Альбер Швейцер – мыслитель и человек

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Он человек был в полном смысле слова.

Шекспир. Гамлет. Акт 1, сцена 2

4 сентября 1965 г. из Габона пришло известие, заставившее склонить головы многих друзей мира и гуманизма в разных странах: умер Альбер Швейцер. О его деятельности написаны десятки книг и сложено немало легенд; их число вряд ли уменьшится в ближайшие годы. В Швейцере видели не только мыслителя-гуманиста, но и подвижника, личность которого вызывала в памяти образ Франциска Ассизского, а у иных и образ самого основателя христианства. Сколь ни фантастичны эти сопоставления, они говорят о необычной для нашего времени славе Швейцера куда убедительнее, чем многочисленные знаки почета (Нобелевская премия мира в том числе), которыми осыпали Швейцера в последние годы правительства разных стран и международные фонды. Эта яркая личность долго будет привлекать внимание не только его восторженных поклонников, но и трезвых исследователей целой эпохи, преломившейся в его долгой жизни.

Альбер Швейцер родился 14 января 1875 г. в Кайзерсберге, в Эльзасе. Поэтому на протяжении первой половины своей жизни он был германским подданным, а во второй ее половине – французским. Мать Ж. – П. Сартра приходилась двоюродной сестрой Альберу Швейцеру. В студенческие годы Швейцер изучал философию, теологию и музыку в Страсбурге, Париже и Берлине. В 1899 г. вышла в свет первая его работа – докторская диссертация «Философия религии Канта», а в 1905 г. – книга о творчестве Баха, «музыканта-поэта» (она издавалась у нас дважды, последний раз в 1965 г.; это пока единственная работа Швейцера, с которой знакомы советские читатели). Исключительная многосторонность его таланта уже тогда вызывала восхищенное удивление. Ромен Роллан отмечал «отлично известное историкам музыки» имя Альбера Швейцера – «директора семинарии св. Фомы, пастора, органиста, профессора Страсбургского университета, автора интересных работ по философии, теологии и книги, отныне уже знаменитой: “Иоганн-Себастьян Бах”»[44]. Когда Р. Роллан писал эти строки, Швейцер уже принял решение, определившее всю его дальнейшую жизнь: отстаивать идеалы добра и красоты путем непосредственного, личного служения людям, отодвинув на второй план философию и музыку. Случайно попавший в его руки миссионерский журнал, сообщавший о том, что селению Ламбарене на реке Огове (в Экваториальной Африке) требуется врач, подсказал конкретный путь осуществления этой цели. Последующие семь лет были отданы основательному изучению естественных и медицинских наук в Страсбурге (одновременно с исполнением обязанностей пастора, органиста и профессора теологии). В марте 1913 г., спустя месяц после получения диплома доктора медицины, Швейцер привез в Ламбарене оборудование для госпиталя (основную часть его средств составили гонорары за книгу о Бахе и сборы от органных концертов). Госпиталь строился по проекту Швейцера, в значительной мере его собственными руками. Высылка, а потом интернирование (как немецкого подданного) в 1917 г. прервали работу в Африке и на время вновь заставили его окунуться в музыкальную и философскую жизнь Европы. В 1923 г. он выпустил два тома своей «Философии цивилизации» («Упадок и восстановление цивилизации» и «Этика и цивилизация»), другие два тома так и не были завершены. В следующем году он снова (и теперь уже до конца жизни) стал прежде всего «доктором из Ламбарене». Хотя в течение последних десятилетий Швейцер неоднократно – иногда и надолго – приезжал в Европу, выступал с концертами и лекциями, издавал и перерабатывал свои философские и теологические сочинения, госпиталь в джунглях оставался центром всей его работы и главной трибуной проповеди его идей. Там пережил он и события Второй мировой войны. Широкая известность Швейцера и его антивоенных выступлений последних лет в огромной степени связана с его деятельностью в Ламбарене.

Но вот что кажется странным на первый взгляд: чем больше был известен Альбер Швейцер широкой публике и широкой прессе, тем меньше жаловала его вниманием специальная, «серьезная» литература, к какому бы философскому или теологическому направлению ни принадлежали ее издатели. Прямые или завуалированные намеки на «наивность», «старомодность», «невыдержанность» концепций Швейцера всегда сопровождались вежливым расшаркиванием перед его гуманизмом и благородством. Дело здесь не только в симпатиях или антипатиях лидеров признанных современным Западом идейных течений. Рассматривая отдельные компоненты воззрений Швейцера, мы ни в одном из них не обнаружим целостной и оригинальной системы. Он проявлял огромную эрудицию и талант во всех областях, в которых работал, но ни в какой отдельно взятой области он не открыл новых путей и не поставил новых проблем. В то же время ни в одну из сложившихся схем движения философской мысли взгляды Швейцера не укладываются. Сам Швейцер писал, что не придает значения системе категорий и «техническим выражениям» философского языка, поскольку они «затрудняют естественное развитие мысли, так же как колеи на дорогах мешают движению»[45].

Но не только философия Швейцера уязвима для аналитической критики. То же самое можно сказать и о его врачебной деятельности: госпиталь в Ламбарене не является первым, или единственным, или самым крупным, или самым современным медицинским учреждением в Экваториальной Африке.

Сколь ни значительна заслуга Швейцера в создании лечебного центра, через который за годы его существования прошло до 80 тысяч жителей Габона, ее нельзя рассматривать отдельно от всего образа мышления «доктора из Ламбарене». Несколько лет назад Швейцер в беседе с Норманом Казенсом так объяснял свое решение работать в Африке: «Я решил сделать свою жизнь своим аргументом. Я должен защищать то, во что я верю, в терминах жизни, которой я живу, и работы, которую я выполняю. Я должен попытаться, чтобы моя жизнь и моя работа говорили о том, во что я верю»[46].

Вот почему нельзя понять личность Швейцера и значение его деятельности, рассматривая лишь систему его теоретических воззрений. Результатом такого подхода – вполне оправданного в тех случаях, когда мы имеем дело с системами, разрабатывавшимися философами-профессионалами, – оказывается констатация отдельных черт, заблуждений, догадок, противоречий и т. п. При этом за пределами рассмотрения остается сам способ соединения различных сторон мышления и деятельности интересующей нас личности, который, собственно, и придает ей целостность и неповторимость. А вот в этом отношении немногие в современной западной философии могут сравниться со Швейцером. «Он является воплощением своей теории», – пишет о Швейцере один из исследователей его воззрений[47]. По словам Л. Мамфорда, жизнь и мышление Швейцера дают великолепный пример уравновешенной целостности. «Ни в ком не находил я столь идеального единения доброты и страстного стремления к прекрасному, как в Альбере Швейцере», – говорил Эйнштейн[48]. В столь необычной для мыслителей нашего века цельности личности – главный «секрет» действительной неповторимости и общественного влияния того феномена идейной, нравственной человеческой жизни, каким был Альбер Швейцер.

* * *

Швейцер изучал философию в Страсбургском университете у Т. Циглера и В. Виндельбанда. Величайшим идеалом мыслителя для него всегда оставался Кант (он сравнивал роль Канта в немецкой философии с ролью Баха в немецкой музыке), а образцом гармонического синтеза познания и этического духа – Гете. В числе близких себе по духу мыслителей Швейцер называл поздних стоиков, Лао Цзы, апостола Павла, английских рационалистов XVIII в. Наиболее цельной по своим устремлениям в его глазах была философская мысль рационализма и гуманизма XVIII в., превыше всего ставившая идею свободного и этического индивида. Последующее же столетие знаменует нарастание трагического разрыва между познанием и этикой и порабощение личности обществом. Оправданием этой деградации, по мнению Швейцера, послужила гегелевская формула разумности всего действительного. «В ночь на 25 июля 1820 года, когда эта фраза была написана, начался наш век, век, который дошел до мировой войны и который, возможно, в один прекрасный день покончит с цивилизацией!»[49] Отсюда, утверждал Швейцер, идут все современные попытки отождествить прогресс человечества с ростом познания и техники, увидеть поступательное движение во всяком общественном изменении. «Гегель решился сказать, что все служит прогрессу. Страсти правителей и народов – все это слуги прогресса. Можно сказать лишь, что Гегель не знал страстей народных так, как знаем их мы, иначе он не решился бы это написать!»[50] Конечно, Швейцер не вполне справедлив по отношению к Гегелю: он клеймит прежде всего те формы апологии существующих порядков, которые представляют всякое развитие благом и всякое торжество силы – показателем неодолимого прогресса.

Растущее противоречие между внешним прогрессом буржуазной цивилизации, в том числе и прогрессом познания, и идеалами гуманистической этики, которое тревожило немногие умы в первые годы нашего столетия и которое стало столь очевидным в дальнейшем, в 30 – 50-е гг., – исходный пункт всего мышления Швейцера. Нет необходимой связи между «внешним» развитием общества (экономика, техника, образование и т. д.) и духовным совершенствованием человека, утверждал он. Национализм, войны, растущее подчинение человека социальным институтам являются признаками нравственного упадка ХХ в. по сравнению с XVIII в. Трагедия «европейской мысли» состоит в том, что она не хочет видеть этого противоречия, увлечена «внешним» прогрессом. В то же время «современное отношение к миру», превозносящее науку и рациональность, не является подлинно рациональным и неизбежно ведет к разлагающему скепсису. «С духом века я совершенно не согласен, так как он исполнен недоверия к мышлению», – писал Швейцер в своей автобиографии[51]. Современный скептицизм – это «декларация духовного банкротства цивилизации»; «наша духовная жизнь насквозь прогнила, так как она насквозь пропитана скептицизмом… Мы живем в условиях мира, который во всех отношениях полон фальши»[52].

Не будучи в состоянии постичь собственным разумом исполненную тайн и страданий действительность, люди в массе своей оказываются во власти «авторитарных истин», то есть пропагандистских догм, навязываемых им «организованными государственными, социальными и религиозными сообществами»[53]. Отсюда, по мнению Швейцера, исходит современное влияние национализма, милитаризма, тоталитарно-фашистских идеологий. Тысячи путей уводят человека от его «естественных связей с реальностью».

Проторенные дорожки универсального скептицизма и «диалектического» (в смысле экзистенциалистской «диалектической теологии») оправдания противоречий действительности всегда были чужды Швейцеру. «Мое знание пессимистично, но моя воля и моя надежда оптимистичны», – писал он, подводя итог своим размышлениям[54]. В этой фразе отчетливо виден ключ, который должен открыть врата оптимизма: противопоставление «воли и надежды» «знанию».

Если путь понимания мира и сознательного подчинения его необходимости, по которому шла мысль Фихте и Гегеля, ведет лишь к скептицизму и порабощению духа, нужно сойти с этого пути: «Мы больше не обязаны выводить наши взгляды на жизнь из знания мира»[55]. Не сам по себе мир и отношения к нему человека прежде всего важны для философии, утверждает Швейцер. Возникает задача – найти «элементарную» единицу такого отношения. Возражая картезианской формуле «мыслю, следовательно, существую», Швейцер говорил, что первично дан не сам по себе факт наличия мысли, но нечто гораздо более конкретное и содержательное – именно факт жизни человека в среде множества иных жизненных форм: «Я жизнь, которая хочет жить в среде жизни, которая хочет жить»[56]. Из этих соображений выводится тезис, которому Швейцер всегда придавал решающее значение в системе своих взглядов: «Преклонение перед жизнью» («Erhfurcht vor dem Leben»). Стремление сохранить и развить всякую жизнь призвано, по его словам, стать основой этического обновления человечества, противоядием от холодной рассудочности, скептицизма и бесчеловечности современной цивилизации. Требование «преклонения перед жизнью» у Швейцера выступает как высшее достижение знания. Но оно приобретает вес, лишь будучи подкреплено авторитетом образа Христа (правда, не библейского, а этически и духовно понимаемого). Если у Тейара де Шардена залогом оптимизма является имманентный миру и целенаправленный разум, то у Швейцера оптимизм гарантируется божественностью духа. В самой же реальности такой гарантии он не видит.

Швейцер часто называет свою систему взглядов рационалистической, подчеркивая ее прямую связь с концепциями века Просвещения: «В то время, когда все, что так или иначе считается продуктом рационализма и свободомыслия, выглядит смешным, обесцененным, устаревшим и давно преодоленным и когда высмеивается достигнутое в XVIII веке представление о неотъемлемых правах человека, я заявляю о своем доверии к разумной мысли»[57]. Он писал, что для поколения, ставшего жертвой скептицизма и порабощения разума, спасение должно состоять в «новом рационализме, более глубоком и действенном, чем прошлый»[58]. Но к рационализму в системе Швейцера добавляется эпитет «мистический», что должно означать разум, согретый верой в святость жизни, то есть опять-таки гарантированный свыше.

Такова в самых общих чертах схема мировоззрения Швейцера. Она далеко не нова: в ней нетрудно отметить повторение установок этического рационализма XVIII в., санкционированных авторитетами либерального христианства XIX в. Весь вопрос, однако, не в новизне, а в том, какое место занимает мышление Швейцера в идейных и человеческих условиях ХХ в.

Одна из центральных тем его философии – современные судьбы человеческой личности. «Современный человек, – констатирует Швейцер, – потерян в массах в такой степени, которая не имеет прецедента в истории, и это, может быть, самая характерная его черта»[59]. Сегодня человек может существовать, «лишь принадлежа душой и телом к множеству, которое контролирует его абсолютно», лишь подчиняясь магическим формулам социальных институтов. Над человеком сегодня нависла не только опасность потерять свою свободу и способность к всестороннему развитию: «перед ним угроза потерять свою человечность…»[60] Здесь мысль Швейцера движется в рамках, заданных старым добрым рационализмом XVIII в., то есть в рамках противопоставления личности обществу. Критика этого противопоставления, начатая еще Гегелем, осталась не воспринятой Швейцером, поскольку не воспринята его веком и та вульгарно-моническая картина прогресса, истоком которой он считает гегелевскую концепцию. «Общество – это нечто временное и эфемерное; человек же, однако, всегда человек»[61]. Эти слова произнесены в речи, посвященной памяти Гете в 1932 г. во Франкфурте. В условиях, когда рвущийся к власти фашизм провозглашал ничтожество человека и устами своего фюрера заявлял, что «личность преходяща и только народ бессмертен», эти слова звучали не только как архаизм, но и как лозунг. Швейцер искал духовного якоря спасения в океане всепоглощающей бесчеловечности.

Швейцер не звал к социальным преобразованиям. Его требование – «утвердить человеческую личность в неблагоприятных условиях», отстаивать человечность жизни с помощью «личного действия», самоотдачи на благо других людей – отражение все того же глубокого недоверия к логике общественного процесса в наши дни.

С этим связано и настойчивое стремление Швейцера не принимать непосредственного участия в политических противоречиях, раздиравших современное ему общество. В первые годы столетия Швейцер (вместе с Р. Ролланом и другими видными представителями европейской культуры) разделял иллюзию о возможности спасти европейский мир, обеспечив сближение мыслящей и творческой интеллигенции равно близких ему стран. Крах этих надежд он пережил очень тяжело, и это наложило отпечаток на все отношение Швейцера к социально-политическим проблемам. «Всю жизнь я тщательно избегал публичных заявлений по общественным вопросам, – говорил Швейцер. – Я поступал так не потому, что не интересовался общественными проблемами или политикой. Мой интерес и мое внимание к этим вопросам велики. Но дело в том, что я чувствовал, что моя связь с внешним миром должна вырастать из моей работы и моих теорий в области теологии, или философии, или музыки. Я пытался связать себя с проблемами всего человечества вместо того, чтобы оказаться ввязанным в споры между той или иной группой. Я хотел быть человеком, который говорит с другим человеком»[62]. Швейцер считал, что отрицательное отношение к войне, фашизму и милитаризму он должен выражать своей проповедью любви к жизни и работой в госпитале, а не участием в политических манифестациях. И лишь в последнее десятилетие он стал нарушать это жизненное правило, выступив с антивоенной речью в 1954 г. (после получения Нобелевской премии мира), а затем с энергичным призывом к прекращению ядерных испытаний (две речи по радио «Мир или атомная война» в 1957 и 1958 гг.). Швейцер горячо поддержал идею «встречи в верхах», приветствовал Московский договор 1963 г., внимательно и с сочувствием следил за жизнью в ГДР. В последние свои годы Швейцер поставил свою подпись под совместным обращением лауреатов Нобелевской премии, призывавших к восстановлению мира во Вьетнаме. К этим выступлениям Швейцера привела сама логика его жизни, посвященной служению «всему человечеству» в условиях, когда вопросы войны и мира стали приобретать столь непосредственную связь с судьбами земной цивилизации.

То же стремление «непосредственного», «личного» служения страдающему человеку привело Швейцера в джунгли Габона. Он писал, что надеется бескорыстной работой на благо местного населения учить добру простых и свободных от низостей цивилизации людей и тем самым в какой-то мере искупить вину европейских колонизаторов, совершивших бесчисленные злодеяния. Он стал свидетелем глубочайших перемен в жизни африканских народов, сложными, нередко мучительными путями выводящих их на путь прогрессивного и независимого развития. Отношение Швейцера к этим процессам определялось его симпатией к местному населению и его тревогой за последствия насильственного приобщения этого населения к «прогнившей европейской цивилизации». В его отношении к своим пациентам, да и в его взглядах на судьбы Африки, можно легко обнаружить влияние представлений о «свободных детях природы», которых нужно уберечь от порабощения бесчеловечной цивилизацией. С горечью отмечал он разрушительное влияние стратегических дорог (через Ламбарене в годы войны прошла трасса Кейптаун – Алжир), торговли, непривычных для африканцев форм труда, фабричной дисциплины. Внутренний протест вызвало у него зарождение тенденций к национальной замкнутости, появление в развивающихся странах оторванной от народа бюрократической прослойки. Деятельность своего госпиталя Швейцер стремился максимально приблизить к условиям жизни и быта окружающего населения (этим объясняется некоторое своеобразие порядков в Ламбарене: больные приходили и жили здесь вместе с домочадцами, минимально использовалось электричество и т. д.). Обращение к личности, действия личности Швейцер и в этой работе считал наиболее важным: «Все великое в Африке, как и повсюду, – это всегда лишь дело одного человека…»[63] Сообщения некоторых западных корреспондентов из Ламбарене не раз будоражили европейскую публику толками о старомодности госпиталя и экстравагантных принципах его руководителя. В то же время, по отзывам многих очевидцев, «местные жители доверяли Швейцеру так, как не доверяли они раньше ни одному белому в Африке»[64].

Религиозные убеждения и теологические воззрения Швейцера – неотъемлемая часть его личности, и их особенности нельзя сбрасывать со счетов при оценке этого человека. Он был глубоко и честно религиозным – в том смысле, что видел высшую санкцию своего понимания жизни и человека в идеях и образе евангельского Христа. Но его религия весьма далека и от старых церковных канонов, и от господствующих сейчас теологических школ. Миссионерское руководство в Париже когда-то долго не решалось доверить работу в Африке человеку, чьи взгляды по библейским вопросам далеко расходились с общепринятыми (Швейцеру разрешили ехать в Ламбарене лишь как врачу, с тем условием, что он не будет вмешиваться в деятельность тамошней протестантской миссии). В дальнейшем же признанные лидеры протестантской теологии (Барт, Нибур, Фогельзанг) не раз говорили о «небиблейском», наивном, дилетантском характере религиозных взглядов Швейцера, разумеется, отдавая дань его добрым стремлениям и подвижничеству. Швейцер продолжает традицию либерального богословия XIX в., во многом находившегося под влиянием Канта. Рассматривая состояние вопроса об историчности Иисуса («История исследования жизни Иисуса», 1913), Швейцер делает два как будто противоречащих друг другу вывода: 1) Иисус – реальное лицо, 2) для нашего времени важны не столько реальные взгляды этого лица, зависящего от духа своего времени и среды, а наш собственный, внутренний дух христианства. Основной элемент всего христианства для Швейцера – общение с богом через любовь к людям, через отдачу им самого себя. Не желая признавать и проводить в жизнь этот принцип, церкви и теологи отвернулись от мира, потеряли влияние на него. «Является ли религия силой в интеллектуальной жизни нашего века? Нет… Доказательство? Война», – писал Швейцер в 1934 г. Единственный способ возродить христианство, по его мнению, состоит в том, чтобы превратить его в «рациональную» и «пантеистическую» религию преклонения перед жизнью, а главное, подкрепить ее авторитет самоотверженным служением этой жизни.

Швейцер был убежден в возможности подлинного возрождения человечества к новой жизни, более того, вопреки всякой очевидности верил в близость этого возрождения. По его словам, если христиане раньше могли из века в век откладывать реализацию «царства божия» (которое, по Швейцеру, равнозначно этическому возрождению), то сейчас настал момент, когда дальнейшее промедление грозит гибелью всей культуре. С горечью писал он о том, что современные теологи не намерены войти в двери, открытые им.

* * *

Андреа. «Несчастна та страна, у которой нет героев!»

Галилей. «Нет! Несчастна та страна, которая нуждается в героях».

Брехт. Жизнь Галилея. Сцена XIII

Наше время выдвигает деятелей, которые велики своими связями с движением миллионных масс, с революционными переворотами в научном мышлении. Альбер Швейцер не принадлежал ни к тем, ни к другим. Его деятельность, его философия, его личность в высшей степени не типичны для современного ему общества. Швейцер проповедовал личное благородство в среде, которая признает лишь обезличенную силу. Он искал «рациональный мистицизм» в либеральном христианстве в тот период, когда оно давно вышло из моды. В условиях политического пробуждения Африки он возлагал главные надежды на индивидуальное подвижничество. Восхищались ли им образованные толпы или снисходительно терпели его экстравагантность, он, по существу дела, всегда оставался одиночкой. Швейцер был типичным исключением из господствующих правил и хорошо знал это. Именно этим он современен своей эпохе: он воплощал в себе то, что было для нее невозможным. Конечно, сохранение этой позиции на протяжении всей жизни дорого стоило Швейцеру. Многие детали его мышления и его стиля жизни, казавшиеся сторонним наблюдателям мелочными причудами, могут быть поняты именно как психологические барьеры, предназначенные для защиты «своего» отношения к миру от разлагающего воздействия чуждой среды, моды, господствующих установок.

«Философия жизни», в той или иной форме противопоставляемая «философии разума», – отнюдь не редкое явление в современной западной идеологии. Но образ жизни и проповеди ее сторонников крайне редко соответствуют их учению. Признанные лидеры экзистенциализма, скажем, рассчитывают на ту же кабинетно-логическую аргументацию, на ту же силу словесного, книжного довода, которой пользуются их оппоненты. Швейцер же собственную жизнь сделал аргументом в защиту своих убеждений. В этом он был абсолютно последователен, и эта последовательность тоже делала его исключением. Поэтому лишен всякого смысла вопрос: а что было бы, если бы многие, если бы все думали и поступали так, как этот удивительный человек? В обширной литературе о Швейцере можно, например, встретить утверждения вроде того, что, будь в Африке сто или тысяча таких людей, нынешнее отношение африканцев к колонизаторам было бы иным. Норман Казенс писал, сколь нужны современному американскому обществу «свои Швейцеры». Но в Африке просто не могло быть ни ста, ни десятка Швейцеров, и вряд ли возможны они в сегодняшней Америке. Мы знаем сейчас имена многих благородных борцов за расовое равноправие в США, мужественных противников милитаризма, чьи убеждения (в том числе религиозные) часто близки к идеям Швейцера. Но они часть все более влиятельного массового движения, между тем как Альбер Швейцер значителен именно как единичный феномен.

И эту его исключительность опять-таки нельзя объяснить тем, что современники часто не понимают открывателей новых путей мышления. Швейцер к таким открывателям не принадлежал. Ни в одной из областей, в которых он работал, с его именем не связаны какие-либо радикальные новшества. (Восторженные и поверхностные почитатели славы Швейцера, правда, иногда говорят об открытии нового пути спасения человечества, об «эйнштейновском перевороте» в этике[65].) Этот человек, сформировавшийся как мыслитель и как личность в конце прошлого – столь далекого от нас – века, искавший свои идеалы в устремлениях лучших умов прошлого века, был удивительно старомоден. Ему сродни скорее героический и трагический образ рыцаря, созданный Сервантесом, чем героический и трагический – на иной лад – образ Прометея. Это отнюдь не значит, будто Швейцер жил в мире собственной фантазии. Он жил в современном мире, но смотрел на его болезни и судил его с высоты благородных и гуманных идеалов старого рационализма и гуманизма. Он был старомоден ровно настолько, чтобы напоминать современникам о том, сколь далеко ушла их действительность и их фантазии от этих высот. «Как дерево из года в год приносит одни и те же, но каждый раз новые плоды, так и все идеи, имеющие непреходящую ценность, должны вновь и вновь рождаться в мысли», – писал Швейцер, поясняя необходимость такого напоминания[66].

Альбер Швейцер – один из последних (если не последний) «могикан» тех представителей классической культуры, чье влияние определялось не силой стоящих за ними масс, а прежде всего масштабом их собственной личности. Измерять наше отношение к нему расстоянием от его философии до современного научного мировоззрения, до марксизма было бы невозможно; здесь должны действовать иные меры, и они в конечном счете оказываются связанными с тем же «личностным» масштабом. Жизнь и личность Швейцера – это горький упрек эпохе и обществу, которые не имеют героев и не нуждаются в них. И в то же время эта жизнь – яркий пример человечности, нравственная вершина, на которую долго будут оглядываться люди, какими бы путями они ни шли.

1965