задающие оппозиции ритуального – светского, праздничного – будничного и т. п. Классическое рационалистическое сознание – конечно, не задумываясь специально над этим – переносит традиционные оппозиции на почву иной реальности и в результате не столько демифологизирует их, сколько создает новую, рационализированную мифологему «свободного времени», противостоящего «принудительному времени» труда и к тому же его восполняющего[390].

Этой схеме Маркс противопоставляет два соображения. Во-первых, это уже приведенный тезис о том, что само свободное время – как и свободный труд, свободный рабочий (по сути дела, «свободный» здесь имеет одинаковый смысл) – не только похищаются, но и создаются капиталом, то есть развитием капитализма. Во-вторых, по поводу суждений Смита о «жертве» Маркс замечает: «“Да будешь ты трудиться в поте лица своего!” – таково проклятие Иеговы, обрушенное им на Адама. И Адам Смит рассматривает труд именно как проклятие. “Покой” выступает у него как адекватное состояние, тождественное “свободе” и “счастью”. То обстоятельство, что индивид <…” испытывает также потребность в нормальной порции труда и в прекращении покоя, – по-видимому, совершенно чуждо пониманию Смита…» (т. 46, ч. 2, с. 10). Но противопоставление «проклятого труда» и «счастья досуга» достаточно правильно отражает самоощущение работника как «раба капитала» (там же, с. 110).

По мнению Маркса, в будущем обществе свободное время должно служить «самоосуществлению» человека, всестороннему развитию его индивидуальности (см.: т. 26, ч. 3, с. 264–266), но к той же цели должен быть направлен и свободный коллективный труд; тем самым устранялась бы принципиальная противоположность между ними. Однако, как мы уже видели, в буржуазной реальности такая противоположность существует только в самоощущении рабочего и в конструктах классического научного сознания. Реальным содержанием человеческой деятельности в свободное время является воспроизводство (и простое, и расширенное, то есть развитие) того, что Маркс называл «сущностными силами человека» и что он сам раскрыл как «совокупность общественных отношений». «Предметом» воспроизводства здесь оказывается сам человек в его общественных связях, в том числе и «внутренних», то есть интернализованных в структуре его личности. Практически свободное время оказывается, таким образом, временем (деятельностью) «конечного» потребления материальных и культурных благ человеком, результатом чего и является его воспроизводство как общественной личности, индивидуализированной и стандартизированной, нагруженной интересами своего времени и в определенной мере вступающей в противоречия с ними и т. д.

Здесь, однако, требуется одно существенное уточнение. Для эпохи классического развития (становления) капитализма и классического научного сознания строгое разделение функции «рабочей» и «свободной» деятельности почти верно, то есть почти совпадает с рациональной дихотомической моделью: в рамках первой создаются материальные компоненты социально-экономической системы, в рамках второй – человеческие.

Как и в иных случаях, последующее, «постклассическое» развитие общества во всех формах привело к усложнению и своего рода иррационализации этой картины. Значительные и, видимо, растущие функции воссоздания общественного человека несут теперь социальная организация самого производства, системы формального образования, массовой коммуникации. Более ясными и, должно быть, более важными стали социализирующие функции ранних фаз человеческого онтогенеза. Все это приводит к тому, что «пространство» свободного времени превращается в поле влияния не только различных социальных институтов, что было и в предыдущие эпохи, но и специально существующих для этого социальных организаций, преследующих цели формирования определенных интересов и потребностей социализированного человека. Иными словами, свободное время выступает не только как общественно необходимое, но и как общественно принудительное по отношению к отдельно взятому индивиду. Правда, поскольку сохраняется пространство выбора деятельности, это принуждение носит косвенный, «статистический» характер. А свободное время может быть и полем борьбы против него (в аномальных условиях принудительности конечного потребления благ, например в ситуации универсального их рационирования, положение меняется и способы «производства людей», выражаясь словами Маркса, по своей организованности не отличаются от способов «производства вещей»).

По-видимому, можно считать, что чем больший удельный вес в современных цивилизациях (в смысле затрат энергии, интересов, времени) занимают различные формы человеческой деятельности, которые в статистическом учете и социографическом описании принято относить к досугу (что и составляет реальное содержание «цивилизации досуга»), тем больше их общественная значимость и общественная принудительность. Выражаясь несколько фигурально, можно распознать три основные силы, которые ведут «конкурентную» борьбу за влияние на этом поле: во-первых, это сфера социально-трудовых отношений (включая сюда разного рода приложения, продолжения и проявления в виде профессионального образования, общественных организаций, транспортных перемещений), во-вторых, это сфера массовых коммуникаций (включая сюда действие рекламы, пропаганды и т. д.), в-третьих, сфера «традиционных» по своему происхождению и изменяющихся в современных условиях семейно-бытовых связей (обязанностей, обычаев). Вряд ли можно усмотреть на этом поле какие-то специальные зоны неприкосновенности индивидуальности человека, специфичности его вкусов и неповторимости его творчества, то есть его свободы в том смысле, которым вдохновлялась классическая философская антропология. Свободная деятельность человека существует и может существовать во всех сферах его жизни и времени, на пересечении влияний разных социокультурных сил, в борьбе с ними и за их рамками, или, как выражался Маркс, «по ту сторону» царства необходимости (см.: т. 25, ч. 2, с. 387).

* * *

Концепция человека, присущая экономическим воззрениям Маркса, носит конкретно-исторический характер, она в высшей степени полемична, поскольку связана с общим «выяснением отношений» с предшествовавшей социально-экономической мыслью. Методологические принципы понимания места человека в социально-экономических процессах, использованные им, составили целую эпоху в самосознании общества. Обращение к ним и сегодня важно для понимания современных тенденций и форм экономической деятельности человека.

1983